В конце прошлого года в издательстве Individuum вышла книга «Убить в себе государство. Как бунтари, философы и мечтатели придумали русский анархизм». Ее автор — кандидат философских наук, старший научный сотрудник Института философии РАН Николай Герасимов, специалист по философскому анархизму и мысли русского зарубежья. Герасимов рассматривает почти десяток вариаций философского анархизма рубежа XIX-ХХ веков — от респектабельного анархо-коммунизма до мрачного неонигилизма, эзотеричного мистического анархизма и феерически безумного биокосмизма — и рассказывает о судьбах их сторонников. По просьбе «Горького» Роман Королев обсудил с Николаем Герасимовым, что общего у противников всякой власти с Иваном Ильиным, был ли гностический Орден Света тайной креатурой большевиков и почему русский анархизм столь органично вплелся в культуру Серебряного века.

Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.

— Как давно ты занимаешься исследованием анархизма и с чего вообще начал интересоваться этой темой?

— Сначала я пережил подростковый этап субкультурного анархо-активизма, который немного описан во введении к книге. Потом в силу определенных биографических событий у меня в этом наступило разочарование. И в 2007 году на 2-3-м курсе философского факультета МГУ, где я учился на кафедре истории русской философии, мне неожиданным образом вернул интерес к анархизму Борис Межуев — человек максимально консервативных взглядов, который Бакунина и вообще всех анархистов ненавидит.

Он читал спецкурс, который, насколько я помню, назывался «Проблема революции в истории русской философии», и рассказывал там про Соловьева, Бакунина, Маркса, Троцкого. Про Бакунина он говорил немало, неожиданным образом сравнивая его с Соловьевым (разумеется, в пользу последнего).

А я до этого читал Бердяева, через него заехал во Флоровского, потом в патристику, и от отцов Церкви мне стало так плохо, как никогда еще плохо не было. И вот тогда во мне что-то стрельнуло, и я подумал: класс, оказывается, допустимо посмотреть на анархизм в контексте русской философии и изучать его с академической стороны, насколько это возможно студенту-философу.

— Как родился проект твоей книги и почему ты решил выстроить ее именно таким образом?

— Году в 2021-м я начал цикл статей чисто академического характера, которые должны были подсветить то, что остается за кадром в литературе, издаваемой профессиональными историками анархизма. Такие исследователи в основном говорят про историю анархистского движения, но в гораздо меньшей степени затрагивают историю стоящих за ним идей. Потом из этих статей начал складываться единый текст, и я вспомнил, что у меня была мечта продолжить проект, пока еще не завершенный Петром Рябовым. В 2007 году у него вышла книга «Проблема личности в философии классического анархизма», с которой я был тогда абсолютно не согласен, но сам подход (взгляд философа на историю анархизма) мне очень понравился. Книга у него заканчивалась Алексеем Боровым, а о тех персонажах, которые появились дальше, Петр ничего не говорит. И вот я с последних курсов университета, получается, думал об этой терра инкогнита постклассического анархизма, и она меня очень интриговала.

— Постклассический анархизм — это то, что начинается после Кропоткина?

— По Петру Рябову — да, и он не единственный исследователь, который использует такое понятие. Такое же разделение на классический и постклассический анархизм было у Сергея Ударцева в книжке 1994 года «Политическая и правовая теория анархизма в России: история и современность». Там как раз помимо традиционных Бакунина и Кропоткина были представлены ребята, которые позднее появятся у меня в книге — биокосмисты, неонигилисты и так далее. И я подумал: прикольно, что существует какая-то постклассическая традиция, но потом, правда, пересмотрел свое отношение к этому термину и решил его просто не использовать.

А по Рябову и Ударцеву, да, предполагается, что некая традиция, воспитанная на классическом рационализме XIX века, завершилась на Кропоткине в начале XX, и дальше началось нечто совершенно другое. Допустим, Кропоткину вообще не был понятен Ницще или Бергсон, его абсолютно не заинтересовала вторая волна позитивизма в лице Авенариуса и Маха (хотя он, как известно, очень любил позитивизм). А вот новое поколение уже будет интересоваться и Ницще, и Бергсоном (Боровой), и Фрейдом (Эмма Гольдман), который, кстати говоря, тоже прошел мимо Кропоткина. И вот если посмотреть на это поколение, то выяснится, что в плане интеллектуальных источников у них гораздо больше общего друг с другом, чем с Кропоткиным.

Так вот, мне показалось, что пока еще не существует интеллектуальной истории русского анархизма, есть только история движений. Книга Дмитрия Рублева «Российский анархизм в XX веке» очень дотошная, однако при всех ее положительных качества рассказывает историю массового анархистского движения и сосредоточена вокруг Бакунина и Кропоткина, не слишком уделяет внимание небольшим интеллектуальным группам вроде тех же мистических анархистов. Я подумал, что, наверное, у меня есть право что-то по этому поводу сказать.

— У тебя же при этом получилась история российского анархизма, в которой, с одной стороны, практически полностью оставлена за бортом махновщина со всей стоящим за ней комплексом идей, а с другой — Петр Кропоткин и какой-нибудь Святогор, которого скорее было бы логично отнести к пространству contemporary art, чем политического действия, оказались равновеликими величинами.

