Пушкин стал ключевой фигурой для нашей науки о литературе очень давно, но самые головокружительные приключения выпали на его голову в 1920–1950-е годы: автор «Евгения Онегина» оказался в центре дискуссий о классике и ее значении для социалистического общества, а ученые-пушкинисты, сами того не желая, стали участниками масштабного проекта по «освоению классического наследия». Идеологическим и профессиональным сторонам этого проекта посвящена книга Владимира Турчаненко и Дмитрия Цыганова «„Пушкин наш, советский!“. Очерки по истории филологической науки в сталинскую эпоху» — по просьбе «Горького» о ней рассказывает Константин Митрошенков.
Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.
Владимир Турчаненко, Дмитрий Цыганов. «Пушкин наш, советский!». Очерки по истории филологической науки в сталинскую эпоху (Идеи. Проекты. Персоны). М.: Новое литературное обозрение, 2025. Содержание. Фрагмент
1
Положение литературной классики противоречиво. Звание «классического» предполагает, что произведение или автор обладают непреходящим значением и словно бы существуют вне истории. Отсюда противопоставление модной и классической литературы. Первой достается сиюминутный успех, второй — слава в веках. Но при этом классическим произведение становится не в момент своего появления (невозможно указать на имманентные свойства, делающие тот или иной текст классическим), а в результате институциональной процедуры канонизации: включения в издательские программы, списки обязательного чтения для школьников и так далее. Иными словами, классика — это всегда продукт конкретной исторической ситуации, который в то же время старательно пытается уничтожить все следы своей связи с историей.
Возьмем, например, русскую классическую литературу. Представление о каноне классических авторов и произведений, включающем в себя среди прочих Пушкина, Лермонтова, Гоголя и Толстого, начало формироваться еще до революции. Но привычный нам вид он приобрел только в сталинскую эпоху в ходе масштабной кампании по «освоению классического наследия» и приобщения к нему масс. Важнейшим эпизодом этой кампании стала канонизация Пушкина, а точнее переформатирование уже существующего культа поэта в новом политическом и идеологическом контексте. В этом процессе было задействовано множество акторов: партийные и государственные чиновники, издательские и музейные работники, школьные учителя и, конечно, литературоведы, разрабатывавшие новые схемы интерпретации классиков. Возможно, что и без их усилий произведения Пушкина и Толстого стали бы объектами культа, но формы этого культа и его идеологическое наполнение были бы в таком случае совершенно иными.
О судьбе классического наследия в сталинском СССР писали Евгений Добренко, Катерина Кларк и другие исследователи. Есть и отдельная работа о восприятии Пушкина в 1930-е годы — книга Джонатана Брукса Платта «Здравствуй, Пушкин!» (2016), в которой анализируется темпоральная логика пушкинского юбилея 1937 года. Однако, как отмечают Владимир Турчаненко и Дмитрий Цыганов во вводной главе книги «Пушкин наш, советский!», существующие исследования «предлагают всевозможные объяснительные схемы и концептуальные рамки», но при этом работают с ограниченной источниковой базой, что негативно сказывается на их результатах. Кроме того, исследователи в основном сосредотачиваются на проблемах идеологии и не уделяют достаточного внимания внутренней динамике научной жизни — тому, как советские литературоведы осмысляли проблему классики, одновременно реагируя на изменяющиеся запросы власти и преследуя свои собственные, зачастую внеидеологические цели.
Книга Турчаненко и Цыганова представляет собой набор очерков по истории сталинской пушкинистики. Опираясь на обширные архивные материалы и привлекая множество журнальных и книжных публикаций тех лет, исследователи рассказывают о дискуссиях вокруг «Пушкинской энциклопедии», судьбе «пушкинского» тома «Литературного наследства», работе Пушкинской комиссии Академии Наук СССР, подготовке полного собрания сочинений Пушкина и научных биографиях нескольких выдающихся пушкинистов советского периода. Может показаться, что эти сюжеты представляют интерес только для историков науки, но Турчаненко и Цыганов убедительно связывают их с общей культурной динамикой 1920–1950-х годов, периодом «долгой» культурной революции.
