Гигантская страна билась в нестерпимых муках агонии. И случилось поразительное, невероятное: миллионы сердец указывали — как магнитная стрелка указывает на север — на полуграмотного мужика Григория как на главную, как на единственную причину всех бедствий! Серый землистый лик с тяжелыми глазами смотрел из каждого номера газеты, незримо витал в каждой семье, участвовал в каждом деле. Уйти от него было некуда — этот кошмар преследовал повсюду. Он был окружен раскаленной яростью, этот лик, и никто, никто не понимал, что лик этот только символ страшной болезни, разъедавшей весь гигантский народ сверху донизу. Каждый из этих миллионов проклинающих в таинственном, неуловимом, почти не зависящем от воли клянущего психологическом процессе перемещал на голову Проклятого свою собственную беспринципность, свое неверие, свои грехи и, как бы очистившись в огненном негодовании, считал себя от грехов освобожденным. И никому и в голову не приходило сознательно проделать процесс обратный: тяжкое неверие, ужасающую беспринципность, грехи и преступления этого страшного и несчастного мужика — а он был лишь один из миллионов — перенести на себя, принять на себя ответственность за них, в себе все это убить…
Григория преследовали беспощадно… Тысячи анонимных — только анонимных! — писем шипящими гадами ползли со всех концов России и в Думу, и министрам, и царю, и видным генералам, и в царскосельский дворец полубезумной царице, и в этих письмах тысячи, миллионы раз проклятый мужик предавался анафеме. Было несколько замечательных писем и не анонимных, как письмо великого князя Николая Михайловича к царю, авторы которых требовали немедленного удаления Распутина от двора: стоит только одному человечку переехать из Петрограда в село Покровское под Тобольском, и все будет чудесно, и Россия будет спасена. Из армии прибыл уполномоченный группой офицеров ротмистр Образцов с тем, чтобы раздавить гадину. Он нашел Григория на пресловутой вилле Родэ, где в эти страшные для России минуты пьянствовал совсем не один Григорий, но бесконечные тысячи людей, промышленников, министров, великих князей, золотой молодежи, дам из так называемого общества, военных; ротмистр не нашел возможности или смелости тут же убить мужика, но нанес в землистый лик страшную пощечину. Григорий вскочил с бешено сжатыми кулаками. Одним ударом своей жилистой руки он мог бы убить ротмистра, но сдержался: что же с младенцами связываться? И никто, никто, кроме Григория, пощечины этой на своем лице не почувствовал. И когда раз Григорий ехал из Петрограда в Царское Село, гвардейские офицеры, заполнявшие перрон, быстро выстроились перед ним во фронт, и молоденький корнет, принц Мюрат, крикнул задорно:
— Смирно, господа офицеры!
Принц Мюрат был совершенно уверен, что он в этот момент совершает очень значительный гражданский подвиг.
