Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.
Александр Введенский. Еще. М.: Галеев-Галерея, 2024
Ни для кого не секрет, что Александр Введенский терпеть не мог чистить зубы, из-за чего на поэта жаловались некоторые женщины. Его можно понять, если посмотреть, как выглядели зубные щетки, когда он был жив: нетрудно представить, что в их черном ворсе мог померещиться ряд солдатских штыков, оскал военного зверя. А когда в 1938-м изобрели зубные щетки в их нынешнем виде, если бы их и завозили в Советский Союз, Александр Введенский купить себе такую вещицу уже не мог — к тому времени он жил в Харькове и писал в Детиздат редактору Лидии Феликсовне Кон (с сохранением авторской орфографии и пунктуации):
«Я не знаю, ставил ли Вас [директор издательства Сергей] Андреев в известность о моем письме на его имя. Я ему изложил со всей резкостью мое невозможное положение. Из телефонного разговора с [другом Введенского Сергеем] Михалковым я вынес впечатление, что Андреев готов по-настоящему пойти мне навстречу, однако из Вашей открытки этого не видно. Дело в том, что если будет переиздано только „Кто?“ и пойдет это по тому старому договору, то это значит, что сейчас я не получу ни одной копейки, тем более что из каждой получки бухгалтерия Детиздата вычитает у меня 25%. Если же „Щенок и котенок“, то, очевидно, при перезаключении договора, это даст мне сейчас рублей 300–400, а я писал Андрееву, и это соответствует действительности, что я все с себя продал, что моя семья голодает и что с наступлением холодов будет не в чем выйти на улицу».
Упомянутому Андрееву он передал исчерпывающую характеристику собственной творческой судьбы — прижизненной и отчасти посмертной: «Я написал около 30 книг, и не все же они были плохие. Но почему-то получается так, что если меня ругают, то меня не печатают, а если меня хвалят, то меня тоже не печатают».
Несправедливость в отношении Введенского на территории Российской Федерации была устранена в 1993 году, когда «Гилея» выпустила белый двухтомник, составленный Михаилом Мейлахом. Прежде познакомиться с чарующим поэтом могли вроде бы только подписчики «Даугавы» да посетители детских библиотек (то есть дети) — хотя и вряд ли. С той поры многое изменилось и еще большее осталось прежним. Стараниями Егора Летова, Леонида Федорова, Виктора Пелевина поэтическое и драматургическое наследие Введенского оказалось явлением вполне массовым и необходимым.
В 2013 году Анна Герасимова подготовила, а «О. Г. И.» издало увесистый том «Все» — название одновременно отсылало к одноименному стихотворению Введенского («я выхожу из кабака / там мертвый труп везут пока / то труп жены моей родной») и намекало на исчерпывающий характер этого свода текстов. И вот теперь оказывается, что у трагичнейшего из обэриутов было что-то «Еще» — вещи, вещицы и их огрызки, по большей части отвергнутые публикаторами, исследователями и самой историей русской литературы.
Прежде всего, это произведения, создававшиеся для детской аудитории. Как справедливо указывает Кирилл Захаров в предисловии к сборнику, в отличие от Даниила Хармса, каждая строчка которого подробно изучена и вписана в единую поэтическую систему, органично включающую и зловещую «Старуху», и безобидные стишки для самых юных дошколят, детские стихи Введенского «маркируют как незначительные, даже халтурные».
Смею предположить (лишь предположить), что подобное расточительское небрежение к целому пласту творчества поэта, от которого и так осталось всего ничего, было вызвано причинами идеологическими. Кажется, будто публикаторам, открывавшим перестроечному и постперестроечному читателю большого художника, раздавленного сталинской государственной машиной, было неловко при первом же знакомстве предъявлять стихи если не лояльные власти, то ни в чем ей не перечащие, содержащие стандартную советскую дидактику, воспевающую челюскинцев и красноармейцев. Читатели, добиравшиеся до этих книжиц самостоятельно, даже упрекают Введенского в конформистском следовании тренду на «милитаризацию детской печати».
Составители и комментаторы альбома-перевертыша «Еще» совершили труд подвижнический, дав читателю возможность увидеть в «необязательных» стихах и прозе Введенского о Родине, Челюскине и соответствующих моржах на льдинах не «тренд на милитаризацию детской печати», не машинописную заявку на детиздатовский гонорар и уж точно не «халтуру», наспех сочиненную «под Михалкова», а все того же великого поэта, разглядевшего вселенский ужас в обыкновенном человеческом зубе.