2
Большевики озаботились апроприацией классической литературы для нужд социалистического строительства почти сразу после захвата власти. Уже на II Всероссийском съезде Советов рабочих и солдатских депутатов (25–27 октября 1917 года) Владимир Бон-Бруевич «предложил положить в основу новой издательской политики именно публикацию собраний сочинений классиков русской литературы». Руководить этим проектом было поручено секции созданного вскоре Литературно-издательского отдела Наркомпроса. В марте 1919 года было основано Государственное издательство РСФСР (Госиздат), которое отныне курировало всю издательскую деятельность, в том числе публикацию произведений классиков. Согласно приведенным Турчаненко и Цыгановым цифрам, в 1919–1921 годах Госиздат выпустил «более 40 наименований текстов классической литературы, среди которых произведения Герцена, Гоголя, Пушкина, Толстого, Тургенева, Чехова и др.»
В том, что большевики с первых дней своего правления стали уделять такое внимание классической литературе, нет ничего удивительного. Будучи выходцами из разночинной интеллигентской среды, они придавали большое значение письменному слову и видели в литературе важнейший способ воздействия на массы. Но абстрактное представление об общественно-политическом значении литературы, в основе которого лежали идеи Белинского, Чернышевского, Писарева и других революционных критиков, вступало в противоречие с марксистским постулатом о том, что все явления надстройки (в том числе литературные произведения) несут на себе отпечаток породившей их базы. И тут возникала серьезная проблема, ведь классики, которых большевики бросились переиздавать, принадлежали к эксплуататорскому классу. Следовательно, и их произведения оказывались под подозрением как потенциальные носители эксплуататорской идеологии.
Ситуация осложнялась тем, что представители литературной среды имели свой взгляд на проблему классики. Радикально настроенные модернисты из ЛЕФа выступали за полный отказ от классического наследия. Они аргументировали свое решение тем, что старые художественные формы неразрывно связаны с породившими их эксплуататорскими классами и, следовательно, не могут использоваться для строительства новой социалистической культуры. Но лефовцы были в меньшинстве. Большинство литературных группировок признавали значение классического наследия — как, например, лидеры Российской ассоциации пролетарских писателей (РАПП), выдвинувшие лозунг «учебы у классиков». Но возникал новый вопрос: чему именно следует учиться у классиков? Только формальному мастерству? Но как в таком случае быть с идеологией их произведений? Не получится ли так, что в ходе ознакомления с произведениями Тургенева и Гончарова, пролетарские писатели ненароком усвоят и идеологию эксплуататорского класса? Компромиссным ответом на эти вопросы, активно обсуждавшиеся все 1920-е годы, стала формула «критической переработки классического наследия»: произведения классиков предполагалось рассмотреть через призму марксистской теории и отделить то, что может пригодиться строителям новой культуры, от безнадежно устаревшего и реакционного. Точно так же, как социалистическая экономика вырастет на заложенном капитализмом фундаменте, так и социалистическая культура не сможет развиться, не усвоив наивысшие культурные достижения предыдущих эпох — таким образом советские критики и теоретики обычно обосновывали необходимость выборочного обращения к литературе прошлого.
Несмотря на внешнюю стройность, у такой объяснительной модели был один серьезный недостаток. В ее рамках классика фактически теряла статус вневременного ориентира. Научившись мастерству Тургенева и Толстого, пролетарские авторы должны были рано или поздно «преодолеть» их, оставить позади как пройденный этап. Кроме того, сама идея о том, что классиков нужно «критически перерабатывать» (читай — выводить на чистую воду), предполагала, что они никогда не смогут стать полноправными членами нового культурного пантеона, так и оставшись подозрительными, хоть и талантливыми предшественниками. В культурной парадигме 1920-х годов Пушкина невозможно было назвать в полной мере «нашим». Несмотря на все заслуги перед русской литературой, поэт был обречен носить клеймо представителя или, что еще хуже, идеолога эксплуататорского класса.
