Уход в пустыню
Игорь Перников — о творчестве арабского писателя Ибрагима аль-Куни
Ибрагим аль-Куни — живой классик арабоязычной литературы, биографически связанный с Россией, но больше известный в других частях света. Популяризацией его творчества в русскоязычном пространстве занимается Игорь Перников, под редакцией которого недавно вышло переиздание сборника рассказов аль-Куни «Глоток крови». По просьбе «Горького» с Игорем поговорил Лев Волошин.
Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.
— Год назад вышел твой перевод африканского писателя Дамбудзо Маречеры, а теперь ты подготовил издание знаменитого арабского писателя Ибрагима аль-Куни. Почему такой акцент на авторах из стран третьего мира?
— Фактически это тоже африканский писатель: Ибрагим аль-Куни из Ливии, это Северная Африка, так называемые страны Магриба. Авторами из третьего мира я занимаюсь потому, что всеми мало-мальски интересными европейскими писателями занимаются дипломированные серьезные специалисты, из которых уже образуются целые династии, поэтому про таких авторов сложно сказать что-то новое. А я нашел тех авторов, которые здесь практически никому не нужны, но зачастую ничуть не уступают своим коллегам из Западной и Восточной Европы, из Соединенных Штатов Америки и из других стран, разумеется.
— Не только не уступают, но во многом их превосходят. Во вступительном слове Резы Негарестани, которое ты перевел, Реза говорит, что его бесит, что «в США постоянно говорят об идиоте Джонатане Франзене, но никогда об аль-Куни». Ты согласен с этим? Какие чувства ты испытал, когда переводил эти строки?
— Да, абсолютно согласен. Когда переводил, меня прямо…
— Подбросило.
— Да, прямо подбросило, я был преисполнен чувства глубочайшего удовлетворения. Правда, я даже не знаю, кто такой Франзен. Мне еще потом пришлось спрашивать у знакомых, знают ли они, кто такой Франзен. Я его вообще сначала перепутал с Фрэзером и подумал, почему Реза Негарестани катит бочку на Фрэзера, в чем он перед ним провинился, но оказалось, что это вообще разные люди — Франзен и Фрэзер. В конце концов мне сообщили, что Франзен — это романист, произведения которого пользуются большой популярностью. Но для меня все это было просто как темный лес. Тем не менее с Резой я согласен на все сто процентов.

— И Реза Негарестани и аль-Куни пишут про пустыню. Проблема пустыни — главная проблема в их философии и литературе. Что пустыня значит для аль-Куни?
— Для начала стоит рассказать про самого аль-Куни, в чем он исключителен не только как писатель, но и как человек. 1 сентября 1969 года в королевстве Ливия произошел государственный переворот, в результате которого к власти пришел полковник Муаммар Каддафи и была провозглашена Ливийская Арабская Республика, девизом которой стали «свобода, социализм и единство». Слово «социализм» здесь неспроста. Новое государство было сразу признано Советским Союзом, между ними установились плотные политэкономические связи, и студенты из Ливии могли ехать учиться в СССР. Одним из таких студентов, фактически новых людей, был Ибрагим аль-Куни, который в начале 1970-х поехал в Москву учиться в Литературном институте. Сам он признается, что им двигала любовь к Достоевскому и другим русским романистам, которых он читал по-арабски, хотя арабский не был его родным языком, он его выучил в 12 лет, а сам он говорил на языке туарегов, языке людей пустыни, как он сам его называет, в котором есть слова из греческого, арабского и языка древних египтян.
— Их письменность довольно древняя. Называется, кажется, тифинаг. Это одна из ветвей современного берберского письма.