— Я в каком-то смысле оказался заложником формата изложения. Если бы я начал говорить про махновщину, то мне пришлось бы добавлять к книге еще столько же, сколько уже было написано. Если бы я говорил про социально-политические теории, то надо было бы писать, допустим, про Всеволода Волина и харьковскую группу Набат. Все это очень интересно, но я решил еще сильнее сузить границы исследования и говорить уже только про философские значимые фигуры. Здесь тоже, конечно, встает огромная проблема — насколько философичен тот же Волин или Святогор. Я решил, что принцип отбора будет такой: если ты сочинил какой-то «-изм», какой-то вариант анархизма, или, по крайней мере, внес в него большой вклад, то ты попадаешь в книгу. И здесь мы выносим за скобки, true этот вариант анархизма или не true, настоящий он или фейковый, но если он тобой был изобретен, то добро пожаловать к нам.

Поэтому и получается, что Святогор у нас изобрел свой вариант анархизма — биокосмизм. А Петр Кропоткин пусть и не изобрел анархо-коммунизм, но ассоциируется с ним в первую очередь. Так что в этом смысле они, конечно, оказываются равновеликими величинами. И где-то в стороне скромно стоит Волин, который никакого «-изма» не придумал, а значит, и не удостоился собственной главы.

— Окей, встречный аргумент: а как же платформизм, который у тебя в книге представлен тремя абзацами?

— Могу легко ответить на этот вопрос. Как социально-политическая теория платформизм, безусловно, очень интересен, и про него стоит говорить, но я не очень понял, в чем его философическая значимость.

Могу тебе сразу, кстати, подкинуть еще один аргумент против меня: почему в книгу не вошла теория ассоциации Льва Черного? Есть такая книжка — «Новое направление в анархизме: Ассоциационный анархизм» Льва Черного (изданная, правда, уже после его смерти), но у меня про этого человека очень мало. Я долго думал, включать его или не включать, а потом понял, что, во-первых, я уже не умещусь в те рамки, которые позволяют тексту оставаться более-менее живым, чтобы читатель не уснул и не решил, что еще один «-изм» его уже задолбал; во-вторых, концепция Черного все-таки скорее социально-политическая, чем философская. И наконец, она не очень мемная, а это важный аспект книги. Мне хотелось, чтобы человек, прочитав книгу, мог решать, какой он сегодня: мистический, пананархистский, биокосмический. А ассоциационный анархизм Льва Черного не слишком мемный, поэтому в эту концепцию не встраивается.

Николай Герасимов
 

— А почему ты решил начать книгу с Кропоткина, а не с Бакунина, который, как известно, стал отцом-основателем анархо-коллективизма?

— Бакунин находится на слишком большом хронологическом отдалении от Кропоткина и вообще от русского анархического движения. То есть, смотри, Бакунин никогда не пересекался с Кропоткиным; с другой стороны, Кропоткин пересекался с Гольдман, с Боровым, другими персонажами из анархистской тусовки, даже опосредованно со Львом Толстым (через Владимира Черткова). А Бакунин бы хронологически оказался в другой тусовке, это еще времена противоборства с Марксом, разборок с Прудоном, совершенно другая эпоха. У меня для книги были избраны хронологические рамки 1880–1890-х годов, и Бакунин туда при всем желании не попадал. Этот промежуток, кстати, совпадает с так называемой нулевой волной русской эмиграции, когда огромное количество людей бежало из Российской империи по разным причинам: и из-за еврейских погромов, и в связи с определенными политическими условиями, благодаря которым переезд в США сделался возможен.

— Кто из героев твоей книги симпатичнее всего тебе самому?

— Неонигилист Андрей Андреев. По-моему, это очень недооцененная фигура. Конец XIX века да и вся первая половина ХХ — это эпоха, когда нигилизм был не то чтобы полностью деконструирован Ницще, но, по крайней мере, тот очень сильно по нему проехался. Между тем нигилизм являлся очень важным источником вдохновения для большинства анархистских теоретиков: что для Кропоткина, что для Эммы Гольдман, которая вообще в анархизм пришла через Чернышевского.

И Андреев, как мне кажется, — это очень интересный персонаж, который показывает возможность существования новой формы нигилизма. Когда я впервые прочитал про неонигилизм, мне показалось, что это какая-то странная хрень по типу того, чтобы взять старое понятие, приделать к нему приставку «пост-», «нео-» или «мета-» и заявить, что это нечто новое. Потом стал искать, а есть ли неонигилизм сейчас, и неожиданно его обнаружил в лице британского философа сознания Питера Шестетда-Хьюза. У того есть книжка «Неонигилизм: Философия власти», он сам считает себя нигилистом, Ницше у него смешивается с нигилизмом, и все это выходит на психоделическую культуру и философию сознания. Крайне нестандартный ход: заехать через Ницше в philosophy of mind.

В какой-то мере неонигилизм совпадает со взглядами Боба Блэка, особенно с тем его тезисом, что анархисты — это главное препятствие для анархии: так бы человечество уже давно избавилось от государства, если бы анархисты все время не вставляли палки в колеса.