Концептуальная проблема стала очевидна в первой половине 1930-х годов, когда советская литература начала перестраиваться под лозунгом социалистического реализма. Чтобы обеспечить легитимность новому «художественному методу», советские литературоведы, критики и чиновники от литературы стремились продемонстрировать его преемственность по отношению к литературным традициям прошлого. «Советская литература не явилась готовой, она наследовала и наследует все самое передовое и лучшее, что было создано художниками прошлого», — писали в 1934 году в «Правде» Александр Фадеев и Павел Юдин. Соцреализм нуждался в пантеоне классиков, которых представители новой социалистической культуры будут не просто терпеть, но превозносить и обожествлять. Выстроившись в ряд, Пушкин, Лермонтов, Тургенев, Гончаров и Толстой образуют линейную прогрессию, якобы естественным образом ведущую к «Матери» и «Климу Самгину» Горького, «Разгрому» Фадеева и «Железному потоку» Александра Серафимовича.
Повышение значение классики стало частью широкого консервативного или реставрационного (второе определение кажется мне более удачным: как показала Ирина Сандомирская в своей недавней книге, метафора реставрации предполагает не возврат к прежним традициям, а их переизобретение) поворота в сталинской политике, начавшегося в середине 1930-х годов и достигнувшего своего пика уже после войны. В поисках идеологии, способной более эффективно сплотить общество, чем пролетарский интернационализм, Сталин обратился к образам из национального русского прошлого — такой нарратив предлагает Дэвид Бранденбергер в книге «Национал-большевизм» (2002, 2009). Катерина Кларк корректирует Бранденбергера, указывая, что в 1930-е годы в сталинской культурной политике были еще сильны интернационалистские тенденции. Тем не менее она тоже подчеркивает ориентацию высокого сталинизма на классические образцы и говорит о «великой апроприации» дореволюционной русской и западной культуры. У этой апроприации была как позитивная (издание произведений классиков, музеефикация, изменение образовательных программ), так и негативная сторона: борьба с теми, кто, по мнению властей, препятствовал освоению классического наследия.
Именно в этом контексте началась так называемая кампания против «вульгарной социологии», активное участие в которой приняли философ Михаил Лифшиц и его коллеги по журналу «Литературный критик». Под их удар попали критики и литературоведы, неразрывно связывавшие писателя с социальной средой и объявлявшие прогрессивными те произведения прошлого, чьи авторы принадлежали к «относительно» прогрессивными классам (например, к «поднимающейся буржуазии»). Как отмечал Лифшиц в опубликованных в 1936 году статьях, классик по определению выделяется на фоне эпохи, и, следовательно, его произведение не может быть просто «отражением» идеологии или исторической ситуации класса. Чтобы объяснить непреходящее значение классики, Лифшиц обратился к понятию народности, которое во второй половине 1930-х годов заняло важное место в советском официальном дискурсе. Согласно Лифшицу, величие Пушкина, Толстого и других классиков заключается в том, что даже будучи оторваны от народа, они все равно оказались способны отразить его надежды и страхи в своих произведениях. Именно поэтому классическая литература не только не теряет актуальности в социалистическом обществе, но, напротив, становится как никогда значимой — ведь благодаря революции народ, к которому классики безуспешно обращались, наконец получает возможность познакомиться с их произведениями и оценить всю заложенную в них мудрость.
Как бы мы ни относились к рассуждениям Лифшица, в одном ему нельзя отказать — он четко уловил центральное противоречие советского дискурса о классике. Невозможно одновременно превозносить Пушкина как русского национального поэта и указывать на классовую ограниченность его творчества. Само выражение «критическая переработка классического наследия» — это оксюморон: в отношении классики допускается лишь глубокомысленное почтение, в противном случае она перестает быть классикой. И Лифшиц предложил элегантное и эффективное решение этой проблемы: до предела ослабить связь классика с его классом и вместо этого ввести в дискуссию аморфное и потому удобное понятие народа, лишенное каких-либо социологических коннотаций. Теперь советское общество могло спокойно сплотиться вокруг пантеона «народных» классиков, с которых было снято подозрение в «классовой ограниченности».