— Аль-Куни очень интересно говорит про этот язык в одном интервью. В Литинституте он читает Лукача, Маркса, русских романистов, немецких романтиков, французских экзистенциалистов — в общем, знакомится с мировой литературой. Начинает писать первые рассказы и журналистские очерки и посылает их на родину. В 1980-е аль-Куни переезжает в Польшу, работает в обществе польско-ливийской дружбы. Переводит арабские рассказы, в том числе свои, с арабского языка на польский. Продолжает публиковаться по-русски и по-арабски. В 1988 году в издательстве «Радуга» выходит его дебютная книга — сборник рассказов «Глоток крови», которую мы и переиздали. Потом аль-Куни обратится к более крупной форме и будет писать в основном романы. После развала СССР он ненадолго остается в Польше, а в 1994 году приезжает из Польши в Швейцарию, где знакомится с арабистом Хартмутом Фендрихом, который переводит его на немецкий, и так он становится известен в Западной Европе. Позже его переводят на английский, французский и другие европейские языки. Параллельно его книги активно читают в арабоязычных странах, но про его карьеру в этой части мира я почти ничего не знаю. Как бы то ни было, за два десятилетия аль-Куни становится тем писателем, которого Реза Негарестани называет живой легендой и отцом theory-fiction литературы.
Что касается пустыни, то это действительно ключевой образ для творчества аль-Куни. Это место, которое, как он говорит, не вполне удовлетворяет понятию места, потому что там невозможно обосноваться без воды и пищи. В пустыне все устроено иначе, чем в той среде, в которой мы привыкли жить. И поэтому пустыня является трансцендентным местом в каком-то смысле.
— Именно «трансцэндэнтным»?
— Mea culpa, я вечно путаюсь между трансцендентным и трансцендентальным. Или ты что-то другое имеешь в виду?
— Нет, я говорю именно про фонетическую составляющую этого слова, которая мне очень нравится. В среде московских философов и интеллектуалов 1960-х годов было модно говорить мы́шленье — тоже звучит очень интересно. Знаешь, что удивительно? Аль-Куни был настоящим туарегом, то есть кочевником, воином и носителем уникальных языка и культуры. И тут он вдруг в 1970-х оказывается в Литературном институте имени Горького, который находится буквально в двух шагах от знаменитого Южинского переулка, который сейчас называется Большой Палашовский. То есть студенты Литинститута буквально не отходя от кассы могли лицезреть, как люди рисуют пентаграммы и пьяные мочатся на обои. То есть это удивительное, шоковое погружение сразу в какую-то иную культуру. Как вообще это можно было воспринять?
— Думаю, что слово «трансцэндэнтное», которое аль-Куни употребляет в одном из своих интервью, он, скорее всего, позаимствовал именно у южинцев, которые тоже употребляли его к месту и не к месту.
— Возможно, именно так они его и употребляли, вместе с мы́шленьем.
— Это же вообще чума, болезнь нашего времени. Когда я учился в Литинституте, на меня напала та же хворь, но вместо слов «трансцендентный» и «мы́шленье» я к месту не к месту употреблял слова «детерриториализация» и «ретерриториализация» — мог десятки раз эти повторить эти слова в течение дня. И подозреваю, что до сих пор не вывели эту заразу из желтых неприятных стен дома Герцена. Даже страшно представить, что там современные студенты твердят как полоумные, но тоже, думаю, ничего хорошего.
— Удивительно, что южинцы, возможно, как раз производили детерриториализацию, а в доме Герцена, наоборот, происходила ретерриториализация. Повторюсь, это же буквально в двух шагах. Но в случае аль-Куни — это же как человека разбудить, начать бить его по щекам, облить холодной водой и отправить в космос на ракете. Думаю, в Москве он испытывал схожие ощущения, при этом удивительным образом оставаясь настоящим воином и туарегом. Насколько я понимаю, почти сразу он решил опровергнуть Лукача, который заявлял, что литература, точнее роман, — это городское явление. Аль-Куни начал это отрицать и детерриториализироваться.
— Да, аль-Куни действительно решил оспорить Лукача и перевернуть его теорию романа с ног на голову. Он согласен с Лукачем в том, что роман всегда говорит об отношениях людей, и город в этом смысле является местом предельной концентрации этих отношений. Как тогда писатель может создать роман или эпос в мире за пределами отношений, то есть в пустыне, которая в каком-то смысле является чистой негативностью? В итоге аль-Куни пришел к выводу, который полностью противоречит теории Лукача: домом для романа является человек, а не город. Родина романа — загадка, зовущаяся человеком. Где бы ни оказались человеческие существа, об этом месте можно написать роман или сложить эпос.
