Циркач стиха
К 120-летию со дня рождения Семена Кирсанова
Сегодня о Семене Кирсанове вспоминают не так часто, но при жизни его головокружительные опыты с поэтической формой вызывали восхищение у коллег-литераторов и негодование среди критиков. В годы войны его «Фома Смыслов» ценился солдатами наравне с «Василием Теркиным», а в 1960-е глубокие стихи о смерти, написанные Кирсановым с прежним экспериментальным блеском, свидетельствовали о силе его поэтического языка. Читайте о нем в материале Алексея Деревянкина.
Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.
Семен Кирсанов (Кортчик) родился 5 (18) сентября 1906 года в Одессе, которая «в те времена была очень литературным городом. Писателей насчитывалось штук 500» — как писал он в своей шуточной автобиографии для сборника «15 лет русского футуризма. 1912–1927 гг.»:
О, город родимый!
Приморская улица,
где я вырастал
босяком голоштанным,
где ночью
одним фонарем караулятся
дома и акации,
сны и каштаны.
Самому Кирсанову, однако, суждено было стать поэтом. Стихи он начал писать в девять или десять лет; первое стихотворение «Смешно, как будто жизнь дана» датируется 1916 годом:
Смешно, как будто жизнь дана
Лишь для веселых развлечений,
И что же, вся для них страна
Есть только смеха глупый гений…
Оно не осталось единичным опытом: тетради Кирсанова 1916–1922 годов, хранящиеся в Одесском литературном музее, насчитывают 268 стихотворений. Их опубликовали лишь в начале XXI века.
В 1920 году Кирсанов вступил в «Коллектив поэтов» — известную литературную группу, куда входили не только, например, Эдуард Багрицкий и Вера Инбер, но и те, кто позже прославился как прозаик: Ильф (тогда еще, впрочем, Файнзильберг), Катаев, Олеша. Вкус Багрицкого и Катаева представлялся слишком классическим Кирсанову, который тяготел к футуризму: он называл любимым поэтом Алексея Кручёных и «исповедывал Хлебникова и словотворчество». Примеров словотворчества в поэзии Кирсанова можно будет найти немало: иконостасье, ньютоновка (про яблоко), радостеградусник, серонебая просторность, люботаника, плодыни…
В начале 1920-х Одессу посетил Маяковский, который одобрительно отозвался о творчестве Кирсанова. В 1925 году Владимир Владимирович напечатал в последнем выпуске журнала «ЛЕФ» два его стихотворения; вот начало одного из них («Красноармейская разговорная»):
Шли мы — полем,
Шли мы — лугом,
Шли мы — по́лком,
Шли мы — взводом;
Белых — колем,
гоним крýгом,
в общем, толком
страх наводим.
В начале 1926 года Кирсанов переехал в Москву. «В Москве тепло принят лефовцами. Начинаю печататься в прессе. Живу плохо, голодаю, сплю под кремлевской стеной на скамье», — шутил он. После переезда Кирсанов теснее сошелся с Маяковским. Владимир Владимирович покровительствовал Кирсанову: брал его с собой в поездки по стране, печатал в «Новом ЛЕФе», пришедшем на смену «ЛЕФу» старому, а первое время даже приютил Кирсанова в своей квартире в Гендриковом переулке. В стихах Кирсанова того периода нетрудно увидеть влияние первого пролетарского поэта, так что, пожалуй, у Маяковского были основания заявлять:
«Есть действительно один молодой человечек, которого Леф создал, этот молодой человечек — Кирсанов».
Вот для примера строфа стихотворения, как раз посвященного Маяковскому, выведенному в образе капитана парохода:
Пускай прокомандует! Слово одно —
готов, подчиняясь приказам,
бросаться с утеса метафор на дно
за жемчугом слов водолазом!
Уже в 1926 году вышел первый сборник Кирсанова «Прицел», а в следующем году — книга стихов «Опыты». Поэту было тогда всего двадцать. Но уже обращали на себя внимание его эксперименты с формой: рифмами и созвучиями, ритмикой, лексикой и орфографией… Вот из стихотворения «Ундервудное» о пишущей машинке:
И мне милей,
чем лучший стих
(поэзия
нудна, как пролежнь!),
порядок звуков
Й Ц У К Е Н Г Ш Щ З Х,
порядок звуков
Ф Ы В А П Р О Л Ы Д Ж.
