© Горький Медиа, 2025

«Я рассказал о жизни, как умел…»

К 130-летию со дня рождения Павла Антокольского

Павел Григорьевич Антокольский, 1940-е годы. Фото: М. С. Наппельбаум / Электронекрасовка

Павел Антокольский рано осознал себя поэтом, однако довольно долго разрывался между литературой и театром. С энтузиазмом воспринявший революционные перемены в 1920–1930-е, он на себе прочувствовал боль от утрат военного времени, в конце 1940-х стал жертвой кампании против эстетствующих космополитов, а в 1950–1960-е переключился на философскую лирику, приправленную горечью. Но на протяжении всей своей жизни он в первую очередь оставался глубоким поэтом. По случаю 130-летия со дня рождения Антокольского материал о нем специально для «Горького» написал Алексей Деревянкин.

Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.

Детство и юность Павла Антокольского пришлись на Серебряный век. Еще в годы учебы в московской гимназии Кирпичниковой самым интересным ему казалось не изучение естественных или точных наук, а занятия творчеством: рисование, издание рукописного журнала, игра в гимназическом театре и, наконец, сочинение стихов. Сперва — от случая к случаю, но с 1915 года, когда Антокольский поступил на юридический факультет Московского университета, он пишет уже довольно много. Вот примечательное раннее стихотворение:

Два голоса поют у старого рояля,
Заглушены слегка ненастьями портьер:
— Слыхали ль вы? О, нет! Вы больше не слыхали.
Мы пели до утра, и сторож запер сквер.
Пьем небо желтое из хрупкого стакана.
Нам снится хладный мех и хладные духи.
И снятся главы нам прочтенного романа.
И снится, как слова слагаются в стихи.
Пьем небо дымное, пьем золотую горечь
Высоких куполов, бессильный ветер пьем,
Пьем черноту и гром, и скуку людных сборищ.
Уходит молодость, но мы еще поем.

В конце того же 1915-го Антокольский поступает в театральную студию под руководством Евгения Вахтангова. Актером Антокольский не стал, хотя и немного поиграл в нескольких спектаклях; по собственным воспоминаниям, его карьере артиста в первую очередь помешали зажатость и робость «до идиотизма». Однако долгое время, до конца 1930-х, Антокольский будет сотрудничать с театром Вахтангова: он попробует себя в режиссуре, поработает завлитом театра, напишет тексты песен для «Дон Кихота» и легендарной «Принцессы Турандот». Интерес к театру и работа с Вахтанговым много дали Антокольскому как поэту. Он вспоминал в автобиографической повести «Мои записки»:

Если из меня выработался поэт, а не кто-нибудь другой, то это произошло именно в ту зиму… ни один человек ни до, ни после Евгения Богратионовича не оказал на меня такого решающего влияния во всех областях жизни и искусства. Если я что-нибудь значу… — это в моей крови бродит капля горячей вахтанговской крови, его действенная любовь к тому делу, которое он делал на земле.

Вениамин Каверин, которого связывали с Антокольским, по согласному признанию обоих литераторов, не просто дружеские, а братские отношения, писал о своем «брате»:

В поэзии он был человеком театра, а в театре человеком поэзии. Причудливо переплетаясь, эти две неукротимые страсти сделали его непохожим на других поэтов, подняв его поэтический голос и заставив его звучать полновесно и гордо…

Театральный взгляд прекрасно виден во многих ранних стихах Антокольского, особенно на любимую им историческую тему: Антокольскому нравилось рассматривать мир как сцену, а события мировой истории — как театральное действо. Вот из стихов о Великой французской революции:

А по ночам
Траурным ветром встает Мельпомена:
 — Слушай, Париж! Мир раскололся.
Хлынули ржавые красные волосы
Волнами вольности к голым плечам.
Рушится с плеч закипевшая пена
В складки хитона…

Поет Мельпомена:
 — Я отдавалась бесплатно, как смерть,
Твоим актерам бесштанным,
Чьи имена я забыла, чей смерч
Окаменелый мильонноголовым Титаном,
Выкормлен был Карманьолой. —

Вскинула Муза над площадью голой
Тирс плясовой с головой Людовика:

— Слушай, Париж, как веду я любовника!