А в Андрее Андрееве мне еще очень нравится его идея психотерапевтического рассказа: в конце концов, это же человек, который начал активно писать после того, как его чуть не казнили, и написал в каторжной тюрьме рассказ «Утопия в красном доме» о том, как люди живут в XXIII столетии. Абсолютная достоевщина. Я подумал: ну круто, неонигилизм — это про то, как заниматься творчеством после того, как тебя чуть не убили, мне такое нравится. Другой вопрос, насколько нужно, чтобы тебя чуть не убили, чтобы называться неонигилистом? Я думаю, что это один из важных вопросов неонигилизма. Должен ли ты пройти через ожидание смертной казни? А если ты прошел и все еще хочешь радикальной свободы, уничтожения патриархата и капитализма, тогда точно добро пожаловать!

— Мне, кстати говоря, глава про Андреева тоже показалась в твоей книге самой интересной. Во-первых, потому что я, к стыду своему, никогда раньше не слышал про этого человека. Во-вторых, из персональных симпатий к нигилистам. И в-третьих, потому что ты показал, как через эту фигуру существовала смычка между российским анархизмом революционной эпохи и диссидентским движением: он же лично был знаком с Юрием Домбровским и еще какими-то оппозиционными советской власти фигурами, о которых ты пишешь. Мне вот давно интересно: а анархизм вообще был представлен в советском диссидентском движении?

— Да, среди диссидентов были анархисты. Другое дело, что те диссиденты, которые разделяли анархистские идеалы, не были непосредственно связаны с анархистским движением начала ХХ века, и в большинстве своем как бы заново открывали Бакунина и Кропоткина (по крайней мере, насколько это мне сейчас известно). Андреев со своей женой Зорой Гандлевской — это как раз такие фигуры, которые, повлияв на Домбровского, выступают по большому счету в качестве единственной связи между эпохами. При этом сам Андреев не влился в диссидентское движение, а жена его еще успела что-то поделать. К сожалению, они уже были в таком возрасте и столько в лагерях отсидели, что, думаю, в них энтузиазма немного оставалось.

— У тебя в книге классно показано, насколько же огромное разнообразие идей и персоналий русской культуры рубежа веков было так или иначе связано с анархизмом. Даже ужасный Иван Ильин, против центра имени которого сейчас сражается все свободомыслящее студенчество, у тебя каким-то образом оказывается сопричастен анархизму. Как ты думаешь, почему анархизм настолько органично вписался в эпоху Серебряного века?

— Мне кажется, что Серебряный век вообще весь был революционно заряженный, независимо от того, о ком конкретно мы говорим. У нас же в этом году как раз юбилей первой русской революции, так что имеет смысл о ней поговорить. Серебряный век — это эпоха, когда огромное количество интеллектуалов безусловно поддерживали революцию, и даже те из них, кто к 1917-му станут против, в 1905-м были безусловно за. И с одной стороны, может показаться, что какие-то группы интеллектуалов типа мистических анархистов жили своей собственной жизнью, а народ жил своей жизнью. Но на самом деле очевидно, что и эти интеллектуалы подливали масло в огонь, и народ подливал масло в огонь — а все вместе это превратилось в пожар.

На примере того же Ивана Ильина мы видим, что у него интерес к анархизму и профсоюзному движению был огромнейший (этот интерес и дальше сохранился, но, наверное, уже со знаком минус). И я, может, сейчас страшную вещь скажу, какой-то анархо-ильинизм придумаю, но на самом деле Иван Ильин разделял большую часть анархистских установок до тех пор, пока он, как и Бердяев, не увидел, что анархизм на страницах философских трактатов — это одно, а анархизм на улицах — это нечто совсем другое, чего они эстетически принять уже не могут. И я думаю, что этот эстетический момент оказался самым важным.

— Ты имеешь в виду, что им не понравилось, как революционные анархические матросы все крушат на улицах?

— Речь даже не о том, что матросы громят аптеки или еще что-то вытворяют. Я бы сказал, что эстетика толпы оказалась решающей. И Бердяев, и Ильин при всей их непохожести и даже враждебности, которая позднее развилась в эмиграции, оба говорят об одном и том же: им не нравится эстетика массы. Но ведь если мы говорим про революцию, то без эстетики толпы она попросту невозможна. И Бердяев потом еще с этой мыслью как-то плюс-минус свыкся. А например, Дмитрий Мережковский всячески продолжал говорить, как это было отвратительно. Революция для них прежде всего была не аморальна даже, а именно отвратительна: типа мы видеть этого не хотим.

— То есть им было отвратительно видеть, как массы людей выходят на улицу?

— Да, для них это было некрасиво, потому что и Ильин, и большая часть интеллектуалов себя тогда мыслили в качестве индивидуалистов. Почему у Ильина работы посвящены именно Штирнеру? А для Мережковского Бакунин был важной фигурой. Но на самом деле они и Штирнера, и Бакунина изобретали как-то по-своему, чтобы представить анархизм как нечто максимально индивидуалистическое. Видимо, если уж говорить о выходе на улицы, то для них это должна была быть не толпа, а какой-то организованный праздник, красивый карнавал. Вячеслав Иванов толпу все-таки принял за счет своего ницшеанства, потому что если ты принимаешь дионисийство, то добро пожаловать в толпу, а Ильин, и Бердяев, и Мережковский на этом месте сломались.

И кстати, по поводу Серебряного века, вот еще что хотел сказать. У меня была мысль рассказать про виды анархизма и историю анархизма по образцу истории культурных сообществ: вот есть футуристы, есть имажинисты, есть символисты, а есть неонигилисты, биокосмисты и анархо-коммунисты. Поэтому, разумеется, здесь возникает фигура Святогора как представителя поэтического сообщества.