3
Турчаненко и Цыганов не останавливаются подробно на статьях Лифшица, но зато посвящают отдельную главу литературоведу и критику Исааку Нусинову, которого Лифшиц выбрал одной из главных своих мишеней. Преподаватель Института красной профессуры и бывший член РАППа, Нусинов еще в 1920-е годы вел полемику с Анатолием Луначарским, который в схожих с Лифшицем категориях утверждал, что классике не свойственна классовая ограниченность. Нусинов видел в таких утверждениях «идеалистические нотки» и выступал «против отступления от марксистской идеи об определяющем значении мировоззрения как закономерного следствия „классового генезиса“». Марк Розенталь, сотрудник «Литературного критика», в том же 1936 году писал, что анализ художественного творчества, подобный тому, что предлагает Нусинов, «неизбежно приводит к уничтожению великого значения классической литературы, неизбежно превращает великие художественные произведения в социологические трактатики в защиту той или иной группы дворян или буржуа». Как и Лифшиц, Розенталь давал понять, что классовому анализу нет места в исследованиях, посвященных классической литературе. В новой культурной парадигме, пишут Турчаненко и Цыганов, «категория классического уничтожала классовые смыслы литературы минувших столетий. Между тем именно классовые смыслы были, по сути, единственной преградой, мешавшей пролетариату „породниться“ с Пушкиным, Грибоедовым, Гоголем и Толстым, сделать их „народными“ авторами». Нусинов и подобные ему литературоведы, упрямо придерживавшиеся классовых категорий анализа, должны были либо признать свою неправоту и «перестроиться», либо замолчать.
Однако карьера и жизнь Нусинова оборвались не во второй половине 1930-х годов, а уже в послевоенный период, когда он стал мишенью новой проработочной кампании, направленной на этот раз против «безродных космополитов». Поводом для критики стала книга Нусинова «Пушкин и мировая литература», опубликованная еще в 1941 году. Нусинов рассматривал «„литературную эволюцию“ Пушкина как сознательное движение от „романтического“ отрицания канонов к утверждению „реалистических“ ориентиров поэтики», связывая ее с аналогичными процессами в немецкой, французской и английской литературе. Беда Нусинова была в том, что он невысоко оценивал значение Пушкина для мировой литературе, совершенно справедливо отмечая, что Достоевский и Толстой оказали на нее гораздо большее влияние. Если в 1941 году (книга Нусинова была подписана к печати до нападения Гитлера на СССР) такое заявление еще могло пройти незамеченным, то с началом холодной войны любые сомнения в превосходстве русской литературы над западной стали жестоко караться. В мае 1947 года бывший руководитель Союза советских писателей Николай Тихонов обрушился на Нусинова с критикой, обвинив литературоведа в недооценке роли Пушкина и «преклонении перед Западом». К Тихонову вскоре присоединился Фадеев, заявивший на выступлении в Институте мировой литературы, что Нусинов раболепно преклоняется «перед всем, что идет из Западной Европы». Проработка Нусинова стала первым залпом кампании против литературоведов-«космополитов», в ходе которой объектами травли стали Виктор Жирмунский, Борис Эйхенбаум, Григорий Гуковский и многие другие исследователи. Эта кампания носила явно антисемитский характер — среди «разоблаченных космополитов» преобладали евреи — и вписывалась в общий националистический тренд послевоенного времени. Нусинов был арестован 12 января 1949 года по делу Еврейского антифашистского комитета и заключен в Лефортовскую тюрьму. В знак протеста против издевательств над заключенными он объявил голодовку и скончался осенью 1950 года, так и не признав вины.
