Пушкин как Одиссей, или Туда и обратно
Еще раз о «Путешествии в Арзрум»
В «Путешествии в Арзрум» прежде всего бросается в глаза романтический образ движения через страшные теснины в некий райский топос. Но не менее важно здесь нечто скрытое, а именно обратный путь автора и связанная с ним трансформация пушкинских представлений о счастье. Вооружившись исследованием Александра Долинина, на эту тему рассуждает Сергей Шишков.
Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.
В «Путешествии в Арзрум» Пушкин пишет о том, как дорога через мрачное Дарьяльское ущелье привела его в прекрасную Кайнаурскую долину. Контрастный образ пути через страшные теснины в райские угодья не только относится к числу характерных романтических топосов, но и обладает чрезвычайно богатой литературной генеалогией. Он отыскивается во множестве источников, один из самых очевидных — «Божественная комедия» Данте. Через тернии к звездам, через страшное к спасению, как в масонском испытании в «Волшебной флейте», где стражи отгоняют непосвященных и испытывают страхом посвященных.
Александр Долинин, анализируя сложную технику использования Пушкиным этого образа в своей монографии «Путешествие по „Путешествию в Арзрум“» (о которой «Горький» писал. — Прим. ред.), упоминает стихотворение Шиллера «Горная дорога», как один из известных Пушкину источников, содержащих тот же алгоритм движения: через страшные места к раю.
Там, грозно раздавшись, стоят ворота:
Мнишь: область теней пред тобою;
Пройди их — долина, долин красота,
Там осень играет с весною.
Приют сокровенный! желанный предел!
Туда бы от жизни ушел, улетел.
По мнению Долинина, Пушкин использует аккумулирующие в себе сильную нагрузку образы, добиваясь двойного эффекта, одновременно снижая высокую традицию, но возвышая тем самым собственный рассказ, поднимая те реалии, которые в нем упомянуты, к этой самой высокой традиции. В стихотворении Шиллера узкие и страшные ворота, которые путнику кажутся входом в адскую область, в действительности ведут в прекрасную долину. На этот прозрачный образ Пушкин в «Путешествии в Арзрум» нанизывает еще целый ряд связанных с ним других — из «Чистилища» Данте, экфрасис рембрандтова «Похищения Ганимеда» с мрачными скалами и единственным источником света: «Скалы с обеих сторон стоят параллельными стенами… Клочок неба как лента сияет над нашей головою. Ручьи, падающие с горной высоты мелкими и разбрызганными струями, напоминали мне похищение Ганимеда, странную картину Рембрандта …ущелье освещено совершенно в его вкусе».

Далее идет описание пути через обвал и затем: «Мгновенный переход от грозного Кавказа к миловидной Грузии восхитителен… С высоты Гут-горы открывается Кайнаурская долина с ее обитаемыми скалами, с ее садами, со светлой Арагвой, извивающейся как серебряная лента».
По замечанию Долинина, здесь на образность Пушкина влияет как мотив из Шиллеровского стихотворения, так и библейская семантика рая. У Шиллера (в переводе Жуковского) читаем про «райскую» долину:
Четыре потока оттуда шумят —
Не зрели их выхода очи.
Стремятся они на восток, на закат,
Стремятся к полудню, к полночи;
Рождаются вместе; родясь, расстаются;
Бегут без возврата и ввек не сольются.
Эти четыре потока кажутся отсылкой к библейскому: «Река же исходит из Едема напаяти рай: оттуду разлучается в четыре начала» (Быт. 2:10). Как указано у Долинина, одним из источников при написании «Путешествия в Арзрум» была книга французского ботаника и путешественника Турнефора, в которой автор высказал предположение о том, что «четыре реки Эдема, названные в Библии (Фисон, Гихон, Хиддекель, Евфрат), — это Риони, Аракс, Тигр и Евфрат и что земной рай, следовательно, занимал территорию современных Армении и Грузии, от Эчмиадзина до Тифлиса».