Мало того: весьма влиятельный и чрезвычайно ученый член Государственной Думы, лидер самой образованной политической партии профессор П. Н. Милюков, на книжках которого обучались понимать жизнь тысячи и тысячи молодежи, произносит в Думе громовую речь о темных силах и безответственных влияниях, и вся Россия — то есть, подразумевается, вся хорошо грамотная и читающая газеты Россия, которая к России подлинной относится разве как 5 к 95, — сотрясается да самого своего основания на несколько часов, даже, пожалуй, на несколько дней: весьма становится из слов профессора совершенно ясно, что удали мужика Григория и пятьдесят — или сто пятьдесят — его приятелей, министров, архиереев, жидов, барынь, гвардейцев подальше от Царского Села, как все станет сразу на свое место и Россия будет спасена. Очень патриотично настроенный председатель Государственной Думы М. В. Родзянко настойчиво и мужественно добивается у царя того же — царь упрямо отбивается от надоедливого толстяка всеми способами, и темные силы остаются на своем месте. И миллионы спекулянтов, больших и маленьких, продолжают жадно, как мыши, точить Россию, сановные кретины обрушивают на несчастную страну одну глупость за другою, трусы торопливо прячутся по своим норам, а всякие фантазеры и просто проходимцы из всех сил продолжают раскачивать последние гнилые столбы тысячелетней храмины российской. И неизвестно кем пущенные, по России ползут темными тучами слухи о предстоящем убийстве царицы и ее друга Анны Вырубовой, об аресте царицы и заключении ее в монастырь или даже в крепость наряду с тягчайшими государственными преступниками, о насильственном удалении царя с трона и даже об убийстве его, снова подымаются старые догадки о радио в Царском Селе, посредством которого преступная царица выдает все военные тайны России германскому императору, посредством которого она только что предала лорда Китченера, который на возвратном пути из России — где он был не особенно нужен — был взорван немцами на его крейсере у Оркнейских островов, снова и снова в красочных вариантах выплывает на свет Божий старая запятая; которая красноречиво свидетельствует о беспредельной глупости царя. И обо всем этом говорят уже и на фабриках и заводах, и в голодных хвостах перед булочными, и в великосветских салонах, и в полках, и в иностранных посольствах, и в холодных и торжественных покоях всяких министерств, и все это повторяют и студенты, и солдаты, и чистейшей души человек князь А. С. Муромский, и князь С. И. Мирский, не унывающий со своим портретом, и даже принц Георг, который, все щеголяя своим парижским г, все повторяет: c’est à se tordre и ржет по-лошадиному…
Что же делается в это страшное время небывалых поражений, разложения армии, надвигающегося на богатейшую страну голода и холода во всех этих министерствах, управлениях, чопорных салонах, высокоторжественных приемных — словом, там, где по преимуществу обитает так называемый государственно-мыслящий элемент или, точнее, те люди, которые сами себя так именуют?
Сам Григорий провел на очень ответственные посты двух проходимцев, Хвостова и Белецкого. Но эти фавориты его отлично понимали, что положение их чрезвычайно непрочно и что тот же Григорий под пьяную руку так же легко сковырнет их, как и поставил. И вот они решили удалить его из Петрограда совсем — чтобы самим прежде всего быть за себя спокойными. Но сделать это против его воли вещь совершенно немыслимая. И вот два друга начинают убеждать влиятельную Анну Вырубову в том, что это временное удаление Григория от двора будет только полезно.
Ограниченная барынька, истеричка до мозга костей, убеждается, что это действительно так, и начинает помогать благому делу из всех сил. На помощь призываются еще два афериста: пресловутый Варнавва, который сам себя сделал епископом, — Святейший Правительствующий Синод в конце концов и очень быстро расписался в этом самочинном акте проходимца — и большой приятель Распутина сибирский игумен Мартемьян. Варнавва потребовал за помощь денег, а Мартемьян — сана архимандрита. И то, и другое было дано, и друзья начали уговаривать Григория проехаться по сибирским монастырям. Нужно было только выманить его из столицы, а там кутежами можно было задержать его сколько угодно. Особенные надежды в смысле выпивки возлагались на вологодского исправника, большого приятеля Мартемьяна. Денег на пьянство из секретных фондов министерства внутренних дел было отпущено сколько угодно…