Если Нусинов так и не принял новой политики в отношении классики, то многие его коллеги оказались более конформными. Среди них — литературовед Дмитрий Благой, начинавший как исследователь поэтической биографии Тютчева, но во второй половине 1920-х годов сделавшийся пушкинистом. Благой опубликовал тогда сразу несколько книг, в которых утверждал, что Пушкин, изначально мысливший себя аристократом, постепенно перешел на позиции мещанства. В художественном отношении этому соответствовал переход от дворянского романтизма к реализму, «суровой правде» жизни. В соответствии с мейнстримом марксистского литературоведения тех лет, Благой устанавливал прямую связь между переходом к реализму и постепенным укреплением буржуазии — согласно тогдашней догме, только прогрессивный (пускай и относительно) класс может быть заинтересован в реалистическом и, следовательно, «объективном» изображении действительности. В 1930-е годы Благой стал одним из наиболее влиятельных специалистов по Пушкину. В 1937 году, когда СССР отмечал столетие гибели поэта, он опубликовал семь пушкиноведческих статей, ни одна из, которых, впрочем, не претендовала на серьезные теоретические обобщения. Почувствовав изменения идеологического климата, Благой поспешил дистанцироваться от «вульгарной социологии», к которой явно тяготели его ранние работы. В работах 1940-х годов Благой повторял уже ставшие к тому времени общими места о «народности» Пушкина и объявлял его «родоначальником новой, подлинно национальной русской литературы». Благодаря умению подстраиваться под меняющиеся запросы власти он сделал успешную карьеру: в 1943 году стал преподавателем МГУ, в 1950-м — деканом филологического факультета, а в 1951-м получил Сталинскую премию за монографию «Творческий путь Пушкина, 1813–1826» (1950). Работая над книгой в разгар послевоенного террора, Благой старательно вычеркивал из рукописи ссылки как на тех коллег, кто уже был репрессирован (например, на Гуковского, скончавшегося в Лефортовской тюрьме в апреле 1950 года), так и тех, кому, по его мнению, мог угрожать арест. «Страшные 1940-е стали для Благого самым благодатным временем, — пишут Турчаненко и Цыганов. — Всего за несколько послевоенных лет литературовед сумел надежно закрепиться в номенклатурной управленческой верхушке, а также обрел давно желанный профессиональный статус».
Но вернемся в 1930-е годы. Вместе с другими пушкинистами Благой участвовал в подготовке к пушкинскому юбилею 1937 года, окончательно канонизировавшему Пушкина как советского классика. В частности, Благой был одним из авторов многострадального пушкинского тома «Литературного наследства», задуманного редактором издания Ильей Зильберштейном в начале 1930-х и поступившего в продажу в первые месяцы 1935 года. Опираясь на архивные документы, Турчаненко и Цыганов подробно рассказывают о том, как шла работа над изданием: как Зильберштейн вел переговоры о публикации источников, добивался рукописей от непунктуальных авторов и боролся с конкурентами. Первоначально предполагалось, что том будет в основном состоять из архивных материалов с сопроводительными заметками исследователей. Но к середине 1930-х годов количество неопубликованных источников, связанных с Пушкиным, стало стремительно таять, и Зильберштейну пришлось отдать больше места под оригинальные исследовательские работы. Состав авторов был для своего времени впечатляющим. Помимо Благого, написавшего статью «Проблемы построения пушкинской биографии», свои материалы предоставили Анатолий Луначарский, Виктор Виноградов, Борис Томашевский, Юрий Тынянов, Дмитрий Святополк-Мирский и другие исследователи. Среди авторов тома мог оказаться и Григорий Зиновьев, после возвращения из ссылки (1933) активно занимавшийся литературной работой. Но в итоге Зиновьев ничего для Зильберштейна не написал, чем, как выяснилось вскоре, оказал тому большую услугу. В декабре 1934 года, когда пушкинский том «Литературного наследия» уже был собран, Зиновьева арестовали по делу «Московского центра». Издание со статьей недавно репрессированного автора было бы обречено — либо на немедленное уничтожение, либо на последующее изъятие из продажи.
