История отечественного перевода — перспективная и в последнее время активно развивающаяся область исследования. «Горький» неравнодушен к переводоведению, поэтому мы не могли пройти мимо изданной недавно коллективной монографии «Новации и традиция русской школы перевода», однако особого восторга она у нас не вызвала. Почему — объясняет Константин Митрошенков.

Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.

Новации и традиция русской школы перевода / Сост., науч. ред. Н. И. Рейнгольд. М.: РГГУ, 2021. Содержание

История отечественного перевода в последние годы все чаще привлекает внимание исследователей: можно вспомнить книгу Андрея Азова «Поверженные буквалисты. Из истории художественного перевода в СССР в 1920–1960-е годы» (2013) или опубликованный в прошлом году сборник статей «Художественно-филологический перевод 1920–1930-х годов». Коллективная монография «Новации и традиция русской школы перевода» также вписывается в эту тенденцию — две из трех частей книги посвящены истории русского/советского перевода. О том, насколько удачным получился этот исторический экскурс, я бы и хотел поговорить в своей рецензии.

Основная часть книги начинается с рассуждений о понятии «школа», вынесенном в ее название. Георгий Хухуни и Анна Осипова доказывают, что говорить о существовании единой отечественной школы перевода некорректно сразу по нескольким причинам. Дело не только в неопределенности термина «отечественный» (как справедливо отмечают авторы, необходимо проводить разграничение между «русскими», «советскими» и «российскими» переводчиками), но и в отсутствии единообразия в теории и практике перевода. Вместо этого Хухуни и Осипова выделяют в советской теории перевода два основных направления: лингвистическое (Андрей Федоров, Вилен Комиссаров) и литературоведческое (Иван Кашкин, Гиви Гачечиладзе). Если в первом направлении «в качестве основных понятий выступали адекватность... полноценность и эквивалентность перевода», то «для литературоведчески ориентированных концепций второй половины XX века основным понятием стал „реалистический перевод“».

Статья Хухуни и Осиповой вызывает сразу несколько вопросов. Во-первых, авторы не обозначают хронологических рамок своего анализа, что немного сбивает с толку. Сначала кажется, что они собираются говорить об истории русскоязычных переводов в целом, но потом становится ясно, что в фокусе внимания XX век. Во-вторых, предложенное Хухуни и Осиповой деление на два направления затрагивает только советский перевод второй половины XX века. За бортом оказываются как переводчики русской эмиграции (например, Владимир Набоков и Глеб Струве, о которых сказано несколько слов в начале статьи), так и целый ряд советских переводчиков, работавших в первой половине XX века: Михаил Лозинский, Адриан Франковский, Борис Ярхо и др.

Вадим Шубин в статье «Отечественная школа перевода: русская и/или советская?» кратко анализирует историю переводов на русский язык в X–XX веках и приходит к выводу, что только в советский период «переводческая мысль и практика в России» обретают «самобытную специфику»: «Главное... что выделяет литературный перевод времен СССР, — это подчинение переводческого творчества идеологическим установкам власти. На смену бурным спорам литераторов-переводчиков XIX в. пришла диктатура единой идеологии, сцементировавшей творческую элиту». По мнению Шубина, особенности советской школы перевода были продиктованы исключительно внешними факторами: идеологическим давлением, цензурными ограничениями, использованием перевода в качестве политического инструмента и так далее. Теория и практика советского перевода автора особо не интересуют — еще бы, ведь «советская власть освободила переводчиков от... мук творческого поиска, дав им в руки шаблон соцреализма с заранее юстированными углами».

Шубин, мягко говоря, вводит читателей в заблуждение. Понятие «соцреализма» появилось только в 1932 году и на два последующих года стало предметом оживленных дискуссий среди писателей, критиков и литературоведов. Но даже после того, как применительно к литературе границы этого понятия были в общих чертах определены, оставалось неясным, каким именно требованиям должен отвечать «соцреалистический перевод». Во многом именно это сделало возможным сосуществование различных направлений в советской теории перевода — в частности, лингвистического и литературоведческого, о которых шла речь выше. Шубин же отказывается видеть эту разнородность, сводя все к противостоянию тоталитарного режима и переводчиков, лишенных возможности нормально выполнять свою работу.