Интересно, что библейские четыре источника рая мы обнаруживаем в другом древнейшем литературном памятнике — в описании острова Каллипсо в пятой песне «Одиссеи», с той разницей, что роль бурной и угрожающей стихии на пути к «райской долине» играют не горы, а море. Вот как описано прибытие Гермеса на остров нимфы:
Берегом к темному гроту пошел он, где светлокудрявой
нимфы обитель была, и ее самое там увидел.
пламень трескучий сверкал на ее очаге, и весь остров
был накурен благовонием кедра и дерева жизни,
ярко пылавших. И голосом звонкоприятным богиня
пела, сидя с челноком золотым за узорною тканью.
Густо разросшись, отвсюду пещеру ее окружали
тополи, ольхи и сладкий лиющие дух кипарисы;
В лиственных сенях гнездилися там длиннокрылые птицы,
копчики, совы, морские вороны крикливые, шумной
стаей по взморью ходящие, пищи себе добывая;
Сетью зеленою стены глубокого грота окинув,
рос виноград, и на ветвях тяжелые грозды висели;
Светлой струею четыре источника рядом бежали
близко один от другого, туда и сюда извиваясь;
вкруг зеленели густые луга, и фиалок и злаков
полные сочных. Когда бы в то место зашел и бессмертный
бог — изумился б и радость в его бы проникнула сердце.
Так описывается остров Каллипсо глазами прибывшего туда Гермеса и невозможно отделаться от ощущения, что это описание некоего идеального места, близкого к раю. Также и от того, что четыре источника очень близки к библейским рекам, исходящим из рая. «Одиссею» на русский язык впервые перевел Жуковский, уже после смерти Пушкина, на склоне лет, находясь в Германии и наблюдая из своих окон германскую революцию 1848 года. Он же, как указано выше, был переводчиком и «Горной долины» Шиллера, но значительно раньше, в 1818 году. В «Горной долине», что тоже может быть небезынтересно, находится и некоторое соответствие светлокудрявой нимфе Каллипсо из «Одиссеи». В прекрасной долине:
Царица сидит высоко и светло
На вечно незыблемом троне;
Чудесной красой обвивает чело
И блещет в алмазной короне.
И описание чудесной долины, и райского острова Каллипсо пронизаны возвышенной поэтичностью, создают образ места, которое может быть финальной точкой странствия, куда хочется и следовало бы стремиться путнику в путешествии, а человеческой душе — в земном странствии. Однако отвлекаясь от этого чарующего описания нужно заметить, что строго говоря, остров Каллипсо в «Одиссее» играет роль лишь места, где Одиссей был пленен и насильно удерживался, по сути — его тюрьмы, где он тосковал, вздыхал и лил горькие слезы.
До некоторой степени сходную контаминацию мотивов мы можем, как кажется, наблюдать и в тексте «Путешествия в Арзрум». Хотя при описании перехода через ужасное ущелье к красивой долине привлекаются эти архетипы пути, в том числе отсылающие к известному евангельскому «входите узкими вратами», тем не менее интуитивно ожидаемого читателем перехода к «божественному» в пушкинском тексте не происходит. Следующая за мрачным и демоническим ущельем Кайнаурская долина красива, радует глаз, но не более того. Здесь как будто происходит обман читательских ожиданий автором, но на самом деле затевается более сложная на уровне символизма текста игра.
Прекрасная долина, в которую путник попадает после преодоления страшного «адского» ущелья, красива обычной, земной красотой — красотой равнодушной природы, в ней нет ничего мистического, сверхнатурального. Она благодатна, но совершенно прозаична и мы, подсознательно приготовившись к «восторгам» щекотанием романтическими штампами, оказываемся в некотором недоумении. Более того, Пушкин проезжает прекрасную долину, чтобы попасть к театру военных действий, к месту ужаса, разрушения и смерти. Таким образом, в благодатной долине отсутствует подлинная благодать — что не означает, что Пушкин не попытается нам указать на нее далее.