Обращения к истории занимали Антокольского не только сами по себе, но и как возможность прочертить связь времен, соединить минувшее с событиями сегодняшних дней. Вот стихи, написанные сразу после Февральской революции:

И вот Она, о Ком мечтали деды
И шумно спорили за коньяком,
В плаще Жиронды, сквозь снега и беды
Вломилась к нам с опущенным штыком.

И призраки гвардейцев-декабристов
Над снеговой, над пушкинской Невой
Ведут полки под переклик горнистов,
Под зычный вой музы́ки боевой.

Сам Император в бронзовых ботфортах
Позвал тебя, Преображенский полк,
Когда в заливах улиц распростертых
Лихой кларнет метнулся и умолк.

И вспомнил Он, Строитель Чудотворный,
Внимая Петропавловской пальбе,
Тот сумасшедший, странный, непокорный,
Тот голос памятный:
Ужо Тебе.

Это стихотворение интересно еще и тем, что представляет одно из первых обращений Антокольского к пушкинской теме: и Строитель Чудотворный, и «Ужо Тебе» — цитаты из «Медного всадника». Пушкиниана Антокольского растянется на 60 лет, до конца жизни; всего он опубликует больше 50 произведений, связанных с Пушкиным. Здесь и собственные стихи, и переводы, и популярные и научные статьи… В 1926 году в стихотворении «Пушкин» Антокольский романтично писал:

И гудит этот сказочный топот,
Оживает бездушная медь.
Жизнь прекрасна и смеет шуметь,
Смеет быть и чумой, и потопом.

Антокольский действительно был романтиком. В его стихах юношеская восторженность сюжетами давних дней («Я школьник, не спавший всю ночь // Над яростным томом Шекспира») перемежалась с театральными образами и романтикой странствий и бродяжничества:

А по дорогам, как бывало,
Растет лопух и вьется хмель,
И где-нибудь за рвами вала
Другим открыта ширь земель.

Часто Антокольский избирал сцены из французской жизни; кстати, он много и переводил с французского. Тяготение к истории и культуре Франции еще усилилось после поездки в Париж в 1928 году. Но и остальная Европа была интересна Антокольскому: на сцену его «театра» выходили Босх, Веласкес и Шекспир, Гамлет, Гулливер и Дон Кихот…

С середины 1920-х в стихи Антокольского проникает романтика другого толка, революционная, хотя в противоположность, например, Багрицкому и Светлову он раскрывал эту тему не на отечественном материале, который был перед глазами, а в основном на событиях из истории все той же Франции: герои Антокольского — санкюлоты, якобинцы, коммунары… А что касается происходившего в России, — если Февральская революция еще вызвала поэтический и гражданский интерес Антокольского (он даже недолго служил добровольцем в революционной милиции), то Октябрьская и последующие события — почти нет: как объяснял сам Антокольский, он «безнадежно прозевал» происходившие в России изменения, лишь к середине 1920-х начав «медленно и трудно… соприкасаться… с живой современностью, с жизнью Советской страны». Что ж, большое видится на расстояньи.

Среди тех, кто повлиял на становление Антокольского как поэта, прежде всего следует назвать Блока, Брюсова и Цветаеву. С Блоком Антокольский знаком не был, лишь бывал на его литературных вечерах; но именно его называл самым облюбованным, зачитанным до дыр поэтом и кумиром своего отрочества, чье творчество помогло Антокольскому «понять значение метафоры как некоей волшебной силы, преобразующей мир» и «оказало решающее влияние» на его «первые робкие и неуклюжие попытки выразить свой мир в словах». Блоковское проглядывает, например, в раннем стихотворении «Голос»:

То в мертвый мировой театр
Вступают хором Мельпомены
Давно потопленных эскадр
Сереброгорлые сирены.

