© Горький Медиа, 2025
Арен Ванян
4 августа 2026

Под гнетом социального стыда

О книге Дидье Эрибона «Возвращение в Реймс»

Книга известного левого французского интеллектуала Дидье Эрибона «Возвращение в Реймс», пока еще не переведенная на русский язык, — одновременно и социологическое исследование, и литературное произведение. Автор обращается к личному и семейному прошлому с целью понять, под воздействием каких факторов сложилась его судьба и чем для него обернулся переход из пролетариев в интеллектуалы. Специально для читателей «Горького» о ней написал Арен Ванян.

Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.

Didier Eribon. Returning to Reims. Penguin, 2018. Translation from French by Michael Lucey

1

Дидье Эрибон (1953) — французский социолог, один из самых авторитетных интеллектуалов европейских левых. Он частый гость на литературных фестивалях, публичных дискуссиях и в университетах Лиги плюща. На русский язык переведены две его книги: биография Мишеля Фуко и диалоги с Клодом Леви-Строссом. Однако его главная книга — «Возвращение в Реймс» (2009) — русскоязычным читателям пока недоступна.

В рунете мне попались только две статьи об этой книге (1 и 2). Что поразительно: речь не идет о маргинальном шедевре, известном единицам. Речь идет о книге, широко известной за пределами русскоязычного литературного пространства. Переводы на тридцать языков, театральная постановка, экранизация — все это у «Возращения в Реймс» уже есть. Книга даже успела повлиять на новое поколение писателей — например, на Эдуарда Луи, главную звезду европейского автофикшна.

«Возвращение в Реймс» — литературная автобиография и одновременно социологический текст; в терминологии Анни Эрно его можно было бы назвать авто-социо-биографией. Ничего необычного для французской словесности: граница между прозой и теорией в ней традиционно размыта. Однако текст Эрибона не похож на образцы, скажем, постструктуралистского письма: напротив, его стиль поражает ясностью.

2

Начинается эта история с возвращения. 

Десятилетиями рассказчик — Дидье Эрибон — не был в родном Реймсе. Он живет в Париже, ведет жизнь уважаемого левого интеллектуала, преподает в университете, открыто говорит и пишет о своей █ █ █ █ █ █ █ █ █ █ █ █ █ █ █ █ █. Раз в несколько месяцев он звонит матери, еще реже присылает ей открытки из путешествий. С отцом и братьями связь он не поддерживает; сама мысль о встрече с провинциальной родней, разделяющей откровенно █ █ █ █ █ █ █ █ █ █ взгляды, отталкивает его.

Он приезжает в Реймс, когда узнает, что мать поместила его отца, давно страдавшего болезнью Альцгеймера, в специализированное учреждение. Вскоре отец умирает. «Я не любил его. Никогда не любил», — признается Эрибон. Тем не менее смерть отца пробуждает в нем неожиданные чувства. Он начинает говорить с матерью о нем, о семейном прошлом. Так запускается процесс возвращения в Реймс: физического — в регулярных поездках; эмоционального — в восстановлении семейного прошлого; интеллектуального — в размышлениях о классовой среде семьи; наконец, литературного — в письменной фиксации прошлого.

По ходу этого «медленного возвращения домой» (Хандке) Эрибон осознает, что в нем десятилетиями сосуществовали два «я», принадлежавшие разным социальным мирам. Используя терминологию Пьера Бурдье, он называет это состояние «расколотым габитусом». Его прежнее «я» было сформировано в рабочей среде Реймса, а нынешнее «я» принадлежит миру парижских интеллектуалов. Речь идет не о фальшивом и настоящем «я», а о двух враждующих мирах одного человека. Эти два «я» так и не примирились: все годы невозвращения в Реймс между ними продолжался невидимый социальный конфликт.

Это противоречие проявлялось не только в интеллектуальной биографии Эрибона, но и, шире, в биографиях многих современных левых. Как левый интеллектуал из мегаполиса может рассуждать о рабочих, если он не хочет разговаривать с ними — например, со своими родителями — и даже смотреть им в лицо?