Несколько более взвешенной оказывается статья Георгия Хухуни, посвященная смежной теме — «переводческой цензуре» в дореволюционной России и СССР. «Традиционно при рассмотрении [проблемы цензуры], — пишет Хухуни, — делается акцент на утверждении того, что именно ведомства, олицетворявшие в этой области государственную политику... были главным препятствием для ознакомления отечественного читателя с иностранной литературой...» Автор обращает внимание на целый ряд факторов, «которые в приведенную схему явно не укладываются». В некоторых случаях книги запрещались не по «указке сверху», а по инициативе отдельных рьяных цензоров. Иногда цензура спокойно пропускала откровенно неблагонадежные издания — как было в случае с русским переводом «Капитала» Маркса, опубликованным в 1872 году. Хухуни подробно останавливается на масштабных советских переводческих проектах — горьковском издательстве «Всемирная литература» и наследовавшей ему серии «Библиотека всемирной литературы». В обоих случаях именно государство инициировало знакомство граждан с произведениями зарубежных авторов, при этом четко проводя границу между тем, что нужно и что не нужно советскому читателю: «...то обстоятельство, что А. М. Горькому было посвящено в [„Библиотеке всемирной литературы“] три отдельных тома, а для М. Пруста или Дж. Джойса не нашлось ни одного, слишком отдавало цензурной тенденциозностью».

Не стоит упрощать взаимоотношения цензуры и переводчиков, сводя все к запретам и ограничениям — в этом с Хухуни сложно не согласиться. Но для обоснования своего тезиса автор выбирает довольно странный способ: он просто приводит один за другим примеры из разных эпох, не задаваясь вопросом о том, корректно ли вообще сравнивать цензуру имперского и советского периодов. Мы мало что узнаем об институциональном оформлении цензуры — так, Главлит, главный цензурный орган СССР, упоминается в статье всего один раз, и то в самом ее начале. Еще один существенный недостаток — стремление затронуть как можно больше сюжетов, потратив на каждый из них как можно меньше времени. Хухуни говорит о «Библиотеке всемирной литературы», потом переключается на переводы работ западных лингвистов, а уже в следующем абзаце рассказывает читателям об «одном обстоятельстве несколько парадоксального характера» — о том, как в советский период из переводов иностранной литературы удалялись неполиткорректные слова вроде negro или jude. На выходе мы получаем плохо структурированный текст, больше напоминающий студенческий реферат, чем научную статью.

Сразу несколько статей, включенных в коллективную монографию, выстроены вокруг переводческих биографий. Брюно Биссон рассказывает о Борисе Шлёцере — французском переводчике русского происхождения, эмигрировавшем во Францию в 1921 году. Шлёцер переводил на французский Достоевского, Толстого, Гоголя, Замятина, Бунина, Розанова и многих других русскоязычных авторов. Статья Биссона интересна тем, что автор не ограничивается анализом переводческой практики своего героя, но рассматривает также его музыковедческие и философские работы. Кроме того, в приложении опубликован текст Шлёцера «На полях перевода» — предисловие к французскому изданию «Войны и мира» Толстого (1960), где переводчик рассуждает о своем ремесле и об особенностях языка Льва Николаевича: «...нужно признать, что язык „Войны и мира“ отнюдь не музыкальный, что роман „Война и мир“ очень даже плохо написан».

Стоит также отметить статью Екатерины Баракат и Натальи Рейнгольд о Геннадии Барабтарло — американском переводчике русского происхождения, известном в первую очередь переводами англоязычных произведений Набокова на русский язык. Баракат и Рейнгольд разбирают выполненный им перевод незавершенного набоковского романа «Лаура и ее оригинал». Переводчик избрал стратегию форенизации, которая «предполагает приближение читателя к оригиналу, сохранение культурных и языковых особенностей исходного текста. В таком понимании перевод становится, в первую очередь, не самостоятельным произведением, а лишь мостиком к пониманию оригинала». Барбатарло противопоставлял свой подход теории и практике советских переводчиков, которые, по его мнению, портили переводимые произведения «советским жаргоном». Однако Баракат и Рейнгольд приходят к выводу, что Барабтарло, стремясь максимально сохранить черты оригинала, создал чрезмерно буквальный перевод, который «предстает насилием над [романом Набокова]».