Да и тема бродячей, странствующей Франции тоже, вероятно, вдохновлена Блоком, его «Розой и крестом». Дружба с Мариной Цветаевой помогла Антокольскому иным образом:

Я по-новому, как-то легче и свободнее, отнесся к своим собственным пьесам и стихам. Дружа с нею, я понял, что воистину не боги горшки обжигают, что искусство можно делать голыми руками. Я увидел кухню очень одаренного и оригинального поэта и понял, что эта кухня, пожалуй, не лучше моей.

А Валерий Брюсов, «обожавший поэтическую молодежь» и «честно готовый влюбиться в каждое, чуть проявившее себя дарование», был «прекрасным и благородным учителем поэзии, гувернером молодежи» — в то время, когда системы литературного наставничества и семинаров для начинающих поэтов еще не существовало. Именно с подачи Брюсова в 1921 году случилась первая публикация Антокольского: два стихотворения в альманахе «Художественное слово». Интересно, как сам начинающий поэт воспринял это событие:

Поистине это было для меня чем-то вроде второго рождения: я вошел в Литературу, подпись «П. Антокольский» так же мыслима в печати, как подпись «Л. Толстой» или «В. Шекспир». Я не загордился, но понял: что-то в моей жизни решено бесповоротно.

В следующем году в Москве выходит первый сборник стихов Антокольского. Самым сильным мне кажется открывающее книгу стихотворение «Петр Первый». Поглядите, какая экспрессия, какая мощь в этих строках:

Он меряет Север стальным глазомером.
Горят в малярии, подобно химерам,
Болота и камни под шагом ботфорт.
И вьюга, и память не знают предела.
И верфи бессонны, как Слово и Дело,
И мечутся, как обалделый Лефорт.

Интересно, что при переиздании этого стихотворения 45 лет спустя Антокольский, на мой взгляд, несколько засушил его:

Он Балтику смерил стальным глазомером.
Горят в малярии, подобны химерам,
Болота и камни под шагом ботфорт.
Державная воля не знает предела,
Едва поглядела — и всем завладела.
Торопится Меншиков, гонит Лефорт.

Хотя возможно, здесь постарались редакторы: в 1966 году степень свободы литературного высказывания в нашей стране была, очевидно, меньше, чем в 1921-м. Замечу, что поздние редакции некоторых стихов Антокольского, напротив, выигрывают у ранних. Например, стихотворение «Последний», экспрессионистская картина о жизни Николая II, получило в 1960-е пронзительную концовку, которой не было в варианте 1919 года:

— Отец, мы доехали? Где мы? — В России.
Мы в землю зарыты, Алеша.

Но вернемся в 1920-е годы. После поездки в Европу в 1923 году с театром Вахтангова Антокольский, не изменяя своей любви к истории, сочиняет много стихов о современном западном мире. Эту тему он раскрывает в соответствии с советской идеологией (но не из конъюнктурных соображений, а вполне искренне): новые стихи проникнуты ощущением упадка западного мира и предчувствием гибели его культуры. Вот как он обращается к Европе:

Все было! И все это — вихрь…
Ты думала: дело не к спеху.
Ты думала: только для смеха
Тоска мюзик-холлов твоих.

Ты думала: только в кино
Актер твои замыслы выдал.
Но в старческом гриме для вида
Ты ждешь, чтобы стало темно.

И снова голодная голь
Штурмует ночные чертоги,
И снова у бедных в итоге
Одна только честная боль.

И снова твой смертный трофей —
Сожженные башни и села,
Да вихорь вздувает веселый
Подолы накрашенных фей.

С середины 1920-х среди стихов Антокольского появляется много любовной лирики — очевидно, под влиянием знакомства с актрисой вахтанговского театра Зоей Бажановой, которая вскоре станет его второй женой:

Мне снился накатанный шинами мокрый асфальт,
Косматое море, конец путешествия, ветер —
И девушка рядом. И осень. И стонущий альт
Какой-то сирены, какой-то последней на свете.