Чтобы разобраться в этом, Эрибону приходится реконструировать, как именно раскололся его «габитус».

Парижское «я» Эрибона возникло из радикального биографического решения: порвать со своим прошлым, средой и привычками, переехать в Париж, завести новых друзей и обрести новых интеллектуальных кумиров. На протяжении многих лет Эрибон именно этим занимался: конструировал себя заново, чтобы дистанцироваться от своего происхождения, — и все в нем стало другим, кроме имени.

Оглядываясь назад, Эрибон понимает, что стать открытым █ █ █ █  в Париже ему оказалось проще, чем признаться столичным друзьям в своем классовом происхождении. Он лгал им о своей семье или испытывал стыд, когда приходилось рассказывать о пролетарской семье. Он не решался обратиться к этой теме даже в статьях и книгах, хотя свободно писал о █ █ █ █ █ █ █ █ █ █ █ идентичности. Так проявлялся социальный стыд — следствие систематического давления и унижения, которым подвергаются непривилегированные классы. Этот стыд сохранялся и после переезда в Париж, и после радикального переизобретения себя. «Определенные классовые рефлексы, — пишет Эрибон, — существуют вопреки нашим попыткам отделить себя от нашего социального происхождения». Отсюда возникает авторская аналогия: люди могут скрывать свое классовое прошлое так же, как █ █ █ █ █ █ █ █ █ █ █ ориентацию. Нежелание говорить о своем социальном происхождении сопоставимо со страхом перед каминг-аутом.

Вернувшись в Реймс, Эрибон обнаруживает, что прошлое «я» не исчезло, а продолжало действовать — прежде всего в отторжении семьи и нежелании видеть отца. Поэтому возвращение домой становится попыткой освободиться от социального стыда за непривилегированное происхождение. Он должен заново описать свое социальное прошлое — реймское «я».

Это «я» сложилось под воздействием множества социальных детерминант: крестьянского происхождения родителей, бабушек и дедушек; непарадного семейного опыта Второй мировой войны — эвакуации, работы на территории Германии, даже предполагаемой коллаборации и публичного унижения после освобождения Франции; существования на окраинах индустриальных городов, где домашнее, уличное и школьное насилие считались нормой; языка, насыщенного сексистскими, расистскими и █ █ █ █ █ █ █ █ █ █ █ оскорблениями; наконец, опыта взросления █ █ █ в █ █ █ █ █ █ █ █ █ █  среде. Эрибон восстанавливает исторический, семейный, классовый, гендерный, языковой и политический контексты, разбираясь, как сформировалось то первое «я», от которого он дистанцировался, чтобы переизобрести себя. Он возвращает себе прошлое, которого так стыдился.

3

Что важно: Эрибон восстанавливает эти контексты без надрыва, речевого террора и эмоциональных обвинений. Его цель — описать социальные механизмы и понять, как они определяют биографии людей. «Лишь эпистемологический разрыв со способом, которым индивиды стихийно мыслят самих себя, — пишет Эрибон, — делает возможным описание механизмов, посредством которых социальный порядок воспроизводит себя. <…> Лишь после такого разрыва становится возможным выработать новый взгляд на мир и тем самым открыть новые политические перспективы».

В качестве примера он восстанавливает биографии родителей. Несмотря на попытки изменить свое социальное положение, они так и остались людьми рабочего класса. Особенно печальна история матери, в молодости работавшей прислугой и уборщицей, а затем почти пятнадцать лет — фабричной рабочей. Она пыталась продолжить образование и сменить профессию, но социальные ограничения, изнурительный труд и вторая, «женская» работа — домашний быт — всякий раз закрывали ей этот путь. 