И вдруг в самую последнюю минуту Григорий от поездки отказался: не жалаю, и конец! Все рухнуло. Из Тобольска от губернатора тем временем прибыли два дела в синих обложках о Распутине: одно об избиении им в пьяном виде пароходного лакея, за что капитан парохода ссадил, по обычаю, Григория на берег, а другое о его неуважительном отзыве в пьяном виде об императрице и августейших дочерях ее. Бумаги эти попали в руки Анны Вырубовой и исчезли без следа, а тобольский губернатор был немедленно уволен в отставку. Военный министр, либеральный генерал Поливанов — человек с изумительным пробором — приказал установить за Григорием слежку: он ненавидел Григория и хотел свалить его. Министерство внутренних дел филерское наблюдение военного министерства за Григорием тайно провалило — были сделаны телефонные отводы — и в свою очередь установило слежку за самим Поливановым. Письма его перлюстрировались. И не только его, но и письма всех подозрительных великих князей. О результатах перлюстрации и слежки вообще министерство делало доклады Анне Вырубовой, а та, что нужно, передавала — в очень упрощенной, дамской форме — дальше, то есть царице. Но более всего и опасливее всего следили за жизнью Государственной Думы, в чем шпикам помогали и многие члены Государственной Думы, как Марков И, Замысловский, Протопопов и другие, за что, конечно, под разными благовидными предлогами они получали соответственное вознаграждение. Царица, Вырубова, Григорий были против Думы вообще; но министерство боялось очень нажимать на Думу и всячески старалось добиться от царицы, чтобы Дума была созвана своевременно. Министр Хвостов уломал Григория, уговорил Вырубову, добился согласия царицы и поехал в ставку, чтобы получить разрешение и от царя. Тем временем Горемыкин, тогда премьер, уверил царицу, что в Думе несомненно раздадутся речи против Григория, а возможно, что косвенно и против двора, и царица свое согласие на созыв Думы взяла обратно. Возникла ожесточенная борьба между Хвостовым и Горемыкиным, победил Хвостов, и Горемыкина положили еще и еще раз в нафталин.
Но победитель Хвостов все еще не был уверен в прочности своего положения и решил разделаться с Григорием окончательно: убить его. Заговор позорно провалился и — канкан в кровавом угаре войны, среди миллионов трупов и миллионов искалеченных, среди голода и холода продолжался без конца…
Так же весело и разнообразно проводили свое время и отцы духовные, которые в своих посланиях уверяли Россию о том, как неослабно они, смиренные, пекутся о духовных нуждах ее. В это время центр внимания и забот этих странных людей в бриллиантовых митрах сосредоточился на художествах епископа Варнаввы. Этот епископ возбудил вопрос об открытии мощей святого Иоанна Тобольского. Святейший — не меньше! — Правительствующий Синод одобрил его предложение, и состоялся соответствующий всеподданнейший доклад: голубоглазый полковник в мундире с золотыми шнурочками был и главою Церкви. Однако Синод замедлил исполнением всех актов, которые были соединены с открытием мощей, а епископ Варнавва, видя в этом интригу против него, — открытие мощей прежде всего давало ему архиепископский сан — обратился с протестом непосредственно к государю в Ставку и получил от него разрешение для прославления тобольского святого, но отнюдь не для его канонизации. Прославление это было, однако, принято верующими как акт открытия мощей. Синод об этом обмене телеграмм между царем и Варнаввой ничего не знал, а, получив сведения о прославлении, рассмотрел это самое прославление как самовольный поступок. Варнавва, чувствуя, что над его головой собираются тучи, самовольно приехал в Петроград, чтобы испросить монаршее прощение. Но в это время обер-прокурором Синода был назначен очень популярный и влиятельный общественный деятель Самарин, который резко высказался против поступка Варнаввы. Дело получило огласку в печати, а потому епископ Варнавва должен был доложить Синоду о разрешительной телеграмме государя, что, конечно, привело весь Синод в великое смущение.
Государь относился к Самарину хорошо, но, с другой стороны, царь не любил выступлений министров в печати, всяких разоблачений, слухов о предстоящих переменах, а в особенности он не терпел огласки тех или иных неприятных происшествий в сфере церковной. Поэтому все были уверены, что Самарину на его месте теперь долго не усидеть. И действительно, Григорий съездил к царю, поддержал своего дружка Варнавву и подсказал царю, что хорошо бы Самарина фукнуть, а на его место посадить Волжина. Волжин был вызван государем, милостиво принят, назначен обер-прокурором, Самарин уволен, а дело епископа Варнаввы и его мощей, по мысли Волжина, одобренной государем, должно было бы быть ликвидировано путем проведения его через Синод в новом составе. Нечего говорить, конечно, что такой состав Синода нашелся с чрезвычайной легкостью…
Так жил и трудился в те времена на благо России государственно-мыслящий элемент…
Но помилуйте: какой же это государственно-мыслящий элемент, все эти Хвостовы, Андронниковы, Протопоповы, Белецкие, Варнавы, Питиримы и прочие? Это просто проходимцы!.. — говорят люди, причисляющие себя к настоящему уже государственно-мыслящему элементу.
