Недавно из печати вышло переиздание единственного дошедшего до нас романа филолога-классика и литератора Андрея Егунова (псевд. Николев, 1895—1968) «По ту сторону Тулы», дополненного статьями, архивными материалами и основательно прокомментированного. О самом этом замечательном произведении мы уже писали, а сегодня публикуем интервью Руслана Комадея с филологом Михаилом Мейлахом, который много лет назад знал автора книги лично и общался с ним.

Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.

Андрей Николев. По ту сторону Тулы. Советская пастораль. М.: Носорог, 2022

 Расскажите, пожалуйста, о вашем знакомстве с Егуновым.

 Я познакомился с Андреем Николаевичем через Софию Викторовну Полякову. Она была моим учителем древнегреческого в университете. Другая ветвь  это Геннадий Шмаков, мой близкий друг, по образованию филолог-классик и ученик той же Софии Викторовны, он был тоже знаком с Егуновым. Андрей Николаевич производил впечатление человека нездешнего, из другого мира, притом что человек он был очень сдержанный. С ним были связаны и другие мои учителя, в первую очередь еще по АБДЕМу: Аристид Иванович Доватур, блестящий филолог, и в меньшей степени Яков Маркович Боровский — по крайней мере, общей у них была замечательная образованность и присущая старой интеллигенции чрезвычайная доброжелательность. Яков Маркович вел домашний семинар, где мы читали труднейшие греческие тексты, в том числе Пиндара, причем разрешалось переводить только на латынь и разговаривать тоже только по-латыни. Это мне впоследствии пригодилось совершенно неожиданным образом. Когда я был арестован и находился под следствием по обвинению в антисоветской деятельности, поначалу кагэбэшники ко мне подлизывались в надежде, что я начну с ними сотрудничать. А при обыске у меня забрали рукопись моей совершенно готовой к печати книги «Жизнеописания трубадуров», которая потом, уже после перестройки, вышла в серии «Литературные памятники». Мне ее даже выдали в камеру, что довольно невиданная вещь, но потом, увидев, что сотрудничества у нас не получается, следователь заявил, что рукопись отнимет. Я потребовал, чтобы книгу отдали одному из моих соавторов, Надежде Януарьевне Рыковой, которая жила в одной квартире с Софией Поляковой. И я написал и приложил к книге текст, как будто это часть книги, написанная по-латыни, а следователю сказал, что у меня нет словаря, чтобы его перевести. И они своими погаными руками передали это на свободу — случай уникальный!

 Ваш наставник Виктор Максимович Жирмунский учился вместе с Егуновым в Тенишевском училище?

 Да, учился. Кстати, есть совпадение, которое еще не отмечено: Набоков, который учился в том же Тенишевском училище, но был на пять лет младше Егунова, писал неоконченный роман Ultima Thule, а Егунов — «По ту сторону Тулы».

В 1920-е годы люди еще часто объединялись по интересам в какие-то группы. Андрей Николаевич вошел в небольшую группу АБДЕМ, включавшую переводчиков древнегреческих авторов. Вообще же люди, принадлежавшие к творческой интеллигенции, тогда неизбежно пересекались. Пишут, что абдемовцы, или абдемиты, были связаны с обэриутами. Я много занимался обэриутами, но никаких следов этой связи не видел, разве что она могла быть через Вагинова, который входил во все существующие объединения. Странно, что Вагинов уцелел, но он рано умер от туберкулеза. А все эти люди так или иначе фигурируют в его романах.

В конце 1920-х годов все подобные группы стали подвергаться преследованиям. Например, Д. С. Лихачев был участником «Космической академии наук», о которой написал в своих мемуарах. АБДЕМ же был абсолютно обречен хотя бы по составу его участников. Возьмем Болдырева, чей отец занимал должность помощника управляющего земельным комитетом Его Величества. В Петербурге их семья жила в Аничковом дворце, старшие братья Болдырева тоже были людьми заметными: Николай Васильевич был ученый, юрист и публицист, участник белого движения. А сын его смог стать востоковедом, мы встречали его в университете. Не менее вызывающим было происхождение Миханькова, писавшего стихи на древнегреческом и на латыни. (Кстати, и сейчас в Петербурге есть поэт, который сочиняет латинские стихи.) Интересно, кстати, происхождение аббревиатуры АБДЕМ, образованной из инициалов имен — все они начинались на «А» — и фамилий участников — Болдырева, Доватура, Егунова, Миханькова. Когда же к сообществу присоединился Э. Э. фон Визель, возникло затруднение: как согласовать хотя бы его фамилию с уже существующим названием? Выход был найден: фамилия фон Визель — немецкая, Wiesel значит «ласка» (зверек), это слово перевели на латынь — mustela, и это «М» вписалось как последняя буква в АБДЕМ — такие филологические игры. А участники АБДЕМа одновременно входили в какие-то совершенно невозможные по тем временам организации: Болдырева вообще арестовали по делу Братства преподобного Серафима Саровского, а Миханков был по тому же делу расстрелян на Соловках. Конечно, их подлинные занятия, все эти переводы Гелиодора и Ахилла Татия были гэпэушникам непонятны, просто никакие группы и союзы не приветствовались. Как, впрочем, и сейчас.