С конца 1920-х Антокольский часто обращается к жанру драматической поэмы. Первой стала «Робеспьер и Горгона» (1928), вдохновленная внутрипартийной борьбой советского руководства:

Робеспьер (Сен-Жюсту):
Припомни: революция — Сатурн.
Она съедает собственных детей.

В 1934 году Антокольский заканчивает большую поэму «Франсуа Вийон»: озорную, искрометную, с сочными диалогами и песенками. Его Вийон — обаятельнейший циник, бретер и вор, который всегда готов посмеяться и над собой, и над кем угодно, хоть над смертью:

Вийон:
Кости!
Клетка плоти без души!
(Вылезает вверх, таща за руку скелет в черной сутане.)
Эй, безносая! Ты в гости
К нам до срока не спеши!
Мы еще с тобой станцуем
В зной, в грозу, и в снег, и в дождь!
Кавалер, как дама, тощ,
Целоваться не к лицу им.
Но она его берет
Крепко за руку и тянет.
Этот час для всех настанет,
Всех настигнет в свой черед!

Предвоенные годы стали лучшим временем в жизни Антокольского. С начала 1930-х он много ездит по Советскому Союзу; в творческой командировке в поселок Сясьстрой, на целлюлозно-бумажный комбинат, он «впервые увидел рождение нового, социалистического мира». Все хорошо и в личных делах: течет налаженная семейная жизнь с Зоей, подрастают дочь и сын от первого брака, заводятся новые интересные знакомства. Антокольский все больше пишет о сегодняшнем дне, о том, как строится страна; его яркое ощущение жизни того периода отразилось, например, в стихотворении «Рождение песни» (1939):

— Садись в ночной трамвай, спеши к вокзалу,
В грохочущую расставаньем залу,
В лязг буферов и сцепок. Там Москва
Кончается. Там дышит ночь пространством,
Тревожным и ненасытимо страстным,
Дождем и ветром дышит. Там слова
Прощальные едва догонят поезд.
Нам их в пути подскажет кто-нибудь.
Садись, о багаже не беспокоясь.
Пока ты жив, пока ты молод — в путь!

Не опоздай! Так много в жизни дела.
Я стольких городов не доглядела,
Я до республик стольких не дошла,
Важнейших книг не дочитала за день,
Нужнейших слов не досказала. Жаден
Прошедший час, — всем будущим хвала!
И вот страна встает в могучем дыме:
Цистерны с нефтью, провода, мосты.
Там были мы и будем молодыми,
Мы оба, — понимаешь? — я и ты.

В середине 1930-х Антокольский не раз бывает в Закавказье и на Украине (один из сборников тех лет он так и назовет: «Большие расстояния»). Он начинает переводить азербайджанских, армянских, грузинских и украинских поэтов (позже будут переводы и с других языков) и посвящает немало стихов увиденному в этих поездках:

Если марганец спешит
Сталью стать высокосортной,
Если дерево самшит
Всей листвой шумит упорной
И в траве свирепой, сорной
Слышен тихий вздох зверья, —
Это Мцыри к буре горной
Рвется из монастыря.

Самым известным из написанного Антокольским в годы Великой Отечественной войны стала поэма «Сын» — в память о сыне Владимире, погибшем летом 1942 года в первом своем бою. Анастасия Цветаева вспоминала о поэме: «по России она пролетела как стон, стон всех отцов, матерей, вслед погибшему мальчику — прямо со школьной скамьи — под снаряд…» А Ольга Берггольц называла «Сына» и «Василия Теркина» Твардовского лучшими произведениями советской поэзии военных лет.

«Сын» — поэма действительно пронзительная; часто вспоминают монолог героя, обращенный к отцу немецкого солдата, убившего его сына:

Во всех боях, в столбах огня сплошного,
В рыданьях человечества всего,
Сто раз погибнув и родившись снова,
Мой сын зовет к ответу твоего.