 

— Давай теперь обратимся к истории русской эмиграции как к твоему второму главному исследовательскому интересу. Строилось ли российское эмигрантское сообщество как некая цельная тусовка релокантов, пострадавших от советского режима, или они продолжали за рубежом линии своих начатых в России конфликтов и воспринимали анархистов как пособников большевиков, которые помогли тем все развалить?

— Еще лет 10 назад по состоянию исторической науки на тот момент можно было сказать, что да, существовало некое единое пространство общего российского зарубежья, где возникали союзы людей, которые при других обстоятельствах руки бы друг другу не протянули, — например, лидера Боевой организации эсеров Бориса Савинкова и некоторых белых офицеров-монархистов. Сейчас уже становится ясно, что в русской эмиграции скорее сохранялось больше различий, чем возникало общего, а уж если мы говорим про анархистскую эмиграцию, то она вообще сторонилась всего этого дела.

Давай, к примеру, возьмем Париж, где проживало огромное количество разных политических групп. Эсеры договорились с представителями культурной богемы — и так появился журнал «Современные записки». Журнал чисто эсеровский, однако публиковались в нем не только Бунин с Набоковым, они-то еще ладно, но и Иван Шмелев, который по взглядам уж совсем не эсер (хотя если обратиться к его раннему творчеству — я имею в виду написанную в горьковском стиле повесть «Человек из ресторана», — то станет заметно, что автор тоже профсоюзному движению симпатизирует). Эсерам подобные контакты среди богемы и белой эмиграции были нужны, а анархисты в них не нуждались, и у меня есть гипотеза, почему так произошло.

Эсеры были очень сильно привязаны к идее обустройства России. У анархистов же подобной цели никогда не было: какое обустройство? Россия нужна, чтобы начать великий пожар, который перекинется на другие континенты, воспламенив все к чертовой матери. Тогда возникнет мировая конфедерация, и все будет классно. Поэтому анархисты, оказавшись за пределами России, решили, что будут интегрироваться в международное анархистское движение, но при этом не бросать рабочую эмиграцию.

Это тоже очень важный момент, ведь, говоря про русскую эмиграцию, мы в основном имеем в виду оказавшуюся за пределами России литературно-философскую богему или ученых, но не простых рабочих, которые эмигрировали, чтобы не пополнять собой расстрельные списки. Вот про это рабочее движение особенно никто ничего не писал, и, пожалуй, именно анархисты оказались теми, кто в наибольшей степени с ним взаимодействовал. Я имею в виду Махно, Петра Аршинова и других представителей упомянутого тобой платформизма. То есть платформизм — это был, по сути, способ не только организации анархистского движения, но и аккумуляции рабочей массы, оказавшейся за пределами России, чтобы ее подготовить уже для дальнейшей мировой революции.

Очень важно, что Махно и Аршинов продолжали писать и печататься порусски: я говорю про «Дело труда», «Анархический вестник» и другие периодические издания. И, живя в пригороде Париже, Махно мог пересекаться с Марком Алдановым, но при этом они с ним не общались. Ни Махно, ни Аршинову не нужны были Алданов, Набоков, Бунин, Врангель, Краснов и многие другие замечательные персонажи, некоторые из которых позднее пополнят собой ряды СС и вермахта.

Иван Ильин
 

С другой стороны, очень показателен Иван Ильин, поскольку этот человек, который в начале ХХ века дружил с Алексеем Боровым, затем оказался у истоков профашистского журнала «Русский полк»: настолько тонкой в его случае была грань между ультралевым и ультраправым.

Честно скажу, Ильин мне очень интересен. Вот есть персонажи, которые неинтересны, а Ильин остается интересным. Начнем с того, что он, проходя по делу, закончившемуся высылкой на «философском факультете», высказал следователям все, что думает. Сейчас все протоколы допросов уже опубликованы, и по ним видно, что остальные давали неоднозначные ответы, а Ильин говорил, что думает, и был приговорен к смертной казни.

Я так думаю, что это круто, что ли. Другое дело, что он не стал неонигилистом, как Андрей Андреев. Хотя его тоже должны были расстрелять, и вроде как накануне был Штирнер и даже какая-то симпатия к анархизму, но, видимо, не настолько сильная симпатия. Вот тоже интересный вопрос, почему Ильин не стал неонигилистом. Загадка.

— Да он за веру в Бога, наверное, уцепился просто, как и Достоевский.

— Да, Ильин здесь в какой-то степени повторил путь Достоевского. Вот тоже интересный момент: тебя должны расстрелять, государство тебя карает, а дальше что произойдет? У Достоевского это состояние перешло в почвенничество, а у Ильина — в тотальную ненависть к большевикам. Не к государству как к таковому, а конкретно к большевикам. Я думаю, не стоит здесь начинать обсуждение того, был ли Иван Ильин фашистом, это другая тема, и на нее уже достаточно было сказано.

— Я, к слову сказать, недавно прочитал отличное стихотворение «Анархисты», полез гуглить автора и с удивлением обнаружил, что это белоэмигрант Арсений Несмелов, придерживавшийся крайне правых взглядов (а еще написавший стихотворение «Интервенты», превратившееся в одну из самых известных песен Валерия Леонтьева).