Что касается самого Андрея Николаевича, он был сыном полковника, служившего в Кронштадте. Он получил замечательное образование, само Тенишевское училище — это нечто. Окончив классическое отделение университета, он учился еще на славяно-русском, посещал романо-германское. Арестовали его по делу Иванова-Разумника, хотя он был там совершенно сбоку, вся эта разумниковская социология едва ли могла быть ему интересна. С этого началась его одиссея, и он прошел в том числе через Аид, как и сам Одиссей.

Обращусь к редко упоминаемой теме: Андрей Николаевич был очень музыкален, что в ссылке в 200 километрах от Томска дало ему возможность зарабатывать игрой на фисгармонии — в то время немое кино сопровождалось музыкальным аккомпанементом. Я слыхал, что он в детстве и в молодости любил импровизировать вместе с братьями, причем свою игру сам он называл скверной. В салоне Михаила Кузмина тоже играли, но ведь в поздние годы и у Андрея Николаевича был свой маленький «салон», однако места для пианино там не было. По воскресеньям у него был «дом открытых дверей». Впрочем, окружение Андрея Николаевича лучше называть просто кружком. У Пруста это называлось le petit clan — «маленький клан». «Салоны» были в то время у всяких московских дам, а это совсем не то.

Андрей Николаевич говорил, что со ссылкой ему повезло. Если бы он после ссылки вернулся в Ленинград, то, скорее всего, погиб бы во время блокады. Его учитель, академик Жебелев, посоветовал ему вернуться в Томск и затаиться в Сибири. Надо сказать, что подобное решение спасло многих людей, потому что там, где на них было заведено дело, их обычно арестовывали повторно, теперь как рецидивистов, и они погибали. Потом Андрей Николаевич переехал в Новгород к брату, а там было уже некоторое общество. В Сибири он был абсолютно одинок, а в Новгороде жили, например, ссыльные сестры Зинаиды Гиппиус.

Здесь уместно поговорить о так называемом сотрудничестве Егунова с немцами, когда те заняли Новгород. Это вообще не очень известный эпизод. Установлено, что если и было какое-то сотрудничество, то скорее у его брата, а Андрей Николаевич работал в Народном образовании. Известно только, что советские пропагандистские книжки он вычищал из библиотек с большим удовольствием, но, конечно, никакой идеологической связи у него с немцами не было и быть не могло. В Германию он, по-видимому, попал как все, кого угоняли в качестве рабочей силы, а по окончании войны даже преподавал советским танкистам в Берлине немецкий язык. Непонятно, почему он сразу не отправился куда-нибудь подальше в Европу, что его бы спасло. Так или иначе, он оставался в русском секторе Берлина. В 1946 году он узнал, что его отправляют в лагерь для репатриируемых в СССР. Было совершенно ясно, что его там ждет. Он перешел в американский сектор, где гулял всего четыре дня, а потом американцы его арестовали и выдали советскому командованию как незаконного беженца. Сохранился акт о его передаче, подписанный капитаном Красной армии Халифом и старшим лейтенантом Али-Заде. Не знаю, какие нашлись смягчающие обстоятельства, но после депортации в Советский Союз ему дали минимальный срок — десять лет лагерей.

У Николая Толстого-Милославского, живущего в Англии, есть книга «Жертвы Ялты» — о том, как множество людей были выданы на погибель Сталину англичанами и американцами по ялтинским соглашениям (спустя 40 лет после войны один из британских политиков, имевших, согласно Толстому, к этому отношение, подал на него за клевету в суд, приговоривший его к колоссальному штрафу, однако дело впоследствии замяли). Но кому-то удавалось остаться на Западе — эти люди составили вторую волну русской эмиграции. Между прочим, Марину Малич, жену Хармса, тоже угнали немцы, после смерти мужа она покинула Ленинград по ледовому пути, а уже с Кавказа ее отправили в Германию, и она чудом, притворившись на отборочной комиссии француженкой (она получила в старой России французское воспитание), спаслась и добралась до Парижа, потом до Венесуэлы. А Андрей Николаевич отсидел весь срок, потом попал в Ленинград. В последние годы, пользуясь всеобщим уважением и любовью и получив возможность профессионально работать, он написал замечательную книгу о Гомере в русских переводах, издавал и редактировал свои старые переводы и делал новые. Его творчество интересовало многих. Конечно, памятник Андрею Николаевичу — это его переводы Платона. Нередко античных авторов переводят скучные филологи-классики, но переводы Егунова необыкновенно живые.

Я ходил к Андрею Николаевичу не столько на его «воскресенья», сколько к нему одному вместе с Софией Викторовной Поляковой. Был такой эпизод: у него откуда-то появилась кошка, но он не мог ее держать, и меня попросили ее забрать и пристроить. Я не вполне тактично по отношению к своим родителям, вместе с которыми жил, решил взять животное домой, но те были против. А поскольку мама была биологом, она забрала ее в виварий при своей лаборатории.