Но цитировать можно практически всю поэму подряд; приведу хотя бы эпизод проводов сына на фронт:

Уже в метро попутчиков он встретил.
И лейтенанты вышли впятером.
Я был шестым. Крепчал ненастный ветер.
Зенитки били. Где-то грянул гром.
Как будто дождь накрапывал. А может,
Дождь начался совсем в другую ночь…
Да что тут: был ли, нет ли — не поможет,
Тут и гораздо бóльшим не помочь.

Из других военных стихотворений Антокольского мне хочется отметить «Лагерь уничтожения», написанный под впечатлением от поездки в Польшу, на место, где располагался лагерь смерти Собибор:

И тогда подошла к нам, желта как лимон,
Та старушка восьмидесяти лет,
В кацавейке, в платке допотопных времен —
Еле двигавший ноги скелет.
Синеватые пряди ее парика
Гофрированы были едва.
И старушечья, в синих прожилках рука
Показала на оползни рва.

«Извините! Я шла по дорожным столбам,
По местечкам, сожженным дотла.
Вы не знаете, где мои мальчики, пан,
Не заметили, где их тела?

Извините меня, я глуха и слепа.
Может быть, среди польских равнин,
Может быть, эти сломанные черепа —
Мой Иосиф и мой Веньямин…

Ведь у вас под ногами не щебень хрустел.
Эта черная жирная пыль —
Это прах человечьих обугленных тел», —
Так сказала старуха Рахиль.

С Вениамином Кавериным Антокольский написал очерк о восстании в Собиборе, опубликованный в апрельском номере журнала «Знамя» за 1945 год и вошедший в «Черную книгу» под редакцией Ильи Эренбурга и Василия Гроссмана.

После войны Антокольский попал под кампанию борьбы с космополитизмом; не спасла даже Сталинская премия, полученная за «Сына». В феврале 1949 года одиозный литератор Николай Грибачев на страницах «Правды» объявил Павла Григорьевича лидером поэтов, «насаждающих и охраняющих декаданс». В статье было еще много грозных по тем временам слов: формализм, эстетство, субъективизм, снобизм… Антокольский отделался сравнительно легко: он потерял только работу в Литературном институте, но не возможность издаваться; уже в следующем году вышел очередной его сборник.

По мнению Дмитрия Быкова*, то ли эта кампания надломила, то ли испугала Антокольского, а только оправиться от этого удара он не мог целых двадцать лет, вследствие чего стал писать слабее: в стихах 1950–1960-х годов нередко стали проскакивать общие места, не создающие глубины поэтического высказывания. Однако здесь могут быть разные мнения; на мой взгляд, сильные стихотворения в эти годы получались у Антокольского не реже, чем раньше. В их ряду, например, откровенные антисталинские и даже антисоветские вещи, некоторые из которых были опубликованы только в XXI веке:

Только за ноги павших у нас волокут,
Только в пропасть бросают, в шальную пучину,
И трепещет под ветром кровавый лоскут,
Красный флаг, означающий первопричину.

Продолжается жизнь. Революция-Мать
Продолжает строптивое, страшное дело.
А чего не доделала, недоглядела, —
Это временно. Это не грех и сломать.

Упомяну и строки 1956 года, которые долго еще не устареют:

Здесь были войны, будут войны.
Здесь юноши на первый взгляд
Вполне послушны и пристойны,
Они пойдут, куда велят.

Они привыкнут к дисциплине,
И, рвеньем доблестным горя,
Они умрут в траншейной глине
За кайзера и за царя.

Или вот прекрасное стихотворение 1967 года:

— Как жил? — Я не́ жил. — Что узнал? — Забыл.
Я только помню, как тебя любил.
Так взвейся вихрем это восклицанье!
Разлейся в марте, ржавая вода,
Рассмейся, жизнь, над словом «никогда».
Все остальное остается втайне.

Циркачка в черно-золотом трико,
Лети сквозь мир так дико, так легко,
Так высоко, с таким весельем дерзким,
Так издевательски не по-людски,
Что самообладанием тоски
Тебе делиться в самом деле не с кем!

