© Горький Медиа, 2025
Артем Комаров
9 сентября 2026

«Великие произведения рождаются в одиночестве»

Беседа с Петером Надашем

literaTV

В конце августа из жизни ушел венгерский прозаик и драматург Петер Надаш, один из крупнейших писателей нашего времени, многие тексты которого стали доступны русскоязычным читателям благодаря самоотверженной работе переводчиков. Незадолго до кончины Надаша с ним побеседовал Артем Комаров. Разговор шел о любимых книгах писателя, о времени и творчестве, о жизни и смерти. Предлагаем ознакомиться с их беседой.

Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.

Это интервью было взято 27 декабря 2023 года и состоялось благодаря Вячеславу Тимофеевичу Середе (1951–2024) в крайне нестабильное время, когда привычный жизненный уклад рушился на глазах. Увы, тогда оно так и не было опубликовано. Помню, я долго готовился к беседе с писателем, штудировал все доступные мне материалы. Для меня Надаш — это прежде всего автор малой прозы, «Путешествия вокруг дикой груши». Именно с этой книги началось мое знакомство с творчеством знаменитого писателя. Потом были «Золотая Адель», «О любви земной и небесной» и другие книги автора. Чем больше я читал книги Петера, тем больше мне хотелось расспросить автора о том, что меня действительно волнует как читателя. Так и возник этот разговор.

Артем Комаров

— Петер, я, пожалуй, начну с имени Умберто Эко. Энциклопедически образованный писатель Эко сказал: «Ненависть — подлинная естественная страсть. А вот любовь как раз ненормальна. За нее был распят Христос». Вы согласны с этим утверждением? А если нет, то как бы вы сами определили любовь и ненависть?

— Во всяком случае, слова Умберто Эко остроумны. Но, на мой взгляд, любовь и ненависть — совершенно разные вещи. Я вообще не стал бы считать их противоположностями. Любовь — это эмоция, в которой присутствуют эротический и духовный аспекты. Сильная привязанность к другим душам. Общность. Подтверждение собственной идентичности. То есть чрезвычайно богатая эмоция.

Ненависть, напротив, — это аффект соперничества, лишенный всякой эротики, лишенный малейшего следа духовности. Разумеется, можно ненавидеть страстно, но даже в этом случае ненависть остается психической аномалией, находящейся на грани психоза, — даже если я ненавижу женщину, которую когда-то любил и потерял. И как же я могу ее ненавидеть? 

Аффект и эмоция действительно могут соприкасаться, даже переходить друг в друга, но смешивать их все-таки нельзя. Кроме того, Христос был принесен в жертву нам своим Отцом, любящим Господом Богом. Принесен в жертву из любви. 

Боюсь, что здесь Эко говорит психологическую и теологическую чепуху.

— А кстати, есть ли у вас любимые книги Умберто Эко? 

— Несомненно, Эко обладал энциклопедическими познаниями. Его ум был необычайно импульсивным и гибким, временами совершенно самостоятельным. Но как рассказчик он казался мне не слишком оригинальным. Он был одаренным маньеристом.

— Какой роман XX века вы считаете самым главным?

— Умоляю вас, никакого «самого главного романа» не существует — ни в XX, ни в XIX веке. Всегда есть несколько совершенно разных романов, которые с той или иной точки зрения кажутся нам важными и начинают играть определенную роль в нашей жизни. Романы растут бок о бок, как грибы в лесу. Мне совершенно незачем выбирать между Кафкой и Джойсом.

— Кто ваши учителя среди прозаиков?

— Учиться можно у всех коллег — и живых, и умерших. Даже у тех, кто едва справляется со своим ремеслом. Писать учатся не на основе мудрости, а благодаря поражениям и неудачам. Великие произведения рождаются в одиночестве. Учиться писать — опаснейший для жизни эксперимент.

У меня был беспощадный учитель. Его звали Миклош Месей. Он считал, что мастеров следует сначала обокрасть, а потом оставить на обочине дороги. Впрочем, и в нашей дружбе все было не так просто.

— А кого из русских классиков вы предпочитаете?

