© Горький Медиа, 2025
Владимир Максаков
6 февраля 2026

Добродетель террора, или Террор добродетели

О сборнике статей «Робеспьер. Портрет на фоне гильотины»

«Французская революция. Сен-Жюст и Робеспьер в парижской ратуше в ночь с 9 на 10 термидора II года (27–28 июля 1794 г.)» (фрагмент). Жан Жозеф Вертс, 1897

Робеспьер был и остается фигурой противоречивой. С одной стороны, казалось бы, история давно вынесла ему приговор как вдохновителю революционного террора, залившего кровью Францию конца XVIII века. Но с другой, его идеи, позволяющие увязывать террор с добродетелью, живы и сегодня. Разобраться в этом сложном клубке противоречий попытался Владимир Максаков, прочитав сборник статей французских ученых «Робеспьер. Портрет на фоне гильотины».

Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.

Робеспьер. Портрет на фоне гильотины. Под редакцией Мишеля Биара и Филиппа Бурдена. М.: КоЛибри, АЗБУКА, 2025. Перевод с французского Аркадия Кабалкина. Содержание. Фрагмент

У всякого, кто возьмет в руки сборник научных статей под редакцией Мишеля Биара и Филиппа Бурдена, неизбежно возникнет ключевой вопрос: зачем сегодня писать о Робеспьере? Позволю себе предположить, что для Франции и ведущих французских историков — к какому бы направлению мысли, марксистскому или ревизионистскому, они ни принадлежали — Робеспьер все еще остается частью практического прошлого, если воспользоваться термином Хейдена Уайта. Его фигура не просто присутствует в политическом словаре и в соответствующих дискурсах/дискуссиях, но и, что гораздо важнее, во многом их определяет. Добродетель террора, или террор добродетели, остается главным внеполитическим — ибо моральным — мерилом политики. И это ключевая тема не только книги, но и моего размышления о ней.

Книга построена необычным образом — скорее проблемно, чем хронологически. К примеру, важнейшая тема участия Робеспьера в судебных делах поднимается и в контексте его юридической практики, и в биографическом аспекте, и в рамках его политических воззрений. И это понятно: свои воззрения о справедливости судебной системы он перенес и в Учредительное собрание, и в Конвент. По мнению авторов, все его блестящее политическое красноречие — и, кстати, незаурядное личное мужество — свидетельствует о том, что и политику он воспринимал как своеобразный суд, где действуют обвиняемые, прокуроры и адвокаты. Это соответствует распространенной модели обсуждения и принятия законов — и на этой юридической составляющей его мировоззрения я остановлюсь подробнее.

С самого начала своей адвокатской карьеры Робеспьер переносил подготовленные им речи и меморандумы в моральное измерение юриспруденции. Для него недостаточно было просто одержать победу в зале суда, как показывают авторы на примере многих дел, где он играл роль защитника. Конечная цель его деятельности — восстановление изначальной невиновности подсудимого — интересна как своего рода попытка отмотать историю назад. И это переосмысление юридической практики Робеспьера, конечно, не случайно.

Как показал в своей работе «Соотношения сил» Карло Гинзбург, именно юридический дискурс обвинения, доказательства и оправдания — в общем, суда — в огромной степени повлиял на риторику историописания Нового времени. Таким образом, всякий юрист (особенно такой, как Робеспьер) неизбежно оказывался глубоко погружен в саму историчность. Вряд ли будет преувеличением сказать, что историческим по своему духу было и собственно судопроизводство, не только требовавшее знания и понимания законов, но и зачастую апеллировавшее к прошлому. Впрочем, Робеспьер и здесь выглядит более сложной фигурой, чем кажется, ведь его попытку вернуться к состоянию «изначальной невиновности» подсудимых можно — вслед за французскими авторами — толковать как странное переосмысление руссоизма. Иными словами, в глазах Робеспьера через конкретный случай юридической практики воплощается в жизнь абстракция беспорочного «естественного состояния».

За первые несколько лет адвокатской карьеры Робеспьер в своих речах и меморандумах осваивает два направления критики. С одной стороны, он постоянно обращается к научным изысканиям, и в этом смысле его работа в суде совпадает с развитием теории государства и права во Франции. С другой стороны, он так часто говорит о том, что судебная система нуждается в реформах, что становится ясно: он считает, что именно через суд можно исправить общее положение дел в государстве.

Отсюда следует и сквозная тема книги — Робеспьер и мораль. Будущий якобинец не видел ничего плохого в том, чтобы моральное измерение присутствовало в его судебных делах. «Моральными» должны быть не только справедливость и милосердие, идущие рука об руку, но и сам суд как ветвь власти, и отношение судейских чиновников к своей службе.

В связи с этим авторы упоминают, что Робеспьер, судя по всему, воздерживался от участия в тех делах, куда его не назначали защитником и которые ему при этом были не интересны. Другими словами, он действительно привносил моральные принципы в свою юридическую практику.

Кажется, здесь Робеспьер приближался к открытию одной из критически важных для него тем: морали как одного из источников правосудия. В самом деле, если судебная система далека от совершенства, если юристы недостаточно квалифицированы, а изменить законы в ближайшее время не представляется возможным, то чуть ли не единственный способ восстановить попранную справедливость — обратиться к морали. Именно общественная мораль, разделяемая большинством народа, должна помочь в оздоровлении системы правосудия. Главное условие при этом — необходимо улучшить саму мораль. Робеспьер стоит у самой границы идеи о том, что с моралью необходимо что-то сделать, привнести добродетель в общество. А отсюда уже недалеко и до попытки навязать мораль силой.