Строго говоря, это сильно переработанная версия текста 1918 года; но это как раз тот случай, когда поздний вариант явно выигрывает у раннего.

Круг тем, занимающих Антокольского, понемногу меняется. После шестидесяти он много пишет про искусство: если раньше он обращался к этой теме, посвящая стихи известным живописцам или поэтам, то теперь чаще предается размышлениям о сути и истоках творчества:

Искусство делают из глины,
Гаданья, гибели, огня.
Я данник этой дисциплины,
Не осуждайте же меня!

Все больше становится и стихов о старости и неумолимом беге времени. Под новый 1969 год в жизни Антокольского произошла еще одна трагедия: умерла Зоя Бажанова, с которой он прожил больше сорока лет. Антокольский тяжело воспринял потерю: «Я знаю, что сталось с Павликом после ее смерти, — он рухнул», — вспоминала Анастасия Цветаева. Однако писать он продолжал; и нельзя сказать, что стихи, написанные после ухода жены, были слабее предыдущих. Антокольский посвящает памяти жены поэму «Зоя Бажанова», которую считал важнейшей в своей жизни и поэзии (до ее создания он полагал своим лучшим произведением «Вийона»). Из других ярких произведений, написанных после смерти Зои, можно назвать, например, маленькую поэму «Княжна Тараканова», стихотворение «Старинный романс», оду Лиле Брик или завораживающее «Миф» (приведу начало):

По лунным снам, по неземным,
По снам людей непогребенных
Проходит странник. А за ним
Спешит неведомый ребенок.

«Что, странник, ты несешь, кряхтя?
Футляр от скрипки? Детский гробик?» —
Кричит смышленое дитя,
И щурится, и морщит лобик.

Антокольский пережил Зою на десять лет. Писательница Анна Масс, соседка по даче в поселке «Советский писатель», вспоминала последний год его жизни:

Весь усохший, крохотный в огромном для него махровом халате он сидел в своей комнатушке внизу. Отвернувшись от всех, спиной к двери, он сидел целыми днями за столом, охватив пальцами голову и курил, курил, словно желая изолироваться дымом от домашнего хаоса. Тем, кто приоткрывал дверь и заглядывал в комнату, казалось, что он что-то пишет. Но он просто сидел, уставившись в окно пустыми глазами с огромными черными подглазьями. Может быть, он снова уходил в свои Версали, в свою поэзию, это было теперь единственное во всем доме, что принадлежало только ему и на что никто не претендовал.

Павел Антокольский умер в октябре 1978-го. Ему было 82 года. Но итог жизни он успел подвести сильно загодя — в стихотворении 1956 года, которым я и закончу:

Я рассказал о жизни, как умел, —
О всем, что знал, — о счастье, о несчастье,
О мертвецах, что выкрашены в мел,
Об их сердцах, разорванных на части.

Я рассказал о том, как человек
Растет из глины, музыки и муки,
Как по следам его далеких вех
Проходят любознательные внуки.

О том, как каждой смерти суждено
Стать на земле строительной частицей.
И это было творчество. Оно
В моих стихах уже не уместится.

И это было юностью. Смотри —
Сперва она нас обступила немо,
Но проступила быстро изнутри
Сонатой, бронзой, пляскою, поэмой.

И это было радостью. Пора
Признаться в том, что радости хватало.
Мне часто снилась радость до утра.
Кончался сон, когда она светала.

Чем это было? Жизнью. Только так!
Рассказ о ней не выдуман. Он точен.
Вы скажете, что автор был чудак?
Вы, может быть, и правы, да не очень.


Материалы нашего сайта не предназначены для лиц моложе 18 лет

Пожалуйста, подтвердите свое совершеннолетие

Подтверждаю, мне есть 18 лет

© Горький Медиа, 2026 Все права защищены. Частичная перепечатка материалов сайта разрешена при наличии активной ссылки на оригинальную публикацию, полная — только с письменного разрешения редакции.