Кирсанову нравилось и работать с формой в самом прямом смысле этого слова: ему принадлежит немало фигурных стихотворений. Например, футуристичное экспрессионистское «Мой номер», строки которого складывались в изображение канатоходца, идущего по проволоке:

«Циркачом стиха» быстро окрестили и самого Кирсанова. В глазах критики это определение виделось ругательством, но сам Кирсанов воспринимал его скорее как комплимент:
«Я жаждал создать такую поэзию, которая могла бы соревноваться с точностью походки канатоходца, с отвагой гимнаста, летящего с трапеции на трапецию, с композицией рискованных живых пирамид на уходящей под купол лестнице, которую держит только один, и этот один был для меня воплощением поэта, способного создать и удержать рискованную поэтическую композицию… меня влекла к себе… арена цирка, где хотелось перелетать с трапеции на трапецию головокружительных рифм. Я искал слова быстрого и точного, отважно пробегающего по канату темы», —
объяснял он 40 лет спустя.
Вскоре Кирсанов обратился к крупной форме. В 1928 году он опубликовал в «Новом ЛЕФе» свою первую поэму «Моя именинная», которая очень понравилась Маяковскому. В это веселое, озорное, фантасмагоричное сочинение Кирсанов умудрился вставить даже задачу по математике и запись вполне реальной шахматной партии (с диаграммой!):
Друг на друга
смотрят четы их:
Е2 — Е4.
Крупье дорога
каждая пядь:
Е7 — Е5.
Сеня слоном.
Двинул его
на С4 с F‑одного.
Крупье — конем.
Ход есть:
В8 — С6.
Сеня — ферзем.
Крупье, смотри:
D1 — F3.
Крупье — слоном
идет, озверев,
на С5 с 8F.
За шапку Семен
взял ферзя,
с F‑трех идет,
форся.
Кирсанов тяжело воспринял самоубийство Маяковского, наследником которого считался и считал себя сам. Он даже дал своеобразную поэтическую клятву:
Здесь, в крематории, пред пепловою горсткой
присягу воинскую я даю
в том, что поэму выстрою твою,
как начал строить ты, товарищ Маяковский.
Речь идет про задуманную Маяковским поэму о первой пятилетке, из которой он успел сочинить лишь вступление, оформленное в виде самостоятельной поэмы «Во весь голос». Кирсанов сдержал обещание: в 1931 году он закончил «Пятилетку» с расписанной стихами картой Советского Союза и вкраплениями цитат Маяковского. За «Пятилеткой» последовала поэма «Товарищ Маркс». В первой половине 1930-х основное содержание творчества Кирсанова составляла агитационная поэзия, прославляющая социалистическое строительство; в одном из стихотворений он назвал себя «индустриальным поэтом». Уже сами заглавия сборников того периода показательны: «Строки стройки», «Ударный квартал», «Стихи в строю», «Актив». Впрочем, упрекать Кирсанова в конъюнктурности было бы неверно: в своем творчестве он, как и многие советские поэты того времени, вполне искренне выражал собственное ощущение от разворачивавшихся в стране процессов.
Яркой работой Кирсанова стала антифашистская публицистическая «Поэма о роботе» (1933), законченная всего через полгода после прихода Гитлера к власти. Научно-фантастическая поэзия — вообще нечастый жанр; из советских авторов, работавших в нем в предвоенные годы, можно назвать, пожалуй, лишь Валерия Брюсова и Вадима Шефнера. Но «Поэма о Роботе» еще и сильно опередила свое время: многие ее главы смотрятся так, словно написаны в оттепельные времена «физиков и лириков», когда кибернетика стала модной среди творческой интеллигенции темой. В своей поэме Кирсанов даже предсказал появление ИИ-поэзии:
А слова остальные
проходят
сквозь нитки стальные,
и на бумаге
строчек ли́нийка —
автоматическая
лирика:
«Сегодня дурной
день,
кузнечиков хор
спит,
и сумрачных скал
сень
мрачней гробовых
плит».