Как нам представляется, из чтения книги Долинина следует, что Пушкин в «Путешествии в Арзрум» использует символику рая в более сложном преломлении. Она отражается в рассыпанных далее в повествовании упоминаниях о библейской горе, Арарате, и возникающих в памяти автора в связи с видом на его вершину образах врана и голубицы и затем в описании горного монастыря на Казбеке, который наделяется как бы чертами Небесного Иерусалима. Практически «над небом голубым», над облаками висит этот волшебный монастырь, куда влечет Пушкина эскапистское стремление бежать от суеты и грехов мира.

Путь рассказчика в «Путешествии в Арзрум» гораздо сложнее, и образ «тесное и страшное ущелье — прекрасная долина» из стихотворения Шиллера — лишь один из цепочки многих. По сути, обманывая в начале ожидания читателя, Пушкин вступает с ним в замысловатую игру, чтобы в конечном итоге показать нечто вроде искусства расшифровки «знаков судьбы», подобное тому, как древние практиковали в толковании стихов знаменитых оракулов: «если начнешь ты войну, то разрушишь великое царство». Нужно здесь задать себе вопрос: о каком именно царстве идет речь, не о своем ли собственном?
Возвращаясь к «Путешествию в Арзрум» — в этом замысловатом пути толкования «знаков судьбы» важным становится, что основательно исследует Долинин, давая богатый контекстуальный материал, упоминание образов из библейской легенде о потопе — образов ворона и голубки. «Вран и голубица» приходят на память Пушкину, когда он видит вершину Арарата и вспоминает легенду о ковчеге. По одной из версий, Ной выпустил сначала ворона, который вылетел из ковчега и не вернулся, улетев клевать мертвые трупы утопших. Тогда Ной выпустил голубицу, которая, будучи по своей природе чистой, не соблазнилась падалью, а должным образом выполнила задание — нашла сушу и принесла Ною доказательство ее наличия, тем самым возвестив о спасении. Исходя из этой легенды образы врана и голубицы получили в трудах отцов церкви соответствующую символическую нагрузку: первый символизирует души порочные, падкие низким земным радостям, забывающие о Боге. Вторая же означает душу, всегда памятующую о Боге и жаждущую вернуться к своему первоисточнику. Как отмечает Долинин, также вран символизирует линейное движение, по горизонтали, из точки А в точку Б, а голубица — круговое, возвращающееся. Это важно в контексте анализа символики «Путешествия в Арзрум».
Рассматривая эту геометрическую аллегорию — перпендикулярные векторы движения — Долинин отсылает к трудам Юрия Лотмана, который, размышляя о «Божественной комедии», отмечал, что пути путешествий Улисса и Данте представляют собой нечто похожее на ось абсциссы-ординаты, если Улисс путешественник, то Данте — паломник, его путь — вертикаль, поиск Бога. Таким образом, в этой системе координат Улисс передвигается строго по горизонтали, для него и Чистилище — лишь любопытная географическая точка. Будь у него фотоаппарат, он бы его достал, когда прибыл туда, чтобы запечатлеть что-нибудь необычайное. Бодлеровский фланер и многочисленный турист с фотиком — таков Улисс у Данте. Таков, отметим, и охваченный жаждой приключений Пушкин в начале своего пути. Справедливости ради заметим, что Одиссей из «Одиссеи» вроде не был настолько объят нечестивой и низкой страстью к путешествиям. Он ведь, собственно, путешественник поневоле — не желавший покидать свой родной остров, силой и хитростью уведенный на войну, много лет безуспешно пытавшийся вернуться, но попадавший в новые петли странствий. Оказавшись в самом раю, рядом с четырьмя источниками острова Каллипсо, он плачет и терзается, мечтает о Пенелопе и родном доме (щей горшок и сам большой). Он безусловно, величайший покоритель пространства, но делал он это вынужденно, не движимый ни страстью любопытства, ни каким-то еще презренным интересом.