— Почти всех — от Гоголя до Тургенева, от Чехова до Горького. Я, кажется, прочитал у них практически все книги. А еще — от Пушкина до Гончарова, от протопопа Аввакума до Салтыкова-Щедрина. И Бабеля, Булгакова, Бунина, Шаламова, Пастернака, Алексея Константиновича Толстого, Островского.

«Тихий Дон» Шолохова я прочитал еще ребенком и просто не мог отложить эту книгу. А над его более поздними произведениями я от скуки неоднократно засыпал. Рассказы Солженицына и «Архипелаг ГУЛАГ» я уже взрослым читал с полным потрясением. Он принадлежит к той редкой породе писателей, которые изменили ход мировой истории. 

У всех этих авторов я читал не только романы и пьесы, но и очерки, письма, политические сочинения — все, до чего мог добраться. Что же касается великорусского национализма Солженицына, то он скорее вызывал у меня отвращение, и я даже письменно от него отмежевывался. К сожалению, и его романы слабы.

Разумеется, все толстые тома, все романы, рассказы и политические сочинения двух русских монстров — Толстого и Достоевского — я читал с восторгом, потрясением и ужасом. Романы и рассказы я читал даже в нескольких переводах. Сначала ребенком — в скверных переводах из старых, древних изданий, а потом перечитывал с самого начала в великолепных новых переводах.

В моей юности был период, когда я не мог читать никого, кроме Толстого и Достоевского. На их фоне все остальные казались мне слабыми и поверхностными. При этом я нисколько не переставал считать русофильский мессианизм Достоевского языческим, более того — прямо антихристианским. И полурелигиозный круг вокруг Толстого я тоже считал скорее подозрительным.

Этот список, наверное, никогда не закончится. Мы ведь еще даже не заговорили о поэтах.

Воспоминания Анны Григорьевны Достоевской или Софьи Андреевны Толстой будут восхищать, благотворно влиять на меня до самой смерти — а может быть, и после нее. 

youtube.com/@literatv6913

— Каких современных писателей — не обязательно венгерских — вы могли бы сегодня особо отметить, за чьим творчеством особенно внимательно следите?

— В последние годы меня особенно занимали своей необычной радикальностью три французских минималиста: Анни Эрно, Патрик Модиано и Марсель Коэн. Стилистически за их творчеством, вероятно, стоят Альбер Камю и Маргерит Дюрас. А еще глубже — Декарт. В интеллектуальном отношении их радикальность, вероятно, является сильной реакцией на маньеристскую стилистику постмодернизма.

А если уж мы заговорили о минималистах и редукционистах, я не хотел бы оставить без внимания и великолепную Герту Мюллер. Ее главная тема — страдание, которое люди причиняют друг другу. Ее немногословность и тонкость связаны вовсе не со стилистикой, а скорее с железной этической позицией, которая кажется почти аристократической. 

— Можно ли назвать вашу прозу поэтической? И если да, писали ли вы когда-нибудь стихи? 

— Нет, я никогда не писал стихов. Я даже не знаю, с чего начинают писать стихи, как вообще садятся за написание стихотворения. 

Но читать я начал именно со стихов. Сначала я читал Гейне, Вийона. Потом мы с одной кузиной тайком читали «Гаргантюа и Пантагрюэля» Рабле. Не совсем детское чтение и уж точно ни капли поэзии. Зато мощная поэтика. От смеха я падал с кровати, а от фантастических непристойностей цепенел. Это была мощная прививка против красивых, благопристойных жизненных иллюзий. 

— Вы сами считаете себя скорее модернистом или постмодернистом?

— С точки зрения ремесла я использую приемы и композиционные методы, которые принято считать постмодернистскими. Но в основе своей я остаюсь убежденным сторонником европейского Просвещения. Сторонником жесткой границы между фактом и мнением.

Даже постмодернистские мыслители требуют от хирурга знать, где в их драгоценном теле находится аппендикс. И лучше, если хирург действительно это знает. Произвольность и маньеризм постмодернизма мне чужды.

Я модернист. Каждый прекрасный день, дарованный Богом, я снова и снова должен задаваться вопросом: что происходит со мной и что происходит с другими? В феномене человека все-таки есть многое, что еще предстоит открыть.

— Каково ваше профессиональное писательское кредо?