— Я специально изучил туарегов и даже провел некоторые параллели. Очень важно, что у туарегов мужчины не могли быть поэтами или писателями, потому что просто-напросто не знали языка туарегов. Его знали женщины, и они как раз могли быть писательницами, поэтессами и музыкантками. То есть у туарегов до сих пор сохранилось матриархальное общество, несмотря на то, что Соединенные Штаты Америки сбрасывают на пустыню Сахару бомбы, которые разрываются и из них вылетают книги Франзена. Мужчины у туарегов играют второстепенную роль, они в основном воюют или торгуют. Если ты мужчина, ты мог стать воином или торговцем, и, скорее всего, аль-Куни учился именно этому ремеслу. И знаешь, что интересно? В отличие от огромного большинства мусульманских обществ, у туарегов возникла и до сих пор действует матрилинейная система наследования. Вся власть и имущество у них передаются по женской линии. Кроме того, они сами инициируют брак и сами выбирают себе мужа. И есть еще одна особенность: у туарегов именно у мужчин все время закрыто лицо, а не у женщин. Потому что считается, что рот, выражение лица, гримасы не красят мужчину. Они едят у себя под салфеточкой или под повязкой незаметно. Как большинство мусульманских женщин.
— Да, есть моднейшая фотография аль-Куни, на которой он читает книгу, полностью укутанный этим замечательным головным убором. Выглядит максимально эффектно. Всем советую не только посмотреть, но и самим так же читать книги — совершенно анонимно.

— Это называется тагельмуст, он, кажется, довольно тяжелый и является частью повязки, которая окутывает рот и нос. А знаешь, почему туарегов еще называют синими людьми? Синий, точнее индиго, — это их традиционный цвет одежды. Бывает, что одежда этого цвета выцветает от постоянно палящего солнца и при взаимодействии с потом кожа окрашивается в голубоватый оттенок. То есть туареги буквально синие.
— В прозе аль-Куни цвет одежды туарегов сравнивался с цветом бескрайнего моря…
— Реза Негарестани пишет о том, что пустыня как трансцендентное место является домом не только для туарегов, но и для всяких духовных сущностей вроде джиннов. Такое место, по-моему, называется габи, да?
— Гайб.
— Да, точно. А гайб на берберском наречии, если не ошибаюсь, означает какао-бобы, то есть шоколад. Гайб — это как бы шоколад и дом.
— Гайб — это термин из исламской теологии, который буквально означает «скрытое, невидимое», то есть то, что находится за пределами человеческого знания (например, будущее, сокровенное знание, известное только Богу). Этим термином обозначают сферу, о которой человек не может знать напрямую, если только Бог не откроет ему это знание. Причем в гайбе можно жить, это что-то пространственное. Например, у шиитов в гайбе до сих прячется двенадцатый пророк. Именно в этом смысле о гайбе говорит Негарестани — как о неком месте, которое предшествует всякому реальному месту. То есть это своего рода подкладка реальности, некая духовная первооснова всего сущего, которая отчетливее всего проявляется в пустыне, где вычитается все лишнее.
Со мной прошлой зимой произошел любопытный случай. Я как-то шел по улице в Москве, и ко мне подошел молодой человек из Центральной Азии, где, кстати, тоже полно всяких пустынь. Он показал мне свой мобильный телефон, где была открыта карта, и пожаловался, что не может найти МФЦ. Меня удивило то, что на карте у него была только точка с его местоположением, но не было никаких домов и улиц — просто чернота. То есть там была точка посреди черного экрана, словно он, находясь в этом самом гайбе, и пытался найти МФЦ, не справился, и в итоге пришлось просить помощи у нас, более профанных и приземленных жителей ненастоящей реальности. Я ему, конечно, подсказал где находится МФЦ.
Еще аль-Куни приводит интересное различие между кочевыми и оседлыми племенами. Через это различие он прочитывает многие мифы и исторические события. Например, историю о Каине и Авеле. Аль-Куни говорит, что Авель был пастухом, кочевником, мигрантом, который обладал духом и поэтому был угоден Богу, а Каин был оседлым ремесленником, который из-за сидения на одном месте духом не обладал, зато обзавелся собственностью, и Богу был неугоден. И поэтому Каин убил Авеля. Такая вот интересная интерпретация. И это различие, согласно аль-Куни, проходит через всю историю человечества — есть кочевники, вечные мигранты, как сам аль-Куни, которые предаются созерцанию и занимаются философским постижением действительности, а есть цивилизация, которая родилась из оседлого образа жизни, дала нам интернет, но в то же время дала нам профессию. Аль-Куни говорит, что слово «профессия» по-арабски имеет тот же корень что и слово «буквальный». А быть буквальным смертельно опасно, потому что буква убивает.