Напротив, Пушкин в начале путешествия гоним именно всепожирающей светской страстью открытий, воинских подвигов, славы и пр. Он начинает свой путь, пользуясь приведенными аллегориями, как путь ворона, — летит к месту военных действий, чтобы «воспеть победы», т. е. символически в некотором смысле питаться трупами, но разочаровывается в этом пути и возвращается домой. Он ехал воспевать войну — и разочаровался. Хотел восточных нег — и разочаровался в Востоке, пишет о нем с брезгливостью. Соблазнительная восточная эротика, гаремные грезы и тому подобное оказываются фальшью, не восхищюет его, как библейскую голубицу не возбудили яства, до которых столь падок оказался ворон. Душа человека протеична, она воплощает в себе сразу и ворона, и голубицу, которые, подобно черному и белому коням колесницы души, соперничают, норовя вырвать вожжи из рук возницы. Пушкин стремился в рай, но, попав буквально в земной рай, в Эдемский сад, нашел его слишком прозаичным. Как Одиссей от Калипсо, стал проситься назад. Не пожелал пленяться бранной славой (чем вызвал нападки Булгарина и обиду Паскевича). И вот тогда, на обратном пути, символически подобном траектории движения библейской голубицы, ему является чудесное видение — монастырь на Казбеке, видный над облаками.
Видение это, отраженное прозой в «Путешествии», а в стихах — в «Монастыре на Казбеке», является, по мнению Долинина, важнейшим и центральным образом всей идеи «Путешествия». Образ монастыря, символизирующего Ноев ковчег, приставший к вершине Арарата (его также можно истолковать как образ Небесного Иерусалима — над небом голубым, пусть в данном случае всего лишь над облаками), означает как раз подлинный вектор направления движения. Но также подлежащий, в свою очередь, аллегорическому истолкованию.

Перед тем как перейти к очередной аллегории, остановимся ненадолго на самом по себе видении заоблачного монастыря. Как Пушкин мог видеть его «над облаками»? Есть один вариант: мы сами находимся над облачным слоем и наблюдаем через ущелье другие вершины, также находящиеся над ним. Облака в данном случае лежат ковром у нас под ногами и скрывают от нас землю. Другой вариант: мы видим облака издалека, как некую полосу или слой, что-то вроде ореола, или нимба, или кольца Сатурна, опоясывающего гору, а над нами самими в этот момент облаков нет, что и позволяет видеть всю картину со стороны. Как бы там ни было, это видение совершенно реальное, и мистическое в нем только понимание его как аллегории. Это кольцевое круговое движение — путь в земные странствия и приключения, разочарование в них и возвращение назад, обретение ключа, разгадки путешествия на возвратном пути, находясь почти у дверей собственного дома, — это также топос, рассказывающий не о тщете путешествия, но о том, что усилие, пусть даже взятое в неверном направлении, через ошибку помогает нам обрести некое понимание, достигнуть важного знания. Символом этого кругового движения является полет голубицы, возвращающейся к своему источнику.
Что интересно, с этим образом можно сопоставить брошенное вскользь по пути «туда» упоминание о мифе про похищение Ганимеда. Именно трактовка этого мифа у Рембрандта отходит от стандартных гомоэротических антикизирующих отсылок, характерных для ренессансного искусства, к аллегории восхищения человеческой души к божественному. Так символы, как брошенные Мальчиком-с-пальчиком по пути «туда» семена, дают неожиданные всходы.
Теперь о том, как эта система символов, этот своего рода оракул, был истолкован Пушкиным. По мнению Долинина, разочарование в идее дальних странствий и волшебного востока привело его к идее «следования общему пути». В одном из своих писем этого периода Пушкин обращается к цитате из Шатобриана, говорящей, что «нет счастья вне общих путей» (письмо к Н. И. Кривцову от 10 февраля 1831 г.). То есть это стремление назад, в родные пенаты — «да щей горшок, да сам большой», — стремление к «обычной жизни», которая презираема с точки зрения горделивого романтического идеала и стремления к оригинальности. «До сих пор я жил иначе, как обыкновенно живут. Счастья мне не было», — пишет он в том же письме. Что же, именно такую попытку предпринимает Пушкин в своей жизни по возвращении: женитьба, компромисс с властями, издание журнала. Здесь толкование аллегории кажется неожиданным поворотом: вместо прямого и понятного противопоставления «узкое ущелье — райская долина» в контексте евангельского «ищите узкие пути» мы получаем, как кажется, обратное истолкование — счастье находится на общих, широких путях. Но искусство толкования оракулов зачастую и сводится к способности поменять оптику. Условно, Крезу следовало спросить себя: «О каком царстве идет речь?» — а Эдипу: «Кто же мой настоящий отец?» Так и здесь при всей внешней неожиданности толкования оно может быть верным.