— Вероятно, у меня его нет. Мне вполне достаточно обширной программы сознательных и бессознательных решений, а также определенного количества рефлексивных языковых жестов. Из всего этого непреднамеренно возникает немая поэтика. И вот немую поэтику я считаю в любом случае более важной, чем сам текст.

— В своей жизни вы прошли хорошую журналистскую школу, сотрудничали с известными изданиями своей страны. Насколько это было полезно?

— Действительно, три года я учился в очень требовательной журналистской школе, где преподавали профессора из ancien régime — старого режима. Благодаря этому я получил яркое представление о том, как работала буржуазная пресса до Второй мировой войны и в какие идеологические и политические ловушки она попадала из-за своей короткой памяти и мимолетных сенсаций.

Но вокруг меня на протяжении всей моей юности почти не было независимых газет или журналов, где я мог бы применить полученные профессиональные знания. При диктатуре прессой управляло и за ней следило Политбюро единственной партии. Профессиональный уровень этих газет был катастрофическим.

Как журналист, ты постоянно искал малейшие лазейки. Как все-таки сказать то, о чем тебе вообще-то запрещено сообщать? Как перехитрить этих проклятых, хитрых товарищей, их соглядатаев и цензоров? Это было утомительно и унизительно и вело лишь от одной катастрофы к другой.

Когда летом 1968 года страны Варшавского договора под руководством глубоко одряхлевшего Леонида Брежнева вторглись в Чехословакию, чтобы в очередной раз подавить в Праге демократическое массовое движение танками и арестами, я оставил свою работу в Будапеште и уехал из родного города. Я не хотел иметь ничего общего с этим ужасным режимом. Уж лучше голодать, но иметь чистую совесть. 

youtube.com/@literatv6913

— Такой известный писатель, как Габриэль Гарсиа Маркес, в свое время тоже работал журналистом и считал журналистику важной школой для писателя. Скажите, действительно ли важно для прозаика уметь писать журналистские тексты, делать репортажи, освещать события? И как все это вообще помогает писательской работе?

— Это совершенно разные профессии. Смешивать их очень опасно. Даже Гарсиа Маркес редко мог провести между ними четкую границу. Мельник тоже работает с жерновом, однако это еще не означает, что его следует путать с каменотесом.

Но благодаря своему журналистскому опыту Гарсиа Маркес написал великолепную книгу «Историю о похищении» — и вот там эти две профессии действительно прекрасно сошлись. Шедевр.

— Когда-то вы посещали философское отделение вечернего университета марксизма-ленинизма, но экзамен так и не сдали. Почему? 

— Не знаю. Возможно, я бы его сдал, но я просто не пришел на экзамен. Меня остановило мое нежелание. Я просто не хотел сдавать государственный экзамен. Мне казалось, что это совершенно не нужно. До сих пор не понимаю почему. 

Потом мне милостиво назначили новую дату, но и тогда у меня нашлось что-то более важное. В каком-то убогом провинциальном отеле я как раз писал рассказ. Я не хотел ради этого дурацкого государственного экзамена прекращать борьбу с материалом. Но рассказ оказался настолько слабым, что я не просто не смог его закончить — я разорвал его на части, а остатки сжег в камине. 

— Изменилась ли каким-либо образом ваша позиция по отношению к этому политико-философскому направлению?

— Мне не нужно было менять свою точку зрения. На философском факультете преподавал тот же молодой, классически образованный профессор, который раньше обучал нас философии в журналистской школе. 

В программе журналистской школы, между прочим, тоже был Маркс. Сначала мы изучали его предшественников в социальной философии: Прудона, Огюста Конта, Фурье, Сен-Симона, а также более ранних утопистов — Томаса Мора, Фрэнсиса Бэкона и Эразма Роттердамского, которого я особенно любил читать.

Затем три семестра подряд мы читали и обсуждали «Капитал», главу за главой. Это было для меня чрезвычайно увлекательно. Я был этим буквально счастлив: книга открыла мне новое понимание действительности. 

Марксистом я, однако, стать не мог, потому что понимал, почему Маркс терпеть не мог марксистских активистов. И он был прав: они невыносимы. Таким образом, я понял не только одну социально-экономическую систему мышления, но и, через ее истоки, определенную интеллектуальную преемственность. Имя Ленина, насколько я помню, за следующие два года ни разу не прозвучало ни в журналистской школе, ни в вечернем университете.