Мечты родителей иногда осуществляются через детей, хотя и не так, как им хотелось бы. Мать пошла работать на фабрику, чтобы Эрибон первым в истории семьи получил полное среднее, а затем университетское образование. После таких вложений родители рассчитывали на отдачу: сын найдет хорошую работу, поможет дома и будет обеспечивать родителей. Проблема, однако, была в том, что сын решил стать интеллектуалом. Пока мать вставала на работу в четыре утра, сын читал Маркса и Троцкого, Симону де Бовуар и Жана Жене. В конце концов он получил уникальное по меркам рабочей семьи образование, но затем, переехав в Париж, почти полностью порвал с родителями. 

Однако в Париже сын не сумел закрепиться в академической системе: дважды провалил конкурс agrégation, оставил диссертацию и был вынужден перебиваться случайными заработками (ночным сторожем в гостинице или оператором ЭВМ). Высшего образования оказалось недостаточно без финансового, культурного и социального капитала, необходимого для академической карьеры. Словно социальный порядок снова не хотел, чтобы новый Растиньяк пробился из рабочего класса хотя бы в буржуазию.

Именно здесь в биографии Эрибона происходит «социальное чудо». Не сумев закрепиться в академическом мире, он окунается в иную социальную среду: парижское █ █ █ █-сообщество. Эрибон не скрывает, что █ █ █ █-сообщество постоянно сталкивалось с уличным насилием. Но особенность его в другом: в этом сообществе порой ослабевали жесткие социальные механизмы «нормального» общества. Проще говоря, все могли █ █ █ █ █ █ █ █ █ друг с другом, все могли помочь друг другу — и бедные, и богатые. 

В такой горизонтальной среде и произошло «чудо», демонстрирующее, как порой выглядит «социальная мобильность». Через знакомую знакомого в этом сообществе Эрибон получает первую серьезную работу — должность журналиста в тогда еще молодой левацкой газете Libération, возникшей в начале 1970-х при поддержке Сартра и Фуко. Он рецензирует книги, пишет первые статьи, берет интервью, встречается с издателями и знакомится с интеллектуальными звездами Франции — например, с Пьером Бурдье, который становится его другом и наставником. После этого он много лет работает журналистом Le Nouvel Observateur, пишет книги, приобретает международную известность, выступает в зарубежных университетах — в том числе в Йеле. Проходят годы, и мы видим, что он закрепляется в интеллектуальной среде: живет в Париже, коллекционирует редкие пластинки Бенджамина Бриттена, преподает социологию в университете. Классовый переход завершен.

█ █ █ █-сообщество дало Эрибону — социальному Никто — доступ к альтернативным социальным связям, которых он был лишен из-за классового происхождения. В некотором смысле он перехитрил «нормальный» социальный порядок. Стигма █ █ █ причиняла ему страдания, но принадлежность к █ █ █ █-сообществу «чудесным» образом открыла ему альтернативный путь в привилегированный класс парижских интеллектуалов.

4

Но классовая биография Эрибона — это история не только социального триумфа, но и поражения.

Альтернативные социальные связи позволили ему войти в среду интеллектуалов, однако это восхождение дорого ему обошлось. Несмотря на социальный успех, он не возвращался к семье: социальный стыд гнал его прочь от прошлого, от родителей, от Реймса. Здесь его книга обретает политическое измерение.

Пока Эрибона не было дома, его родители и старшие родственники, прежде голосовавшие за коммунистов, стали избирателями правых и ультраправых; младшие же братья с самого начала голосовали против левых и много лет поддерживали «Национальный фронт». 

Эрибон восстанавливает политический контекст Франции рубежа 1980–1990-х годов и показывает, что левые начали дрейфовать в сторону политического центра и выражать интересы образованной буржуазии (куда вскоре попадет и он), оставив рабочий класс без политической репрезентации. Свободное место занял «Национальный фронт». Рабочие начали голосовать за него, чтобы вернуть себе утраченное чувство политической видимости после предательства левых. Эрибон не сводит этот выбор рабочих к социальному протесту и часто вспоминает о расизме и ксенофобии, давно существовавших в рабочей среде. Однако пока левые сохраняли влияние, его родители, например, не политизировали присутствие иностранцев во Франции. Это сделали правые. В последующие десятилетия подобный сдвиг рабочего электората стал заметен далеко за пределами Франции. И не будем забывать, что Эрибон опубликовал эту книгу еще в 2009 году — задолго до превращения ультраправых в одну из главных тем западного политического дискурса.