Кирсанов здесь озорничает: приведенный пример «автоматической лирики» — это на самом деле первая строфа стихотворения Мандельштама 1911 года, которое, кстати, очень любил Маяковский. Не могу знать, насколько доброй предполагалась (и вышла) эта насмешка, но известно, что Мандельштам обиды не затаил: вскоре после выхода поэмы они с Кирсановым оказались соседями в доме писательского кооператива на улице Фурманова, и в оставшиеся до ареста Мандельштама несколько месяцев сошлись довольно близко.
Из находок в области формы в «Поэме о роботе» обращают на себя внимание переносы слов, создающие дополнительную рифму:
Робот спит,
забыв стихи и книги,
Робот спит
бездумным сном щенка.
Только окна
отражает
нике-
лированная щека.
Однако продолжать эксперименты с формой становилось все труднее. Еще в 1923 году Троцкий назвал формальную школу в поэзии «заносчивым недоноском». Тогда это не возымело больших последствий, да и сам Троцкий вскоре оказался в опале, но и формализм в покое не оставили: новое наступление на него началось в начале 1930-х. Сам Кирсанов в 1934 году заявил с трибуны Первого Всесоюзного съезда советских писателей:
«Кто не знает, что стоило только кому-нибудь заговорить о проблеме формы, о метафорах, о рифме или эпитете, как немедленно раздавался окрик: „Держи формалистов!“ Кому только ни пришивали формализм! Это слово стало боксерской грушей для упражнения критических бицепсов».
Ходила эпиграмма: «У Кирсанова три качества — трюкачество, трюкачество и трюкачество». Это было остроумно, метко (рифма в этой шутке — в стиле самого Кирсанова) и отчасти справедливо: при виртуозной, с чем никто не спорил, технике версификации многим ранним стихам Кирсанова действительно не хватало глубины. Академик Михаил Гаспаров пояснял: «Ранние стихи Кирсанова выглядят как сборник упражнений по фонетике, грамматике и лексике нового поэтического языка. Содержательности в них не больше, чем в букварной фразе „Мама мыла раму“». Поэт и исследователь Валерий Шубинский дополняет: «лишь в 60-е годы эти приемы стали у Кирсанова наполняться поэтической мыслью и дыханием». Однако и среди стихотворений 1920–1930-х годов находятся очень интересные не только формой, но и содержанием:
Мы — юнги,
морюем
на юге,
рыбачим
у башен
турецких,
о дальних
свиданьях
горюем,
и непогодь резкую
любим,
и Черного
моря девчонок —
никчемных
девчонок —
голубим.
Другие же настолько воздушны и прекрасны именно самой своей словесной игрой, что можно легко простить им отсутствие серьезной смысловой нагрузки:
Серый жесткий дирижабль
ночь на туче пролежабль,
плыл корабль
среди капель
и на север курс держабль.
Вот уж верно сказал Гаспаров: «Поэзия Кирсанова… вырастала из языка легко и естественно, как песня или песенка». Между прочим, многое из написанного Кирсановым действительно было положено на музыку. Среди известных песен на его стихи — «У Черного моря», «Эти летние дожди», «Жил-был я», о которой я еще скажу…

Несмотря на критику, Кирсанов оставался верен себе. В 1935 году на открытие московского метро он сочинил стихотворение «Буква М», в котором почти сто первых слов — все на «м»:
…Метро мощно мычит
мотором.
Мелькает, мелькает, мелькает
магнием, метеорами, молнией.
Мать моя мамочка!
Мировó!
А потом Кирсанову словно надоело подбирать слова (нет сомнений, что и это — трюк: с его мастерством он мог бы подогнать одно к другому и тысячу подряд слов на «м»), и он выкинул такой фокус:
Внимайте поэту —
я заставлю
слова
начинаться
на букву эМ:
МЕТИ МОЕЗД МЕТРО МОД МОСТИНИЦЕЙ
МОССОВЕТА
МИМО МОЗДВИЖЕНКИ
К МОГОЛЕВСКОМУ МУЛЬВАРУ!
МОЖАЛУЙСТА!