— Несмелов — это из харбинской тусовки фашистов. У них во Всероссийской фашистской партии все очень плохо было с кадрами, и Несмелов на общем фоне считался неплохим интеллектуалом.

— А зачем он написал настолько хорошее стихотворение, романтизирующее анархистскую революционную практику?

— Ему, наверное, в анархистах просто их радикализм нравился (это к вопросу о близости ультралевого и ультраправого). Здесь же можно задуматься, а зачем кадет под псевдонимом Ив Морской, написавший пасквиль «Анархисты будущего» с целью показать, какой весь этот анархизм из себя представляет ужас, с такой любовью описывает бомбардировку Москвы воздушным кораблем «Анархия»?

— У тебя в книге здорово показано, как в пространстве российского анархизма формулировалось множество идей, ставших важными для культуры, задолго до того, как эти идеи вошли во всеобщий интеллектуальный обиход, — протоэкзистенциализм Борового, объектно-ориентированная онтология и трансгуманизм у биокосмистов, теология освобождения в христианском анархизме или политика идентичностей у братьев Гординых. А собственно говоря, на Западе имеют представление о том, что в пространстве русского анархизма обсуждались все эти идеи?

— Бакунин, Кропоткин и Эмма Гольдман: вот три персонажа, которые известны на Западе. Причем Эмма Гольдман гораздо лучше известна западному читателю, чем российскому.

 Это, скорее всего, потому, что она на английском языке писала.

 Это один аспект, ладно, но там еще важно то, что она была таким ярым антисоветчиком и, в отличие от Александры Коллонтай, вообще не вписывалась в советский образ революционерки. Вся ее критика патриархальной семьи настолько жесткая, что она очень плохо рифмуется с идеей семьи как ячейки общества в советском дискурсе.

Если же мы сделаем шаг в сторону, то увидим, что Борового почти не знают, хотя могли бы, поскольку в Испании во время революции существовала даже носившая его имя группа из русских эмигрантов-анархистов, сражавшихся на стороне республики. Про мистиков, разумеется, есть какие-то отдельные академические исследования, но их очень немного. Был такой историк Пол Эврич, у которого в книге «Русские анархисты 1905–1917» представлены Карелин и братья Гордины, но он обо всем этом говорил как о маргинальных формах анархизма в России. Биокосмизм, пожалуй, неизвестен.

То есть подытожу ответ на твой вопрос так: все, кроме Бакунина, Кропоткина и Гольдман, неизвестно и не используется. Вот тебе, пожалуйста, пример в виде неонилигизма Андрея Андреева и неонилигизма Питера Шестетда-Хьюза, которые никак не связаны между собой.

— А вообще, какие поля в истории или истории идей русского анархизма до сих пор остаются малоисследованными?

— Тем для исследования еще очень много, и больше всего меня волнует, пожалуй, установление интеллектуальных источников анархистских идей и концептов. Речь же в книге идет об эпохе, когда все институции, в том числе интеллектуальные, рухнули. И, грубо говоря, все эти религиозно-философские собрания, которые устраивали Гиппиус, Мережковский и прочая декадентская братия, не возникли бы, если бы не возник этот интеллектуальный кризис. Мне представляется очень важным установить, кто из моих героев опирался на какие тексты: когда, например, Святогор говорит, что он читал Ницше, то — что именно он читал и в какой форме?

Известно, что Эмма Гольдман сильно увлекалась Ницше, и даже сюжет с тем, как она отхлестала хлыстом Иоганна Моста, — это же чистая инверсия ницшевского «Идешь к женщине, возьми с собой плеть» (Иоганн Мост, протеже и старший товарищ по анархистскому движению Эммы Гольдман и ее любовника, Александра Беркмана, осудил последнего за покушение на промышленника Генри Фрика. Тогда Эмма явилась на его лекцию и отхлестала Моста на глазах у зрителей хлыстом, который затем переломила об колено и удалилась – Р.К.). Она совершила инверсию этой фразы в форме радикального феминистского (но не «радфемовского» в его современном понимании) перформанса, что, конечно, выглядело куда ярче, чем если бы она просто написала статью. Известно, что Гольдман читала лекции по Ницше, но, что именно она читала дословно, мы не знаем. Я бы не сказал с уверенностью, что конспекты ее лекций не сохранились, но они, по крайней мере, до сих пор не найдены. Западные исследователи этим занимаются.

Практически не изучена тема анархистов подполья: если про них и выходят какие-то отдельные публикации, то чисто исторического характера, как, например, про взрыв в Леонтьевском переулке и то, как большевики искали совершившую этот теракт группу анархистов. Анархисты подполья — это те, кто выбрал остаться в СССР и вести конспиративную борьбу с большевиками. Их было меньше, чем тех, кто эмигрировал, и среди них не было крупных фигур. Ну и довольно логично, что эти люди гораздо хуже исследованы, потому что они сами выбрали подпольную форму деятельности. Анархистская эмиграция в лице Махно и Волина кричала о том, что в СССР пытают анархистов, и, разумеется, совершенно правильно делала, но само подполье, в отличие от них, не имело собственного голоса, и историкам будущего еще только предстоит воссоздать его портрет.