Однако пушкинский том все равно не избежал критики. Большое возмущение комментаторов вызвала статья Мирского «Проблема Пушкина», в которой автор «Евгения Онегина» назывался «поэтом буржуазной революции», капитулировавшим перед самодержавием. Уже знакомый нам Марк Розенталь в 1936 году на страницах «Литературного критика» упрекал Мирского в том, что тот слишком увлекся социологическим анализом и не смог понять главного: значение Пушкина не в том, что он выразил интересы той или иной социальной группы, а в том, что он сумел верно отразить действительность и создал образы (в данном случае речь идет о Татьяне Лариной), имеющие «действительно революционное значение». Розенталь полностью проигнорировал вопрос классовой принадлежности Пушкина, еще недавно так занимавший советских литературоведов, и недвусмысленно дал понять, что любые попытки привязать классика к классу (то есть указать на его мировоззренческую ограниченность) приводят к изоляции пролетариата от классического наследия. Еще несколько лет назад рассуждения Мирского не только не вызвали бы такой реакции, но и вполне вписались бы в литературоведческий мейнстрим. Но задержка в подготовке издания привела к тому, что на момент выхода книги некоторые статьи безнадежно устарели, а их авторы стали легкой добычей для полемистов из «Литературного критика», находившегося тогда на пике своего могущества.
Еще одним приуроченным к юбилею проектом стала Всесоюзная Пушкинская выставка, открывшаяся в феврале 1937 года в Историческом музее в Москве. Для этой выставки из Пушкинского Дома в Ленинграде отправил в столицу более двухсот архивных единиц, в том числе более сотни автографов поэта. Всего же по всему СССР было собрано около 15500 экспонатов, из которых публика увидела лишь треть. В марте ПД начал требовать вернуть ему материалы, не вошедшие в юбилейную экспозицию. Чтобы решить проблему, в Москву неоднократно выезжал сотрудник ПД Лев Модзалевский, которому в итоге удалось вернуть часть материалов. Но в декабре 1937 года, когда выставка должна была завершиться, стало известно о намерении ЦК партии сохранить экспозицию в качестве постоянного музея и, следовательно, изъять пушкинские материалы у прежде владевших ими учреждений. Директор ПД Павел Лебедев-Полянский попытался воспрепятствовать этому, воспользовавшись своими старыми большевистским связями, но все было безуспешно. 4 марта 1938 года Совет народных комиссаров принял постановление о создании Государственного музея А. С. Пушкина. Однако работники ПД понимали, что передача материалов новому владельцу поставит крест на существовании учреждения и поэтому старались по возможности затормозить исполнение решения. Как ни странно, им удалось добиться своего. Комиссия, обследовавшая в 1940 году помещение московского музея Пушкина, пришла к выводу, что оно не приспособлено для хранения ценных архивных документов, в то время как ПД обладает всей необходимой инфраструктурой. Коллекция, начало которой было положено еще в начале XX века, оказалась спасена.
Спор о том, где должны храниться рукописи Пушкина, был далеко не единственным конфликтом, разгоревшимся в ходе подготовки к юбилею. Настоящим кошмаром ленинградских пушкинистов, разрабатывавших в начале 1930-х годов план полного собрания сочинений Пушкина, стал литературовед и заведующий рукописным отделом Института русской литературы (ИРЛИ) Николай Пиксанов. Не получив приглашения в Пушкинскую комиссию, он объявил войну своим более удачливым конкурентам. Пиксанов доказывал, что участники комиссии (среди которых были Борис Томашевский и Юлиан Оксман) не обладают достаточным опытом текстологической работы, чтобы осуществить подобный проект, и предлагал сначала выпустить «репетиционное» сериальное издание избранных произведений Пушкина. Весной 1933 года был созван общий пленум пушкинистов Москвы и Ленинграда, участники которого проголосовали против включения Пиксанова в редакционный совет издания. Но осенью того же года амбициозному литературоведу все же удалось стать членом Пушкинской комиссии, что совсем не обрадовало других ее членов. В феврале 1935 года Томашевский писал своему коллеге Дмитрию Якубовскому: «А поведение Пиксанова по отношению ко всем нам я считаю (лично на мой вкус) оскорбительным и просто не представляю, как я в будущем смогу вместе с ним работать».