С середины 30-х у Кирсанова появляется много лирической поэзии. Выделю «Твою поэму», посвященную памяти жены Кирсанова Клавдии, которая скончалась от туберкулеза, не дожив до тридцати лет:
…Когда мне будет
плохо жить, —
хотя б во сне,
не наяву, —
ресницы мне
раздвинь,
приснись,
коснись
хотя б во сне
рукой,
шепни:
«Живи…»
И я живу,
тебя,
как воздух,
ртом ловлю,
стихом,
последнею строкой
леплю
тебе
из губ:
люблю.
Интересен комментарий Гаспарова о том, что «поэма не нашла отклика: советская литература не знала, что делать с таким трагизмом». Памяти Клавдии Кирсанов посвятил и много отдельных стихотворений, среди которых я бы выделил перетекающие один в другой «Четыре сонета», не уступающие, право, Петрарке:
1
Сад, где б я жил, — я б расцветил тобой,
дом, где б я спал, — тобою бы обставил,
созвездия б сиять тобой заставил
и листьям дал бы дальний голос твой.
Твою походку вделал бы в прибой
и в крылья птиц твои б ладони вправил,
и в небо я б лицо твое оправил,
когда бы правил звездною судьбой.
И жил бы тут, где всюду ты и ты:
ты — дом, ты — сад, ты — море, ты — кусты,
прибой и с неба машущая птица,
где слова нет, чтоб молвить: «Тебя нет», —
сомненья нет, что это может сбыться,
и все‑таки — моей мечты сонет
2
не сбудется…
Продолжая разговор о поэмах Кирсанова, следовало бы написать и про антивоенный памфлет «Герань — миндаль — фиалка» (он не про цветы, как можно было бы подумать: так пахнут отравляющие вещества), и про аллегорическую сказку «Война — Чуме!», и про удивительный «Эдем», вплетающий библейские сюжеты в рассказ о войне… Но на всем остановиться невозможно: Кирсанову принадлежит больше двух десятков поэм. Интересным экспериментом стала «Поэма поэтов», написанная от лица шести вымышленных авторов, каждого из которых Кирсанов наделил своим собственным стилем. Частично поэма была опубликована до войны, но закончил ее Кирсанов только в середине 1960-х. Его литературная игра не всем пришлась по душе. Критик М. Девидов возмущался:
«С. Кирсанов не хочет более (нужно думать — временно) быть собой. С. Кирсанов хочет быть „другими“. Он хочет быть „шестью поэтами“… Забавная игра, увлекательная игра. И в то же время — опасная, предательская, разоблачительная игра!»
Хорошо хоть, что критик не решился аналогичным образом попенять Пушкину, «не захотевшему быть собой» в «Повестях Белкина»…
В годы Великой Отечественной Кирсанов служил военным корреспондентом. Самое яркое его произведение того времени — написанная в 1942–1944 годах поэма «Заветное слово Фомы Смыслова», которая изначально публиковалась в солдатских листовках. «Фома Смыслов» — блестяще сработанная вещь; по существу, это одна огромная прибаутка: легкая, озорная, остроумная…
Эх, зима немчуре не кума! Поле белое, небо синее, и усы от дыхания в инее. Эх, люблю я, когда сугроб глубок и торчит из него немецкий сапог!.. Хорошо, когда, от холода сизые, в плен сдаются вражьи дивизии! Эх, и люблю я в походе скором первым войти в отбитый город! Люблю я советское знамя поднять и первого встречного крепко обнять. Дите ли, женщину ли пожилую, — все равно, давай расцелую!
Но сколько же работы стояло за этой видимой легкостью! Кирсанов говорил:
«Я утверждаю, что ни на одну свою вещь я не потратил столько труда… Я обратился к русскому старинному лубку, взял и усовершенствовал построение фразы, добился строгости композиции в этом малоизученном жанре. Я изучил народные заговоры от меча, от пули, от дурного глаза… Я добился успеха только потому, что возродил в „Фоме Смыслове“ исчезнувший русский стих, сохранившийся только в пословицах. „Фома Смыслов“ — это мой эпос».