Думается, что у истоков тенденции — вызывающей сегодня, мягко говоря, недоумение — к уравниванию таких понятий, как «террор» и «добродетель», лежит концепция страха божьего. Она описывает человека религиозного, но при этом внеконфессионального, и опирается на руссоистскую идею о том, что страх перед Богом врожден человеку. Испытывающие такой страх люди якобы более добродетельны, чем остальные, и они будут, так сказать, жить ответственнее, чем большинство населения. Именно поэтому они имеют право решать, кто достоин жить в новом, «лучшем» обществе, а кто нет. Робеспьер в этой мысли не одинок — религиозная идентичность отцов-основателей США эпохи Войны за независимость также была тесно связана с категорией политического, взятой в самом широком — моральном — смысле.

Авторы развенчивают и некоторые мифы, связанные с Робеспьером. К примеру, он вовсе не был идейным пацифистом: 

«Король, двор, сторонники восстановления управления армией, как Лафайет, военные министры, а также сторонники Бриссо, желающие отстаивать „национальную честь“, и часть простонародья выступают в пользу военного разрешения революционного кризиса. Робеспьер немедленно высказывается против. Не из „пацифизма“, не из „эгоизма“, как писали некоторые, а потому, что усматривает в военных проектах смертельную угрозу для Революции и свободы». 

Впрочем, даже такой пацифизм лучше, чем никакого: добродетель по Робеспьеру подразумевает и постепенное исчезновение войн.

Может быть, самый необычный вывод, который делают авторы — о политической принадлежности Робеспьера: 

«Он вдохновляется выводами Джона Локка, отца современного либерализма, о том, что естественное равенство и „равное право на свободу“ подразумевают, согласно принципу взаимности, обязанность уважать право другого на свободу… Из эгалитарной предпосылки вытекают индивидуальные права, делающие Робеспьера истинным либералом: свобода мнения и совести, свобода печати, свобода собраний, презумпция невиновности и юридические гарантии, свобода собственности, обеспечивающая независимость личности». 

Это противоречит устоявшейся концепции, согласно которой в нарождавшемся политическом спектре Робеспьер был, разумеется, одним из левых. Впрочем, объяснить этот кажущийся парадокс не так уж сложно. Дело в том, что в лексиконе эпохи Французской революции еще отсутствовали слова для определения политической принадлежности вождей якобинцев. Вместе с тем, пристальное внимание к экономическим проблемам делает Робеспьера одним из заочных критиков марксизма — конечно, не прямым, но важным: 

«Он не предрекает наступления золотого века равенства, не склоняется к „пессимистическому“ компромиссу вопреки некоей марксистской традиции, а настаивает на трезвом осознании экономических реалий. На самом деле Робеспьер — реалист в той мере, в какой он, исключая ограниченную тему пропитания, не ставит под сомнение механизмы рыночной экономики, основанной на частной собственности. Предлагаемый им анализ близок скорее к современному разграничению между социальной рыночной экономикой, учитывающей взаимность действующих сил, и чистым, строгим либерализмом, который он считает утопией за то, что он требует активного государственного вмешательства».

С точки зрения политической теории Робеспьер просто делает самые последовательные и радикальные выводы из доктрины классического либерализма — ведь теория равенства тоже требует добродетели. Если под равенством Робеспьер понимал прежде всего равенство в правах, значит, чтобы достичь его, необходимо построить общество, где люди постепенно научились бы ограничивать собственные желания, — и здесь опять никуда не уйти от добродетели. Однако не ясно при этом, каким именно образом Робеспьер собирался претворять равенство в жизнь или, выражаясь близким ему юридическим языком, каковы были его представления об идеальной правоприменительной практике. Между тем все это были темы, хорошо знакомые Робеспьеру по его адвокатскому прошлому. Трудно уйти от впечатления, что якобинский террор был попыткой не только «привить» добродетель, но и обеспечить то самое искомое равенство всех людей.

Главные вопросы все равно остаются без ответов — и полны противоречий. Робеспьер не был сторонником войны, однако именно в период якобинской диктатуры армия Французской республики стала наносить решительные поражения войскам коалиции. Робеспьер был противником жестокости, но при этом развязал первый в Европе Нового времени широкомасштабный политический террор (и кстати, наследовал здесь другому апологету религии и морали в политике — Оливеру Кромвелю, лорду-протектору Англии). Все это говорит о том, что Робеспьер сам до конца не понимал, как справиться с изменившейся ситуацией. Он не мыслил как догматик и пытался по мере возможности приспособиться к тому, что происходило. Но революционные изменения происходили слишком быстро. Прыжка из царства необходимости в царство свободы не случилось, и главной проблемой стала сама цель революции. Именно на этом фоне Робеспьер проявил свои таланты и характер — и принял многие решения, оказавшиеся роковыми.

Современные французские историки лишний раз напоминают нам сегодня, что у Робеспьера не было никакой полной программы действий и часто он бывал вынужден действовать ситуативно. Политическая теория, возникшая у него ближе к концу якобинской диктатуры, действительно имела много общего с будущей левой идеей. Но не надо ее переоценивать: по странной иронии истории, Робеспьер, кажется, и правда чаще руководствовался чувством, чем разумом.

Материалы нашего сайта не предназначены для лиц моложе 18 лет

Пожалуйста, подтвердите свое совершеннолетие

Подтверждаю, мне есть 18 лет

© Горький Медиа, 2026 Все права защищены. Частичная перепечатка материалов сайта разрешена при наличии активной ссылки на оригинальную публикацию, полная — только с письменного разрешения редакции.