«Но, — писал в тишине своей комнатки в свою секретную тетрадь Евгений Иванович, — тут пред всяким беспристрастным и сторонним человеком встает вопрос: как же отличить настоящий государственно — мыслящий элемент от ненастоящего государственно-мыслящего элемента? Ведь никакой метки на лбу у настоящих нет. Ну хорошо, пусть это проходимцы, но что же сделали в конце концов настоящие, то есть те, которые пользовались всей полнотой власти до этого нашего крушения? О их полезности, о их мудрости, о том, что они настоящие, нужно судить не по пышным заявлениям их, не по шитью мундиров, не по величине получаемых ими окладов, а по благотворным результатам их деятельности… Что же они, эти настоящие, сделали? Прежде всего они утопили народ в невежестве невероятном, потом утопили его в водке, а затем, забыв вооружить армию, ввергли страну в ужасающую войну, размаха которой они при всей своей государственной мудрости и убеленности сединами не учли ни в малейшей степени. Это они помогли германцам разбить Россию, обрушив на нее совершенно ей непосильные мобилизации, разрушив ее экономическую жизнь. И когда они таким образом оказались полными банкротами и стали прятаться, на смену им пришли проходимцы, их родные дети, их прямые наследники, которые пошли ва-банк, ибо терять им было уже нечего. Нх же прямыми наследниками и детьми являются и те часто неопрятные фантазеры — вроде Георгиевского хотя бы, — которые теперь посредством трухлявых прокламашек стремятся установить на земле царство небесное если не для всех, то хоть для себя. Так что при всем добром желании я никак не могу нащупать никакой качественной, существенной разницы между настоящим государственно-мыслящим элементом и ненастоящим государственно-мыслящим элементом. Пока народный океан дремлет, пока жизнь идет по старым накатанным дорогам, они, делая видимость дела, кажутся значительными, но вот обрушилась на страну страшная буря, и все эти раззолоченные министры, сенаторы, придворная челядь, митрополиты, губернаторы, генералы, цари оказываются прежде всего и после всего самыми жалкими, хотя и очень самоуверенными людишками, которые, как и мы, решительно ничего не знают, которые больше всего любят только себя и в руках которых тем не менее находится жизнь и судьба наша и всех наших близких и дорогих… Им все позволено. Никакая жертва — другими — не страшит их. Они готовы на все… И если есть что в жизни, чего я решительно не понимаю, пред чем я цепенею, от чего я просто с ума схожу, то это как раз перед этой самоуверенностью, этой ограниченностью, этой наглостью…
В конце царствования у уже усталого Александра I — это для меня самый симпатичный, самый человечный из монархов, — когда он плыл Ладогой с Валаама, вырвалось нечаянное признание. «И ныне я замечаю, — сказал он печально, — что, трактуя с опытными и знающими людьми, полагаем план, по нашему разумению лучший, но от того или другого все расстраивается, как дело человеческое…»
И он с отвращением отвернулся от власти. Се — человек!
Но если все будут только уходить, что же это будет? Разве это может быть программой?
Да я и не выступаю ни с какими программами! Я ничего не знаю. Я брожу во мраке. Я только все более и более ощупываю в темноте и все более и более для себя прочно устанавливаю страшную истину: никто ничего не знает, как и я, с тою только разницей, что я ни за что не решусь взять на себя ответственность власти хотя бы над одним человеком, но есть страшные люди, которые самоуверенно берут эту власть над сотнями миллионов и — ввергают их в бездну невероятных страданий… И кто из них страшнее, государственно-мыслящий элемент или борющиеся с ним революционеры, я не знаю…»