Я хотел просто изучать у этого профессора историю философии и потому последовал за ним в этот вечерний университет с его несчастливым названием. Мы изучали историю философии от Гераклита до Гегеля. Читали и обсуждали оригинальные тексты. И благодаря этому мне стало ясно, почему и в какой мере Маркс, несмотря на все свои благие и справедливые намерения, не мог поставить Гегеля с головы на ноги.

— Как бы вы определили, в какую эпоху мы живем сегодня?

— Мы находимся в самой гуще глубоко регрессивной, популистской эпохи, в которой экономически либеральное и социально-дарвинистское мышление смешивается с антилиберальными и антидемократическими лозунгами. Эклектика. Этикам и эстетикам остается лишь брезгливо морщить нос.

— У вас не возникает ощущения, что сегодня архаика сражается с модерном — и происходит это не только в литературе, но прежде всего в окружающем нас мире?

— По вполне понятным причинам я предпочел бы говорить не об архаике, а о племенном мышлении. Регрессия возвращает постмодернистские, постиндустриальные и постиндивидуалистические общества обратно к племенному мышлению. А в качестве культуры мы получаем вместе с этим обряды, культы и магию. Единую культуру.

— Какое послевкусие останется от нашего времени? Как вы думаете?

— «Послевкусие» — слишком тонкое и снисходительное слово. Никакого послевкусия нам не останется. Скорее останется жесткость — жесткая реальность разрушения и уничтожения. И тесно связанное с этим разрушение основ самой жизни. Для этого сегодня уже не нужны ни тираны, ни атомные бомбы.

youtube.com/@literatv6913

— Можно ли назвать вашу жизненную позицию консервативной, или вы скорее выступаете за развитие, за создание новых форм?

— Опасность вовсе не в постоянно появляющихся новых формах, не в обновлении и не в Ренессансе, а в растущей бесформенности. Ее доля с каждым днем становится все выше, пока хаотическое не начинает преобладать. Конца этой тенденции пока не видно.

Без форм нет позиции. Ни этической, ни эстетической. Хребет и способность занимать определенную позицию нужны не только отдельным людям. Они необходимы и обществам — и даже совершенно разным обществам, которые существуют вместе и вынуждены сосуществовать.

Технически-цивилизационный уровень развития ни в коем случае нельзя рассматривать в отрыве от антропологических реалий. Первый продвигают вперед талантливые ученые и художники, а также отдельные люди и общества, руководствующиеся финансовыми интересами. Вторая же требует тысячелетий, чтобы хоть на йоту сдвинуться со своих позиций — от антропологических констант.

Благодаря науке и искусству мы располагаем все большим количеством средств и знаний, которые мы как отдельные люди, обладающие определенной емкостью мозга и определенным образованием, способны понять, а затем следовать им в своих действиях и тем самым определять свою жизнь. 

— В одном из ваших важнейших рассказов, вашем дебюте — «Библии», есть герой, который является коммунистом, но верит в Бога. Вы наделили его некоторыми собственными чертами, не так ли?

— Коммунизм — это секулярный мессианизм. Он коренится не где-нибудь, а в христианской истории спасения. А христианство, в свою очередь, коренится в древнейшем представлении пастушеского народа о Боге, который однажды пошлет нам Мессию и отделит добро от зла — одновременно с величайшей жестокостью и величайшей благостью.

— В 1993 году вы пережили состояние клинической смерти из-за инфаркта. Скажите, какие чувства испытывает человек в момент клинической смерти? И как потом жить с этим опытом?

— В минуту клинической смерти, когда больше нет сердцебиения и дыхания, заканчивается и театр чувственности. Мы ничего не чувствуем — следовательно, у нас больше нет чувств. Все очень просто. Именно в этом и состоит сенсация смерти.

Я остался наедине со своим сознанием, лишенный телесных ощущений. Смерть не ощущается. Без тела я оказался в другом мире. Однако, все содержание сознания сохраняется. По крайней мере какое-то время. И тогда я наконец ясно вижу, что со мной происходит. Я родился от матери, пройдя через ее родовой канал, а теперь тем же путем я сам рождаю собственную смерть.