Разрыв левых со своими избирателями — с рабочими — поразительным образом рифмуется с личной семейной драмой автора. 

Уже после смерти отца мать рассказала Эрибону, что тот, несмотря на ультраправые взгляды и █ █ █ █ █ █ █ █ █, не переставал гордиться сыном — гордиться прежде всего его невероятным для их семьи социальным успехом:

«Не так давно я пережил момент полного оцепенения, когда узнал, что однажды, увидев меня по телевизору, он [отец] расплакался, не в силах справиться с нахлынувшими чувствами. Его переполняло осознание того, что один из его сыновей достиг такого социального положения, которое казалось ему почти немыслимым. И уже на следующий день этот человек, всегда отличавшийся столь выраженной █ █ █ █ █ █ █ █ █ █, был готов не обращать внимания на взгляды соседей и всех остальных в своей деревне; более того, если бы понадобилось, он был готов защищать то, что считал своей честью и честью своей семьи. В тот вечер я выступал по телевидению, рассказывая о своей книге „Оскорбление и становление █ █ █ █ █ █ █ █ █ █ █ █ █ █ █ █  ‚я‘“. Опасаясь, что это выступление может вызвать насмешки и язвительные замечания, он сказал моей матери: „Если какой-нибудь умник вздумает сказать мне хоть слово по этому поводу, я ему морду разобью“».

Оказалось, что родители продолжали по-своему тянуться к Эрибону, но он, ослепленный социальным стыдом, не замечал их чувств. Бегство из Реймса позволило ему создать новую социальную судьбу, но одновременно лишило его и родителей многих лет возможной любви:

«Я думал о нем [о покойном отце] с болью в сердце и сожалел, что не навестил его, что не попытался понять его, что в какой-то миг не попробовал снова с ним заговорить. Я сожалел о том, что позволил насилию социального мира одержать надо мной верх — так же, как прежде оно одержало верх над ним».

Сыновья часто возвращаются к отцам слишком поздно. 

5

Именно здесь становится понятно, почему книга Эрибона — одновременно социология и литература.

Эрибон постоянно обращается к предшественникам в поисках понятий, идей и ассоциаций. Говоря о памяти, он упоминает Марселя Пруста, Жан-Поля Сартра и Анни Эрно. Размышляя о █ █ █ █ █ █ █ █ █ █ █  идентичности, цитирует Жана Жене, Марселя Жуандо и Джеймса Болдуина. Обсуждая классовые вопросы, апеллирует к понятиям Пьера Бурдье. 

Например, французская литература о памяти предоставляет ему не только образы, но и метод: отсутствие примет реалистической прозы; минимум сцен и диалогов; нелинейная композиция; аналитический, суховатый, почти монотонный голос рассказчика, который в действительности переполнен болью; балансирование между теоретическим эссе и литературной автобиографией; постоянное движение между личной памятью и коллективной историей; переход от отдельного эпизода к социальному обобщению — и обратно.

Язык литературы о █ █ █ █ █ █ █ █ █ █ █ идентичности дает Эрибону слова для описания стыда, механизмов стигматизации и — самое важное — принятия себя. Уже освоенный словарь он применяет к описанию классового опыта. Возвращение в Реймс становится для него своего рода классовым каминг-аутом: Эрибон перестает скрывать происхождение и превращает социальный стыд в предмет самоанализа и политического высказывания.