Добились они этого изящным, как говорится, концептуальным жестом, вынеся в отдельный самостоятельный блок снимки бумажек, листочков и обрывков листочков, испещренных набросками того, от чего прежние публикаторы предпочли по каким-то своим причинам отмахнуться. Практически уничтоженные временем, они вкупе с альбомными фотографиями Введенского и его близких больше не позволяют отмахнуться от в самом деле чудесных осколков полузаконченных произведений, в которых нет-нет да возникают очертания специфической гениальности поэта. Как, например, в такой реплике, неожиданно появляющейся в обычном вроде бы приключенческом рассказике: «Я бегу в ту страну, где больших не мучают».
Или вот как заканчивается одна из глав черновика «Сказки про Машу»:
«Увидела злая обезьяна Машу и решила:
Стащу-ка я девчонку. Вот весело будет.
Так она и сделала, спрыгнула вниз, подкралась на цыпочках и схватила. Только не Машу она схватила, а куклу.
Плохо видела эта обезьяна. Она была близорукая обезьяна.
Побежала она вместе с куклой по верхушкам деревьев, и вдруг кукла сказала:
Ма! — и еще раз — ма! И еще: ма!
— Тьфу-ты — говорит злая обезьяна, это или совсем глупая девочка, или просто кукла.
И тут обезьяна увидела, что действительно вовсе это не Маша, а просто кукла. Не умела злая обезьяна в куклы играть и бросила она куклу вниз на траву».
В этой отвергнутой микроистории — подлиннейший Введенский, поэт, не только ясно увидевший бытие во всей его ужасающей полноте, но и обнаруживший, как этот ужас можно изничтожить «абсурдным» парадоксом. Злобная обезьяна — один из «архетипов» коллективных фобий и страхов — сама оказывается в позиции ужасающегося другим «архетипом» — неживой куклой, все же поразительно напоминающей человека, но им не являющейся.
Это спасительное жонглирование парадоксами достигает апогея в крупнейшем тексте, вошедшем в сборник, который будет, к слову, интересен самой широкой аудитории, а не только ценителям «абсурда». Пьеса «Концерт-варьете» была написана Введенским и передана Театру Образцова в 1939 году, но впервые ее поставили уже после войны, переработав до неузнаваемости и сменив название на «Необыкновенный концерт». Визитная карточка московского кукольного театра в оригинале, впервые опубликованном лишь теперь в книге «Еще», являла собой нечто вроде «сюрреалистического» гиньоля, содержательно находящегося ближе к «Елке у Ивановых», чем к окончательной образцовской версии (впрочем, тоже жутковатой):
Ангорова. Прибежали в избу дети.
Рычалов. Прибежали в избу дети.
Ангорова. Второпях зовут отца.
Рычалов. Зовут отца. Зовут отца.
Ангорова. Тятя, тятя...
Толстокожев (перебивая). Слышите? Тятя, тятя.
Рычалов. Наши сети...
Ангорова. Притащили, притащили, притащили, притащили...
Толстокожев. Успокойтесь. Успокойтесь, Ангорова. Ну что вы, право? (к публике). Она очень нервная и боится следующего слова. Оно и правда страшное.
Рычалов (басом). Мертвеца.
Ангорова (падает в обморок). Ах!
Толстокожев. Ну вот, так я и знал! Все нервы. Не волнуйтесь, сейчас я приведу ее в себя. (Брызжет на нее водой, в это время мрачный Рычалов продолжает петь.)
Рычалов.
Все в жизни неверно.
Смерть лишь одна
Верна, неизменно верна.
И так далее.
Но необходимо вернуться к зубам Александра Введенского. Сейчас никто не может с уверенностью сообщить, где они находятся, если вообще до сих пор не перетерлись временем в зубовный порошок. С другой стороны, даже в перемолотом виде они полнее иных зубов — крепких, белых, тщательно вычищенных и обработанных для верности нитью.
Тому свидетельством эта книга, наполняющая новыми смыслами и знаниями наши представления о поэтике Введенского. Это поэтика ужасного, поэтика прерывания ужасного, поэтика бросания начатого — пока оно не стало чем-то вроде Ленинграда в саду.
И вместе с тем какая-то, простите, «светлая», как блеск звезды на облюбованной клыкастыми моржами льдине.