В «Путешествии», как можно сделать вывод из того, что пишет Долинин, Пушкин примеряет на себя трехчастную схему жизни Грибоедова и Байрона как романтические штампы. Примеряет, дает повод показать себя «романтическим мечтателем» и со вздохом или улыбкой откладывает в пользу реалистической жизни — быть отцом семейства, камер-юнкером, автором шедевров.
Но шедевры он писал и до этого, камер-юнкерство вряд ли доставляло ему удовольствие, а насчет семейной жизни — сложный вопрос. Но, что самое важное, спустя не так много времени с момента, когда он в 1835 году с улыбкой посмотрел на свои романтические мечты, именно такая «схема» жизни, подобная Грибоедову и Байрону, настигла его — дуэлью и смертью, которая, как и в случае с Грибоедовым, кажется «прекрасной» лишь издали, без учета почти что двух суток мучений.
В 1829 году Пушкин проходит кризис — избегает гибели от чумы или шальной пули — и возвращается к подлинному «общему» пути. Этот путь дал ему еще восемь лет, счастливейших и плодотворных, но в итоге привел все к тому же финалу: жажда риска, жажда игры, жажда испытания судьбы и диалога с высшими силами — и в итоге гибель. В путешествии Пушкин избавляется от греховного соблазна, но не насовсем. В 1835 году он хотел бежать уже из социума — от балов и пр. — к спокойной семейной жизни в собственном поместье, к музам, книгам, любимым людям. Но не успел.
Как замечательно показал Долинин, Пушкин в значительной части написал «Путешествие в Арзрум» спустя несколько лет после самого путешествия. Оно не представляет собой дневников или дорожных записок, которые лишь очень малой частью включены в него. Долинин показал, насколько кропотливой и существенной для произведения была работа Пушкина с источниками, с материалами других путешественников и как чужие тексты, собственные воспоминания, поэтические впечатления и фрагменты записок претворились в магическом кристалле воображения поэта в волшебную ткань его повествования, жалящую нас по сию пору «волшебным уколом красоты». «Жатва струилась, ожидая серпа» — божественно, восклицаем мы вслед за Набоковым.
Что касается техники написания «Путешествия», то парафразируя результаты исследований Долинина в квазипушкинский анекдот, можно сказать, что Пушкин во время путешествия дневника не вел, заигрывал с калмычками, разглядывал обнаженных красоток в тбилисской бане, страшился старух, гонял армянских куриц и едва не был затоптан уланским полком, мешаясь в сражение. Беспечно и лениво проводя свое время, ел он черешни из фуражки, выплевывая косточки в трехверстую пропасть, разверзшуюся внизу, за окном его кареты. По приезде же домой, когда лет через пять пришла нужда в написании тревелога, он обложился книжками других трудолюбивых и добросовестных путешественников, русских и французских, а именно: купеческого консула Гамбы, Яна Потоцкого, анонима Нефедьева, — взял труд двух добросовестных американских миссионеров, незадолго после него проезжавших, по счастью, теми же местами, взял копии реляций Паскевича и пр. и ловко смонтировал из чужих текстов и собственных туманных воспоминаний свой тревелог, который, будучи написанный гением, затмил собой книги его предшественников (и последующих путешественников). Истребляя в невероятных количествах освежающий лимонад и отнюдь не касаясь во время работы прекрасных грузинских вин, которые «не терпят вывоза».
© Горький Медиа, 2026 Все права защищены. Частичная перепечатка материалов сайта разрешена при наличии активной ссылки на оригинальную публикацию, полная — только с письменного разрешения редакции.