Социологический язык, в свою очередь, позволяет не ограничиваться психологическим измерением. За частными переживаниями — за стыдом, разрывом с семьей, «социальным чудом» — Эрибон обнаруживает механизмы воспроизводства классовой иерархии и социального насилия.

Но теоретический язык Эрибона ограничен в применении: да, он помогает автору проанализировать причины, почему он покинул семью и Реймс. Но только литература позволяет ему взглянуть на теорию со стороны — увидеть за социальной закономерностью человеческую трагедию. Благодаря литературе Эрибон понял, насколько поздно он вообще все понял: и почему покинул Реймс, и почему перестал общаться с отцом, и почему стыдился социального происхождения — все это открылось ему, когда отец уже умер, когда стало поздно, слишком поздно. Эту человеческую боль — необратимость трагических событий прошлого — позволяет заново пережить и как-то осмыслить только литература. Теория здесь беспомощна.

Но зачем заново проживать боль, осмыслять прошлое? 

Потому что в конечном счете Эрибона интересует не «я» и не общество, а то, как «я» может обращаться с последствиями того, что общество уже сделало с ним. Поэтому одной из ключевых формул его книги становятся слова Сартра из работы о Жане Жене: «Важно не то, что люди сделали с нами, а то, что мы сделали с собой из того, что люди с нами сделали». 

P. S.

В русскоязычной литературе существует немало книг, в которых авторы обращаются к вопросам памяти и/или █ █ █ █ █ █ █ █ █ █ █ идентичности. Но социальное измерение — не «социалка», а именно анализ социального — по-прежнему остается малоисследованной территорией. За исключением «Степи» Оксаны Васякиной, мне почти не приходят на ум другие книги, в которых классовый переход в интеллектуалы хотя бы проблематизировался. Что особенно странно, поскольку вынужденное географическое, культурное и социальное перемещение было важной частью советского, а затем российского биографического опыта.

О причинах этого молчания можно только гадать. Возможно, это связано с тем, что исследовательница Лариса Муравьева назвала «отсутствием разветвленной теоретической рефлексии» в русскоязычном автофикшне. Недостаток теоретической рефлексии — по крайней мере социологической — можно, в свою очередь, осторожно связать со спецификой восприятия и преподавания социологии в российской академической среде. Как выпускник социологической магистратуры НИУ ВШЭ я могу сказать, что больше всего мне запомнилось то, что к социологии не имело отношения: нетерпимость кафедры к критической теории; пропаганда количественных исследований с позитивистским пафосом; слова одной из молодых преподавательниц о том, что надо работать в IT, потому что «социология умерла»; упреки в адрес коллег из другого университета за то, что они якобы слишком увлеклись Латуром. За два года социологической магистратуры я так и не узнал ничего об обществе, в котором жил.

Дидье Эрибон первым открыл мне глаза. Во время чтения «Возвращения в Реймс» я пережил настоящий ураган воспоминаний, связанных, например, с социальным стыдом, который вызывали постоянные расистские оскорбления на протяжении моего детства на окраине Москвы. Или связанных с социальными барьерами в московской интеллектуальной среде, где действовала — по крайней мере до 2022 года — агрессивная социальная иерархия. Я бы назвал это состояние социальной эпифанией — внезапным осознанием собственной социальной судьбы. Книга Эрибона вызвала во мне так много социальных эпифаний, что я не успевал записывать их или наговаривать в заметки айфона. Я читал эту книгу — и параллельно учился заново читать свой российский биографический опыт. Огромный слой памяти — вытесненной социальной памяти — вдруг открылся мне, слепоглухому социологу по образованию, чтобы сказать: ты ничего не знаешь об обществе.

Материалы нашего сайта не предназначены для лиц моложе 18 лет

Пожалуйста, подтвердите свое совершеннолетие

Подтверждаю, мне есть 18 лет

© Горький Медиа, 2026 Все права защищены. Частичная перепечатка материалов сайта разрешена при наличии активной ссылки на оригинальную публикацию, полная — только с письменного разрешения редакции.