Интересно разобраться, почему Негарестани называет аль-Куни отцом theory-fiction литературы, отцом философской литературы в том виде, какой мы знаем ее в XXI веке.
Если сравнить аль-Куни, например, с Маречерой, которого я переводил, то первым делом бросается в глаза, насколько отличается их подход к языку. Маречера прежде всего поэт, и его проза написана таким «гнутым словом». Слово — основной объект его творческой энергии. Он работает с мандельштамовскими «пучками смыслов», сополагая слова в необычных сочетаниях и добиваясь тем самым небывалой свежести и интенсивности выражения. Иногда это может показаться откровенной графоманией, но не более чем, например, хрестоматийное «железный стих, облитый горечью и злостью» Лермонтова, которого Маречера очень любил.
У аль-Куни, которого я читал в основном в переводах Игоря Ермакова, потому что арабского я не знаю, язык очень сдержанный, без каких-то поэтических завихрений. Основной объект его интереса, как мне кажется, — это самые простые понятия. Вот как Платон выделяет самые общие идеи — тождественное и различное, единое и многое, покой и движение, бытие и небытие, — так и аль-Куни пытается найти некие самые общие первоэлементы, из которых потом образуется все остальное — религия, культура, политика и так далее, как абсолютно верно заметил Эдуард Лукоянов в своей рецензии. И виднее всего эти элементы именно в пустыне, которая, согласно аль-Куни, является воплощенным духом.
— А если мы перевернем эту оптику и скажем, что город — это круто? Такое ощущение, что некоторые тезисы аль-Куни не выдерживают критики и быстро рушатся. Философия самого Негарестани сводилась к тому, что пустыня учреждена, чтобы пожирать людей. Примерно так это выглядит в его знаменитом сочинении «Циклонопедия», от которого он, по-моему, уже несколько раз отрекся. Оно, кстати, вышло не очень давно, в 2008 году. Там была изложена идея циклического солипсизма, что это как бы не политическая теория заговора, из-за которой умирают люди, а онтологическая теория заговора, когда вещи убивают людей. То есть это такой мир, в котором сами эти вещи, объекты, материалы и так далее вступают в тайные заговоры против человечества. В том числе и пустыня.
— Если не ошибаюсь, в «Циклонопедии» шла речь о войне нефти и солнца.
— Точно, нефть — это такой дьявол, злой джинн, шайтан, который тоже пожирает людей.
— Он не то чтобы злой, скорее его намерения не вполне ясны, но он безусловно обладает агентностью, является мыслящей, действующей, стратегически планирующей сущностью, которая ведет войну с солярным капитализмом, — примерно так у Негарестани, если не ошибаюсь. У аль-Куни пустыня тоже обладает собственной волей и агентностью, которую люди, взаимодействующие с ней, не могут до конца постичь. Но если мы посмотрим на город, то складывается впечатление, что у него тоже есть какие-то собственные цели, намерения и воля, которая с нами как-то обращается — порой добродушно, а порой весьма по-хамски.