Другое воспоминание — в одно из моих посещений Андрей Николаевич спросил: «А вы знаете на память латинские стихи? Не могли бы вы что-нибудь прочесть?» Я прочел ему Горация, стихи с известной аллегорией: римское государство, которое сбилось с пути, уподобляется кораблю, плывущему неизвестно куда по бурному морю. Андрея Николаевича, видимо, интересовало, как латинских поэтов читают сегодня, и он был удовлетворен.

— Из того, что я читал об Андрее Николаевиче, можно заключить, что он мало говорил о себе. Как вы думаете почему?

— Во-первых, бывают просто люди такого типа, сдержанные, а во-вторых, судьба не располагала его к откровенностям — возможно, это вошло в привычку. Колоссальные сроки — и ссылка, и зона, хотя ему даже немного везло, на зоне его как-то сумели оценить и обеспечить ему щадящий режим, не гоняли на тяжелые работы.

 Когда вы прочли роман «По ту сторону Тулы»?

— Уже после смерти Андрея Николаевича. Роман замечательный. Мне очень нравится даже самое его начало: книга начинается с местоимения, которому в тексте ничего не соответствует.

 «По ту сторону Тулы» — роман с очень необычной поэтикой. Куда вы его для себя помещаете как филолог, между какими традициями?

— В очень общем плане это, конечно, модернизм, но есть там и элементы абсурда. Абсурда, который в европейской литературе развился позже, уже после войны — Ионеско и далее, а в России он плавно перешел от футуристов к обэриутам.

 Вы связываете Егунова с обэриутами хотя бы пунктирно?

— Я думаю, все дело в эпохе, потому что, как я уже говорил, ни о каких реальных связях с обэриутами ничего не известно, хотя, как правило, в те времена все со всеми были знакомы, и трудно себе представить, чтобы Андрей Николаевич не встречал такого заметного человека, как Хармс.

 А нельзя ли связать Егунова с обэриутами через фигуру Кузмина?

— Да, они могли там встречаться, поскольку у Кузмина бывали и Хармс, и Введенский, но надобно изучать дневники Кузмина, которые очень подробны, но до сих пор очень малая их часть опубликована. Они могли у Кузмина пересекаться, но, как я говорил, ни у них, ни тем более у Андрея Николаевича это документально не отражено. В 1928 году был знаменитый вечер обэриутов в Доме печати, мог ли Андрей Николаевич там быть? Неизвестно. А обэриуты тоже немного посидели, в начале 1930-х были высланы, но мягко, пробыли в ссылке всего год. После этого они полностью прекратили публичную деятельность, замкнулись в своем кругу и старались не высовываться.

 Еще я читал, что Андрей Николаевич в последние годы очень хотел написать подробные комментарии к книге стихов Михаила Кузмина «Форель разбивает лед».

— Да, я тоже об этом читал, но он ничего не написал, хотя я знаю некоторые подробности насчет того, что именно он хотел расшифровать. Это было где-то опубликовано.

 Какое впечатление он производил в жизни, как воспринимал удары судьбы?

— Это абсолютно никак не обсуждалось. О чем-то таком он мог разговаривать только со старыми друзьями.

 То есть он держался стоически?

— Несомненно. У всех тогда были тяжелые судьбы, но он хлебнул значительно больше многих. Люди наподобие его не сделали всего, что могли, поскольку им приходилось выживать, зарабатывать на жизнь трудом, никак не соответствующим их образованности и квалификации. Лучше об этом скажет мое любимое стихотворение Андрея Николаевича, написанное в 1935 году [цитируемый М. Мейлахом текст незначительно отличается от опубликованного ранее Г. Моревым. — Прим. ред.]:

Нанюхался я роз российских,
и запахов иных не различаю.
Я не хочу ни кофею, ни чаю.
Всегдашний сабель блеск и варварство папах,
хоронят ли иль Бога величают,
иль в морду мне дают, остервенясь —
скучаю меж соотечественников немусикийских,
но миром тем же мазан и пропах.
Тот, кто нанюхался плакучих роз,
тому весь мир ответ, а не вопрос.

Вопрос о его замечательный поэзии (мы познакомились с ней еще при его жизни, но я не решался с ним об этом говорить) — большая тема для отдельной беседы.

И последнее воспоминание. Как-то раз возле университета я встретил Андрея Николаевича, который, приехав из дому на дальней оконечности Васильевского острова, шел в Пушкинский дом. Я вызвался его туда проводить и предложил понести портфель, который он мне отдал. Ходил он уже с трудом, очень медленно, и мы почти не разговаривали — я не хотел дополнительно нагружать его беседой. Был теплый весенний день, за оградой Двенадцати коллегий на кустах и деревьях распускались листья. Вскоре он умер, а эта молчаливая прогулка запомнилась мне на всю жизнь.