«Смыслов» не только представлял собой веселое чтение, поднимающее боевой дух красноармейцев, но и в ненавязчивой шутливой форме напоминал им основные положения устава, воинской дисциплины, требований бдительности, правил ведения боя, разведки и обращения с пленными…
Часто так получается, что обходит шпион простака у самого штыка. Спросит простак пароль, а шпион отвечает: «Изволь! Знаю! Хорошо проверяешь». А простак ему так: «Ну, проходи, коли знаешь!»
Важно отметить, что здесь Кирсанов фактически изобрел новую систему стихосложения — рифмованную прозу. Она напоминает раешник — рифмованный балаганный стих без регулярного ритмического рисунка; однако в этом народном жанре рифмы четко делят текст на строки, а в системе Кирсанова возникают в неожиданных местах (не как структура, а как украшение, пояснял Гаспаров). Справедливости ради следует отметить, что до Кирсанова подобное уже пробовал Андрей Белый (например, в поэме «Христос воскрес», 1918), но этот эксперимент остался незамеченным. Собственно, и открытие Кирсанова не оценили, посчитав его очередным формалистическим изыском…
Публикация «Фомы Смыслова» началась в сентябре 1942 года; ровно тогда же были напечатаны первые главы «Василия Теркина». Сравнивать великолепные поэмы Кирсанова и Твардовского — занятие неблагодарное, можно лишь посетовать на несправедливость: Теркин и сегодня на слуху, а что до Смыслова — Борис Слуцкий еще в начале 70-х отмечал, что «этот бывалый солдат… ныне забыт. Но было время, когда его читали не менее, чем Теркина».
Впоследствии Кирсанов еще несколько раз будет обращаться к рифмованной прозе: например, в «Сказании про царя Макса-Емельяна» (1962–1964), стилистически схожем с «Фомой Смысловым».

В 1960-е годы интерес Кирсанова снова вызвала научная тема: он разработал целый цикл «На былинных холмах», посвященный астрономии и космогонии. Несколько стихотворений даже напечатал журнал «Наука и жизнь» в 1964 году. Вернулся Кирсанов и в научную фантастику, к которой относятся две его последние поэмы, «Зеркала» и «Дельфиниада». Тогда же Кирсанов доделал и «Поэму поэтов», создание которой растянулось на четверть века. Некоторые из ее поздних частей смотрятся очень современно и сегодня:
Меня насильно выдают за ложку
а я не вилка — я часы
придется мне соваться с ней в окрошку
и тыкаться в капустные усы
а я часы — на моем сердце стрелки
мне вовсе делать нечего в тарелке
меня не свяжет с ложкой ничего
я вообще другое существо
Дело не только в модном сейчас отсутствии знаков препинания, но и в стилистике в целом: признаться, я читал текст и не мог поверить, что это написано в 1960-е. В других стихах поэмы, наоборот, слышится что-то обэриутское, и удивительно, что их вообще напечатали при жизни Кирсанова:
Я тучный зверь я носорог
и у меня есть добрый бог
он только маленькая птица
она мне на спину садится
бог в феврале летит на юг
бог ищет друга носорога
в чьей коже есть личинки мух
чтобы позавтракать немного
Но надо сказать, что в то время критика была благосклонна к Кирсанову. А вот в первые послевоенные годы его продолжали упрекать в формализме и осуждать за слишком экспериментальный характер творчества, за несоответствие нормам соцреализма. Подобную критику вызвала, например, поэма «Небо над Родиной» — несмотря даже на максимально комплиментарные отзывы Константина Симонова, Веры Инбер, Павла Антокольского. Много позже то, что не понимали критики, блестяще объяснил Михаил Гаспаров:
«…о чем бы он ни писал, казалось, что такими необычными образами, словами, ритмами и созвучиями, как у него, можно писать только в шутку или неискренне. А это не была неискренность, это был новый поэтический язык».