— Мне кажется, что в пространстве города намного легче посмотреть в глаза смерти, чем в пустыне. В пустыне должно пройти какое-то время. Рано или поздно, да, ты подумаешь о смерти, ты посмотришь в ее глаза. Но в городе ты выходишь из подъезда, особенно в холодное время года, когда с утра образовался ледок, а ты даже о нем не знаешь, твой мозг не настроился на этот ледок, потому что вчера его еще не было. Ты буквально выходишь, поскальзываешься и бьешься темечком о какой-нибудь камень. Мы не замечаем, что все время ходим вокруг открытых колодцев и разъезжающих по улицам безумных велосипедистов с электромоторчиками, под балконами, которые в любой момент могут упасть. Человек в городе в плане встречи со смертью продвинулся гораздо дальше, чем житель пустыни. Теория пустыни, конечно, очень красивая, и мне она нравится больше, чем теория, которая защищала бы город. Но аль-Куни говорит, что есть онтологически более фундаментальная народность — кочевники, мигранты. Он спрашивает: кто разрушил Багдад? Монголы. Кто положил конец Константинополю? Сельджуки, кочевники. Кто разрушил Древний Рим? Вандалы, которые были племенами-мигрантами. Он пишет, «я не думаю, что этот вопрос когда-либо рассматривался всерьез». Я думаю, этот вопрос рассматривался всерьез очень-очень много раз. Например, Делёзом. Делёз и Гваттари очень любили кочевников и считали, что это и есть настоящее — то, что все время убегает от государственности. Вообще, очень тяжело судить о том, что было первично, потому что Константинополь разрушили варвары и монголы разрушили Багдад, но до этого эти государства успели образоваться, разрастись и очень долго просуществовали. Так что даже грустно как-то, что есть какие-то крепкие аргументы против этих теорий, или они не очень крепкие?
— Нет, это достаточно крепкие аргументы, но аргументы — это ведь прерогатива философов. Тот же Платон замечал, что неправильно требовать одной и той же логической строгости от ритора и от логика. Мне аль-Куни нравится тем, что у него есть своя поэтическая греза о царстве небесном на земле. Когда он говорит про созерцание, про пустыню как воплощенный дух и рай, про язык туарегов, где арабское «бейт» («дом») означает «могилу», то есть для туарегов дом — это могила; все это, конечно, очень сложно подкрепить какой-то логической аргументацией, но лично мне все это дает то, чего мне в моей жизни не хватает, — а именно какую-то целостность картины и обобщенность поэтического зрения, через призму которого можно рассматривать самые разные явления. Это очень вдохновляет.
— Я согласен. На самом деле это может быть очень действенным лекарством, особенно когда ты не знаешь ничего, кроме туарежьего видения. Оно оберегает от депрессии и различных психических заболеваний современности. В твоем мироощущении есть вот эта пустыня, вот этот твой дом. Больше ничего, собственно, не существует, потому что… Потому что это и есть твоя точка, твоя могила в этой пустыне, кроме которой ничего нет. И наверное, действительно стоит посоветовать многим: уезжайте в пустыню, ставьте палатку или просто ищите какую-нибудь пещеру поудобнее. А может быть, лучше даже и неудобную пещеру, такую, чтобы своды этой пещеры на вас давили, чтобы эта проблема заменила все остальные проблемы, которые сопутствовали вам на протяжении всей вашей жизни в цивилизации. Человеческая память и человеческие привычки устроены так, что именно эта среда будет над нами довлеть. Словом, пустыня — это очень хорошо, но пустыня есть пустыня, она вбирает в себя все, что бы ты в нее ни закинул. И есть же еще феномен зыбучих песков, они всасывают просто безвозвратно. Иногда даже огромные вещи.
— Ровно так. Вообще это что-то вроде ухода в лес. Кстати, я недавно понял, что это такое. Это история об истоках зарождения буддизма. Если в двух словах, в Древней Индии были города, где бытовала предельно жесткая система варн, из которой потом выросла кастовая система. По этой системе — кем ты родился, тем ты всю жизнь и являешься, то есть родился рабом, будешь рабом, будешь всю жизнь кому-то прислуживать. Будучи рабом, ты даже не можешь слушать священные гимны. Если ты услышишь священный гимн, то тебе надо голову отрубить. Так в городах было все устроено. Но вокруг городов были леса, а в лесах жили бродячие философы, шраманы, и человек мог уйти из города в лес и заниматься там философией, предаваться созерцанию, постигать добродетель. Это и есть уход в лес. А аль-Куни осуществляет уход в пустыню, если угодно.
— Древние индийцы уходили в лес, чтобы избавиться от системы варн. Есть ли у тебя подобная вещь? Если тебе захочется уйти в лес, то от чего?
— От собственной вульгарности и посредственности прежде всего, но и от какой-то всеобщей одичалости, которая с каждым новым историческим витком как будто только усугубляется.
© Горький Медиа, 2026 Все права защищены. Частичная перепечатка материалов сайта разрешена при наличии активной ссылки на оригинальную публикацию, полная — только с письменного разрешения редакции.