Взрыв в Леонтьевском переулке
 

Концептуально не определены границы понятия «христианский анархизм». В Европе и Америке с этим делом полегче (можно поговорить хотя бы об Иване Илличе), а у нас все одеяло на себя перетянул Лев Толстой. Если взять какую-нибудь отечественную работу по христианскому анархизму, то с вероятностью 98% там будет Толстой, при этом в общем-то нет даже нормальных исследований про анархизм и толстовство. С тем, чтобы назвать, кто еще в России был христианским анархизмом, возникает проблема, поэтому и приходится туда вписывать так называемых попутчиков. Я сам задумался, что говорить только о Толстом и толстовстве в главе про христианский анархизм — это очень бедно, и так появился архимандрит Спиридон (Георгий Кисляков).

— А ведь это же один из самых сильных сюжетов в книге: человек занимался благословением солдат на фронте, а потом до него дошло, что он, собственно говоря, творит такое и что вся деятельность Русской православной церкви абсолютно антихристианская по своей сути.

— Да, но он при этом, кстати, остался в лоне Церкви и сохранил сан. Потом не подписался под обновленчеством и находился в перманентном экзистенциальном кризисе. Если бы он не повстречал профессора Экземплярского, то я уж не знаю, что бы с ним и было. Это ведь Экземплярский как раз предложил архимандриту Спиридону написать все, что у него накопилось на душе.

Вот, кстати, архимандрит Спиридон, что интересно, тоже стал известен на Западе: его выцепили католики, которые изучают eastern еuropean thought. А после этого его дневники начали и у нас издавать буквально книгу за книгой.

Еще очень плохо изучена фигура Аполлона Карелина. Историки его обычно любят бить по принципу: сволочь, предатель, человек абсолютно авантюристского склада характера, который одновременно считал себя анархо-коммунистом, сотрудничал с большевиками и еще изобрел свой какой-то мистический анархизм.

Есть неподтвержденная теория, что весь пресловутый Орден Света советских тамплиеров 1920–1930-х годов сделан был в действительности с целью собрать интеллектуалов и культурную богему — молодого Михаила Чехова, Юрия Завадского и прочих — в одну группу, чтобы большевикам было проще их держать под колпаком и контролировать.

В какую игру на самом деле играл Аполлон Карелин? Хороший вопрос, да? С одной стороны, анархо-коммунизм, с другой — дружба с большевиками, и в придачу еще Орден Света: как он со всем этим рифмовался, в чем его настоящая функция?

— А как ты вообще относишься к тому мнению, что братьев Гординых, биокосмистов и прочих экстравагантных граждан большевики пестовали специально, поскольку они выглядели максимально поехавшими и дискредитировали собой все анархистское движение, пока их товарищи, анархо-коммунисты, гнили в тюрьмах?

—Я думаю, что, скорее всего, это было взаимовыгодное сотрудничество. Если мы говорим про Гординых и биокосмистов, то это были специфические анархисты, которые верили в то, что с большевиками можно договориться. Их собственное дело было им важнее, чем анархическое движение в целом. И они придерживались совершенно разных взглядов с большинством представителей этого движения на то, что вокруг вообще происходит.

Смотри, анархо-коммунисты и анархо-синдикалисты: они же себе как представляли, что нужно делать, чтобы изменить мир? Создавать профсоюзы и развивать революционное движение методами, предложенными Бакуниным и Кропоткиным.

А как это понимали биокосмисты и Вольф и Аба Гордины? Биокосмисты действительно верили в то, что посредством изобретения определенной эстетической теории мы сможем, выражаясь словами Святогора, пробудить в себе «играющего зверя», и тогда произойдет перевоплощение человека, и весь мир совершенно преобразуется. А все эти социально-политические преобразования, они не то что не нужны, их просто недостаточно, поскольку они не решают главную проблему.

Главная проблема — это то, о чем говорил Боровой, когда писал, что общество никогда не простит человеку его одиночества. Насколько бы идеальное общество мы ни построили, в нем всегда будет сохраняться трагедия личности. От человека никогда не отстанут, а значит, все равно продолжат существовать в какой-то форме угнетение и репрессии. Так вот, биокосмисты были здесь согласны с Боровым, только думали, что это не трагедия, а комедия, поэтому они всегда были очень веселые. Как Джокер.

И когда большевики предложили им посотрудничать, они же согласились, поскольку думали, что весь мир скоро преобразится и никаких большевиков в нем не будет больше.

Когда мы открываем братьев Гординых, то видим у них чистую апологию того, что мы скоро уже будем жить в стране Анархии: достаточно наделать таблеток «Пептон» (которые заменят людям пищу. — Р. К.), достаточно пересмотреть наши философские принципы отношения к миру — и можно уже переизобретать человеческую телесность.

Здесь очень важно подчеркнуть, что эти люди действительно во все это верили. То есть Гордины верили в то, что жизнь можно буквально пересобрать, переизобрести, а биокосмисты — в то, что посредством поэтического творчества мы все станем другими. Поэтому если вернуться к идее, что большевики все это пестовали, то да, так и было, и это было взаимовыгодное сотрудничество. Просто большевики в итоге выиграли, а биокосмисты и Гордины проиграли, потому что, не знаю как у тебя, а внутри меня что-то «играющий зверь» пока не пробудился, и таблеток «Пептон» я, к сожалению, что-то тоже не вижу.