Кирсанов не отказался от своей манеры даже в последние годы жизни, после того, как у него диагностировали рак гортани; из стихов этого периода выделяется цикл «Больничная тетрадь». Не все приняли ее. Сергей Наровчатов недовольно говорил: мол, поэт заглянул в небытие, а от словесной эквилибристики отказаться все никак не может; ну нельзя так легкомысленно писать о смерти. А вот Андрей Вознесенский уже после ухода Кирсанова объяснял:
«Когда серебряный, легкий, как перышко, уже почти бестелесный Семен Кирсанов пел:
Время тянется
и тянется,
люди смерти
не хотят,
с тихим смехом
„Навсегданьица!“
никударики
летят, —эти „никударики“ воспринимались снобами как игра в слова, „штучки‑дрючки“. Но за этим стояло иное — судьба и личность поэта».
Кстати, именно Вознесенский первым написал стихотворение памяти Семена Исааковича, «Похороны Кирсанова» (сейчас оно известнее в иной редакции под заглавием «Памяти поэта»):
…Нам виделось кватроченто,
и как он, искусник, смел…
а было — кровотеченье
из горла, когда он пел!
Маэстро великолепный,
а для толпы — фигляр…
Невыплаканная флейта
в красный легла футляр.
Вознесенский действительно очень ценил поэзию Кирсанова и что-то определенно из нее перенял; именно Андрея Андреевича и еще отчасти Евгения Евтушенко можно определить в поэтические наследники Семена Исааковича, а больше особо и никого: слишком уж самобытен был Кирсанов.
Среди многих заслуживающих внимания стихотворений «Больничной тетради» остановлюсь на «Строках в скобках» («Жил-был я»), одном из самых известных у Кирсанова. Оно интересно и содержанием, и формой: примерно каждая четная строка действительно стоит в скобках, а нечетные состоят сплошь из односложных слов; оказалось, что и из таких кирпичиков можно построить богатый текст:
Жил-был — я.
(Стоит ли об этом?)
Шторм бил в мол.
(Молод был и мил…)
В порт плыл флот.
(С выигрышным билетом
Жил-был я.)
Помнится, что жил.
Сердцевину стихотворения составляет пронзительное воспоминание о первой жене спустя тридцать лет после ее ухода из жизни:
Где ж тот снег?
(Как скользили лыжи!)
Где ж тот пляж?
(С золотым песком!)
Где тот лес?
(С шепотом — «поближе».)
Где тот дождь?
(«Вместе, босиком!»)
Стихи Кирсанова последних лет невеселы, да и странно было бы ожидать иного: их лейтмотив — тема смерти. Вот, например, «Сон во сне», предельно простое, но сильное именно своей пронзительной обнаженностью; отмечу и игру с языком, рождающую новые смыслы перестановкой четырех одинаковых строк в разном порядке:
1
Кричал я всю ночь.
Никто не услышал,
никто не пришел.
И я умер.
2
Я умер.
Никто не услышал,
никто не пришел.
И кричал я всю ночь.
3
«Я умер!» —
кричал я всю ночь.
Никто не услышал,
никто не пришел…
Но и среди поздней поэзии Кирсанова отдельными островками встречаются удивительно спокойные и светлые вещи:
День еще не самый длинный,
длинный день в году,
как кувшин
из белой глины,
свет стоит в саду.
А в кувшин
из белой глины
вставлена сирень
в день еще не самый длинный,
длинный
летний
день.
Потрясающе жизнеутверждающим вышло и одно из самых последних стихотворений Кирсанова:
…Смерти больше нет.
Есть рассветный воздух.
Узкая заря.
Есть роса на розах.
Струйки янтаря
на коре сосновой.
Камень на песке.
Есть начало новой
клетки в лепестке.
Смерти больше нет.
Смерть пришла к Кирсанову в тот самый год, когда это было написано, в декабре 1972-го. После его ухода Илья Сельвинский, интересный поэт-авангардист, которого вспоминают сегодня еще реже, чем Кирсанова, писал:
«Ученик и соратник Маяковского, Семен Кирсанов занял в поэзии свое особое место. Это шахматист слова. О чем бы ни писал Кирсанов, слово в его руках играет солнечными „зайчиками“, отливает радугой, живет, дышит, трепещет».
Кирсанова нет уже больше полувека, а его слово перед нами. И по-прежнему играет, трепещет и дышит.
© Горький Медиа, 2026 Все права защищены. Частичная перепечатка материалов сайта разрешена при наличии активной ссылки на оригинальную публикацию, полная — только с письменного разрешения редакции.