— Существует ли экзистенциальный опыт, который позволяет более осознанно взглянуть на мир?

— Не хочу вас пугать, но клиническая смерть — это скорее сущностный опыт. Существование больше не является его основой. Основополагающим становится содержание сознания. Оказавшись вне существования, я одновременно получаю его в трех форматах.

Первый — то, как нечто было воспринято телесными органами чувств. Второй — то, как воспринятое было оценено с духовной и чувственной точек зрения как знание и чувство. Третий — то, как все это было сохранено в мозгу. 

Вот эти три формата. Они, в свою очередь, заключены в заранее сформированной структуре мышления. С этой структурой мы рождаемся и с ней же умираем, сохраняя в ней все то, что было нами сформировано. Не благодаря содержанию, а благодаря заранее заданной структуре мышления мы — хотим мы того или нет, знаем об этом или не знаем — всю жизнь связаны со всеми другими людьми. Теперь же наше сознание со всем своим содержанием свободно парит во Вселенной, ни к чему не привязанное.

— «Книгу воспоминаний» вы писали десять лет, а роман «Параллельные истории» создавался уже восемнадцать лет. Скажите, как не охладеть к первоначальному замыслу? Что помогало вам столько лет работать над романами?

— Вопрос очень точный. Писать роман — все равно что отбывать длительный тюремный срок. Чтобы выдержать это, нужна радикальная равномерность, божественная монотонность, которой не обладает и которой не располагает ни один человек на свете.

Иоганн Себастьян Бах что-то об этом понимал. Даже монахи этим не обладают: им приходится постоянно заново этому учиться и упражняться. Кроме того, человек меняется изо дня в день, из мгновения в мгновение — словно листья на дереве.

Часть писательского ремесла заключается в том, чтобы следить за всеми этими изменениями и видеть их с разных сторон. Но текст заставляет меня удерживать равновесие, которое как раз исключает эти изменения. Ради качества текста и ради надежности его структуры я вынужден держать в узде свои настроения и потребности, свою биологию. Остановить всю свою жизнь. Что на самом деле невозможно. Не может быть возможно.

— Как бы вы сами как автор определили, о чем роман «Книга воспоминаний»?

— Исключительно о свободе. О личной свободе в той части мира, где люди постоянно живут в ужасных диктатурах и где у них уже нет твердых представлений не только о Боге и любви, но даже о том, чем «да» отличается от «нет».

— «Параллельные истории» писались не сегодня, но роман читается так, будто теперь, оглядываясь назад, вы пишете об истории Венгрии.

— Разумеется, я пишу о своей родине. Но всегда пишу в строго европейском контексте. О том, как венгерское общество было и остается вплетенным в другие европейские общества — через отношения власти и через историю идей.

— Как возникает замысел книги? Через какие этапы он обычно проходит?

— Я руководствуюсь не столько персонажем или историей, сколько структурным представлением, в котором поступки персонажей и их истории взаимно определяют друг друга. Это структура взаимодействий. Чтобы увидеть ее целиком, мне необходима большая аналитическая предварительная работа. Через некоторое время я все-таки должен знать свою последнюю фразу. Знать ее языково — знать, куда ведет дорога.

Но существуют совершенно другие типы писателей, которые следуют совершенно иным принципам построения замысла. Возможно почти всё. Бывают даже рассказчики, у которых вообще нет никакого заметного плана. Они импровизируют, и тогда структура текста возникает сама собой. Или рассказчики, которые следуют давно использованным, хорошо известным моделям и при этом создают великолепные вещи, потому что ими прежде всего движут представления о своих персонажах. Если персонажи достаточно сильны, всё хорошо. Всё хорошо. Почти всё.

Материалы нашего сайта не предназначены для лиц моложе 18 лет

Пожалуйста, подтвердите свое совершеннолетие

Подтверждаю, мне есть 18 лет

© Горький Медиа, 2026 Все права защищены. Частичная перепечатка материалов сайта разрешена при наличии активной ссылки на оригинальную публикацию, полная — только с письменного разрешения редакции.