В заключительной части статьи исследовательницы пишут, что «переводческая стратегия Барабтарло представляет собой синтез постулатов советской и западной традиций художественного перевода». Тут у меня возникает два возражения. Во-первых, довольно странно говорить о некой единой «западной школе перевода» без учета национальных различий и отдельных направлений/школ внутри национальных традиций. Во-вторых, такой вывод противоречит содержанию статьи. Как отмечают исследовательницы, «и в СССР, и на Западе приветствуется доступный, „сглаженный“, читабельный дискурс, не вызывающий затруднений при чтении и создающий впечатление самостоятельного литературного произведения». Иначе говоря, они описывают стратегию доместикации (или «одомашнивания») — полную противоположность форенизации, которую предпочитал Барабтарло.

Интересно и то, каким образом Баракат и Рейнгольд объясняют стремление переводчиков к доместикации переводимых текстов: «Возможно, это явление на Западе можно объяснить потребительским отношением людей ко всему, что их окружает... книга — такой же потребляемый продукт... и его „потребление“ не должно вызывать никаких затруднений у читателя, поэтому издательствам выгодно публиковать переводы, написанные гладким, читабельным языком. <...> В ситуации СССР, конечно, доминирующий фактор был другим — идеология. <...> Марксистко-ленинская доктрина принуждала создавать переводы на общепонятном и естественном для советского читателя языке, соответственно и переводчику приходилось ориентироваться не на зарубежного автора, а на своего читателя». Противопоставляя логику рынка идеологическому давлению, исследовательницы игнорируют тот факт, что советским издательствам также приходилось учитывать предпочтения и уровень образования читателей. Как отмечает Мария Баскина в предисловии к сборнику «Художественно-филологический перевод 1920–1930-х годов», форенизирующие переводы, в отличие от доместицирующих, рассчитаны на аудиторию, знающую иностранные языки, чего нельзя было сказать о значительной части советских читателей.

В поле зрения авторов книги оказываются не только переводчики-эмигранты. Статья Марины Царевой посвящена советскому переводчику Валентину Стеничу (Сметаничу), переводившему Джойса, Дос Пасоса, Брехта, Киплинга и многих других авторов. Царева излагает биографию Стенича, но практически ничего не сообщает о его переводческой деятельности. В приложении опубликованы два отрывка из выполненных им переводов «Улисса» Джойса и «Манхэттена» Дос Пасоса. Публикация не получила комментария, рассказывающего об истории этих переводов, хотя тут есть о чем рассказать. В начале 1930-х годов Стенич перевел несколько фрагментов из «Улисса», которые напечатали в журналах «Звезда» и «Литературный современник» в 1934—1935 годах. По неизвестной причине Стенич не стал продолжать работу, а выступая в 1933 году на писательской дискуссии, он заявил: «Полгода тому назад передо мной встал вопрос, переводить ли Джойса. Я бы сегодня не переводил Джойса — и не только потому, что... боюсь каторжной двухлетней работы, но еще и потому, что искренне считаю, что ни советский живой читатель, ни даже писатель 56 листов Джойса не осилит. На это дело мы не имеем права тратить ни бумагу, ни набор».

Параллельно со Стеничем «Улиссом» занимался переводческий коллектив под руководством Ивана Кашкина, состоявший в основном из его учениц, студенток Московского института новых языков, — переведенные ими главы были опубликованы в 1935—1936 годах в журнале «Интернациональная литература». О педагогической деятельности Кашкина рассказывает Мария Смирнова в статье «Из истории становления художественного перевода в высшей школе». Исследовательница просто пересказывает несколько документов из архива Кашкина (планы занятий, методические указания, программы практик и так далее), даже не пытаясь анализировать их. Более того, все эти материалы публикуются в приложении к книге, и статья Смирновой, за исключением биографической информации о Кашкине, ничего не добавляет к тому, что читатели могут узнать самостоятельно.

Подводя итог, приходится признать: рецензируемую книгу трудно назвать лучшим путеводителем по истории отечественного перевода. Дело не только в большом количестве недоработанных и откровенно слабых статей, но и в отсутствии концептуального единства: эта коллективная монография состоит из материалов большой международной конференции, но вошедшие в нее тексты друг с другом почти никак не связаны и подобраны словно бы по принципу «что подвернулось под руку». У вас есть заметка об истории «переводческой цензуры»? Отлично! Документы из архива Ивана Кашкина? Еще лучше! В результате каждый из авторов говорит о своем, и никто из них, похоже, не понимает, зачем они оказались под одной обложкой.