Братья Гордины
 

— С другой стороны, и победившего государства рабочих и крестьян я как-то вокруг не наблюдаю.

— Тут, наверное, хороший вопрос, что значит «выиграли», да? И те, кто репрессировал анархистов, и те, кто говорил, что среди анархистов есть нормальные ребята (да хоть взять того же Абу Гордина), равным образом оказались под ножом гильотины. Поэтому я заканчиваю, собственно говоря, главой про Григория Максимова с его книгой «Гильотина за работой» — про то, как большевики сами себя начали под нож пускать.

— И вот, кстати, в продолжение той же темы. Ты не думаешь, что, собственно говоря, уже в начале ХХ века в российском анархизме возник конфликт, который станет для анархизма западного одним из центральных в конце того же столетия? Я имею в виду напряжение между тем, что Мюррей Букчин называл собственным «социальным анархизмом», и «анархизмом образа жизни», в пропаганде которого он упрекал Хаким Бея, — то есть различными контркультурными практиками и опытами, направленными прежде всего на трансформацию своей личности и повседневности?

— Я думаю, да. Причем во мне это вызывает какую-то странную форму патриотизма: вот здесь мы, конечно, вклад внесли. Я с тобой согласен, что уже тогда возник конфликт, из которого стало понятно, что возможны две формы анархизма. С одной стороны, анархизм как даже если и не революционное, то социально-политическое движение, которое будет исповедовать плюс-минус те же принципы, что и Прудон, Бакунин и Кропоткин. С другой — анархизм как предельно интеллектуализированный и предельно эстетизированный проект (и этот тип анархизма всегда будет находиться в некоторой конфронтации с первым). Социально-революционный анархизм и lifestyle-анархизм Хаким Бея.

Но я бы сказал, что в русском анархизме еще проклевывается росток некоей третьей линии — той, которая продолжится неомарксизмом и Ги Дебором и которую мы благодаря французам могли бы назвать «новой левой». Критика угнетения Эммой Гольдман очень хорошо рифмуется с тем, что потом будут говорить новые левые. На самом деле не существует никакого абстрактного угнетенного рабочего. Существует угнетенный, который угнетает других: мужчина, угнетающий женщин; женщины, которые воспитывают детей в духе милитаристской пропаганды, и так далее. Повседневная жизнь является источником репрессий, а угнетение вшито в то, как мы общаемся. И капитализм существует не только потому, что есть буржуи с деньгами и властью, но и потому, что мы как сволочи поступаем друг с другом.

— А я думал про то, что эти две формы анархистской мысли как раз сшиваются в фигуре Андрея Андреева. Вот человек, который, с одной стороны, считал себя (нео)нигилистом и верил в какую-то поистине безумную хиромантию; с другой — был приговорен царским правительством к смертной казни за участие в боевых экспроприациях.

— Да, пожалуй что так. И при этом обрати внимание, что Андреев еще и смотрел на анархистское движение своего времени как на нечто глубоко устаревшее и по большому счету отсталое. Андреев говорил, что анархисты — молодцы, раз научились жертвовать собой, вот только они толком не научились наслаждаться жизнью. Он считает, что экспроприация недвижимости — это очень круто, но при этом пишет, мол, вы же сами не знаете, что делать с домом, который «засквотировали», поэтому продолжаете дальше заниматься экспроприацией, вместо того чтобы создать нечто культурное. Андреев — это такой поворот в сторону идеи культурной революции (есть, кстати, разные исследования на тему того, как вообще возникла эта концепция, и некоторые приписывают ее Льву Троцкому, а другие — братьям Гординым).

Эмма Гольдман была одной из культовых фигур у новых левых, и Андрей Андреев тоже мог бы стать у них очень популярен, но, они, к сожалению, почти наверняка просто не знали о его существовании.

Эмма Гольдман
 

— А вот помимо этого напряжения между анархизмом социальной революции и анархизмом богемы, какие бы ты еще основные линии напряжения выделил в постклассическом русском анархизме?

— Во-первых, это, разумеется, сотрудничество или несотрудничество с большевиками.

Во-вторых, принятие или непринятие платформизма. И если лет 10 назад историки считали, что платформизм почти никто не поддерживал, то сейчас выясняется, что к проекту «Организационной платформы всеобщего союза анархистов» на самом деле присоединились очень многие. Как бы то ни было, Махно, Аршинов (и даже косвенным образом Боровой) здесь оказались по одну сторону баррикад, а Всеволод Волин, Григорий Максимов и Эмма Гольдман — по другую.

Третья конфликтная линия — это делать ли ставку на рабочих. Анархо-синдикалистское сообщество было очень массовым, и некоторые полагали, что анархизм возможен только как организованное движение, которое всегда будет строиться на революционных профсоюзах. Но и индивидуалистических анархистов, считавших, что делать ставку на рабочих не нужно, что анархизм в таком случае просто растворится в рабочем движении и станет мало чем отличим от марксизма, тоже было немало (здесь интересно, что часть анархо-синдикалистов типа Даниила Новомирского потом действительно перешла на сторону большевиков).

И наконец, линия напряжения возникла между эмигрантами, выбравшими отъезд из СССР и интеграцию в европейское анархистское движение, и анархистами подполья, которые предпочли остаться в стране и заниматься конспиративной работой.