Но и без Пиксанова у составителей собрания сочинений Пушкина хватало проблем. Вышедший в июне 1935 года первый том издания получил прохладный прием. Критики отмечали, что в комментариях к пушкинским произведениям уделяется «очень малое внимание» социальной проблематике и указывали на отсутствие ссылок на «классиков марксизма». Кроме того, в октябре 1936 года был арестован Оксман, один из ключевых участников проекта. Поводом для ареста стал донос, обвинявший ученого в «попытке срыва юбилея Пушкина путем торможения работы над юбилейным собранием сочинений». Недовольство властей вызывали не только темпы работы над изданием, но и сам подход текстологов-пушкинистов. «Советскому читателю не нужны такие псевдонаучные „комментарии“, которые подменяют действительное изучение Пушкина, его замечательной жизни и гениального творчества ковырянием в малосущественных мелочах личной жизни и разными по этому поводу догадками», — возмущался нарком просвещения Александр Бубнов. Как бы то ни было, к юбилейному 1937 году было опубликовано только четыре тома из запланированных девятнадцати. Работа над изданием продолжалась все последующие годы, в том числе во время войны, когда редакторы проекта находились в эвакуации. Наконец, в 1949 году, когда СССР отмечал 150-летие со дня рождения Пушкина, советские газеты объявили об окончании работы над академическим собранием сочинений, хотя к тому моменту еще три тома оставались неопубликованными. В том же году издание было выдвинуто на Сталинскую премию, но комитет премии отверг его еще на стадии предварительного обсуждения. Вполне ожидаемо в списке «основных изготовителей издания» отсутствовал Оксман, только в октябре 1946 года освобожденный из лагеря, зато присутствовали Дмитрий Благой и Владимир Бонч-Бруевич, которых Турчаненко и Цыганов характеризуют как «успешных дельцов».
4
В книге «Пушкин наш, советский!» множество подобных сюжетов, проливающих свет на внутреннюю кухню сталинской пушкинистики, пересказывать их все нет смысла. В заключение сделаем несколько общих замечаний.
Турчаненко и Цыганов работают с большим количеством разнообразных источников и убедительно анализируют их. Проблема в том, что в их книге отсутствует центральная сюжетная линия или аргумент. Из-за этого отдельные главы (большинство из которых изначально были опубликованы как статьи) не складываются в цельный нарратив, даже несмотря на обстоятельное введение. Специалистов по советской литературе это обстоятельство вряд ли отпугнет, а вот незнакомый с контекстом читатель может запутаться в материале.
Но это формальное замечание. А если по существу, то книга Турчаненко и Цыганова вносит большой вклад в исследование интеллектуальной истории сталинского периода. Благодаря опоре на обширную источниковую базу, авторам удается создать сложную и многогранную картину сталинской пушкинистики. Внутренней динамике филологического поля в их книге уделяется не меньше внимания, чем идеологическим вопросам. Хотя, конечно, в контексте 1920–1950-х годов полностью развести филологию и идеологию невозможно.
Кроме того, книга выводит на актуальный разговор о том, какими средствами и в каких условиях конструировалось представление о классической русской литературе, во многом до сих пор определяющее русскую/российскую литературную культуру. Предложенный Турчаненко и Цыгановым анализ заставляет вспомнить слова Вальтера Беньямина, писавшего в 1940 году: «Не бывает документа культуры, который не был бы в то же время документом варварства». И если мы всерьез намерены провести ревизию русской культуры и ее отношений с властью, о которой так много было сказано в последние годы, то разговора об «освоении классического наследия» в сталинский период нам не избежать. Книга «Пушкин наш, советский!» может стать хорошей отправной точкой для такого разговора.
© Горький Медиа, 2025 Все права защищены. Частичная перепечатка материалов сайта разрешена при наличии активной ссылки на оригинальную публикацию, полная — только с письменного разрешения редакции.