— Поскольку «Горький» — это все-таки сайт о книгах и чтении, не могу, приближаясь к концу нашей беседы, не спросить тебя о том, что из анархистского письменного наследия тебе самому больше всего нравится?

— Начну с банального: «Взаимопомощь как фактор эволюции» Петра Кропоткина. Эта книга выглядит как трезвое академическое исследование, но на самом деле она довольно безумная. Кропоткин позаимствовал схему движения от первобытного состояния человека через дикость к цивилизации из антропологии Генри Льюиса Моргана, но продлил ее в прошлое аж до пчел и муравьев. От них он переходит к млекопитающим, потом к приматам, первобытному человеку, дикарям, средневековым городам и современным формам самоорганизации в бедных кварталах. Такой размах материала — это смело.

«Анархизм и другие препятствия для анархии» для меня сохраняет актуальность, а Боб Блэк остается примером того, как можно мыслить свободно. Когда говорят, что Боб Блэк очень склочный и обожает с кем-то ссориться, я думаю, что ведь он же каждую свою ссору превращает в эссе, которое читается как произведение искусства. Его война с Ноамом Хомски просто прекрасна.

Штирнер «Единственный и его собственность» — куда без нее.

Сборник «Неонигилизм» Андреева.

«Долг. Первые 5000 лет истории» Дэвида Гребера.

«Против зерна» Джеймса Скотта (мне вообще нравится антропологическая линия в современном анархизме).

Из российского плюс-минус современного — это «Проблема личности в философии классического анархизма» Петра Рябова. В плане источников она устарела, но сейчас, в 2025 году, экзистенциальная сторона анархизма и экзистенциализм вообще явно будут очень востребованы. Я еще недавно думал, что экзистенциализм — это какая-то хрень, которая никому не нужна, но оказалось, что потребовалось просто дождаться наступления соответствующей эпохи.

И закончу «Властью и телом» Марии Рахманиновой.

— Мне понравилась фраза в конце твоей книжки о том, что сейчас в эпоху «колоссального кризиса», переживаемого Россией, анархизм мог бы составить конкуренцию по популярности у российской молодежи «Таро, астрологии и неостоицизму».

— Я очень рад, что ты обратил на это внимание, потому что я не очень понимаю, зачем людям астрология, если существует анархизм?

— Так вот. Я предельно хорошо могу себе представить, зачем нужен анархизм подростку, живущему в России 2025 года. А как ты думаешь, зачем сейчас анархизм жителю какой-нибудь благополучной страны и почему это не просто интеллектуальный артефакт из тех времен, когда люди просто не понимали, что государство может быть социальным?

— Я с огромным удовольствием отвечу на этот вопрос. Давай представим себе канадского подростка. Он из благополучной семьи, у него замечательная школа, прекрасное здоровье, он, скорее всего, еще и волонтер, занимается раздельным сбором мусора. Итак, зачем же ему анархизм? Я тебе отвечу: чтобы страдать. Потому что надо как-то выходить из матрицы.

Я тебе даже больше того скажу: анархизм — это в принципе ненормальная вещь, которую придумали ненормальные люди (и моя книжка как раз это очень хорошо показывает). А норма — это плохо.

На самом деле я считаю, что можно жить в более-менее свободном обществе и без анархизма. Можно быть хорошим человеком и не быть анархистом. Можно придерживаться принципов взаимопомощи и вообще ничего не знать про анархизм. Но зато благодаря анархизму ты попадаешь в ситуацию, когда мир становится просто невыносим, поскольку ты понимаешь, что вся твоя жизнь, обеспеченная рядом социальных гарантий, возможна только потому, что кому-то другому в этом мире очень херово. Мне кажется, это крайне важный момент. Благодаря анархизму у тебя расширяется чувственный горизонт, и ты испытываешь огромное количество дискомфорта. И я от всей души желаю канадскому подростку испытать это чувство, потому что в нем есть какая-то, не побоюсь этого слова, подлинность.

— Мне кажется, ты сейчас дал предельно русский ответ на мой вопрос. Анархизм придуман для того, чтобы страдать, и к тому же нас готовило все — от писаний святых отцов до песен Егора Летова.

— Я до сих пор думаю, что людям, которые попали в анархизм, делать этого совершенно не стоило: анархизм — это же плохо, и ничего хорошего из такого увлечения не может выйти.

А с другой стороны, давай себе представим, что канадский подросток, незнакомый с Кропоткиным, Бакуниным и прочими, начинает безо всякого анархизма задумываться над тем, что в его стране все более-менее нормально, вот только журналисты объясняют это экономическое благополучие существованием ужасов неравенства и тем, что миллиарды людей в мире торгуют собой, своим телом или даже собственными органами... И он думает: «Ой-ой-ой, как же я буду с такими мыслями жить!», а анархизм к нему приходит как способ ото всего этого не повеситься.

Я думаю, для тех, кто неожиданно пробудился и не знает, что с происходящим в мире делать, анархизм выполняет поддерживающую функцию. Анархисты — это своего рода терапевтическая группа, сообщество, помогающее понять, что ты не один такой. Люди собираются в кружок и говорят: «Боже мой, я узнал, что в Уганде людей разбирают на органы». — «Я тоже про это читал, и мне тоже от этого плохо».

Поэтому в конечном итоге в том, чтобы стать анархистом, есть и своя выгода.