Главный герой документального романа «Там, на периметре» носит на себе едва ли не все мыслимые стигмы: он бездомный сирота-гомосексуал, мотавший срок и выброшенный на окраину жизни. На первый взгляд книга Кати Чистяковой может показаться очередным репортажем «журналистики совести», эксплуатирующей темы обездоленных. Алеша Рогожин объясняет, почему этот роман гораздо глубже и важнее, чем, возможно, его задумывал автор.

Катя Чистякова. Там, на периметре. М.: АСТ, 2020

В 1835 году семнадцатилетний гимназист Карл Маркс в своем выпускном сочинении о выборе дальнейшего пути писал: «Главным руководителем, который должен нас направлять при выборе профессии, является благо человечества. <...> Если мы избрали профессию, в рамках которой мы больше всего можем трудиться для человечества, то мы не согнемся под ее бременем, потому что это — жертва во имя всех». При всей гимназической неловкости этих слов трудно отказать им в весомости. Во многом синонимичные слова, сказанные Марксом и его последователями позже в их программных текстах, конечно, звучат намного убедительнее, потому что вместо мыльных пузырей «человечества», «жертвы» и «блага» в них выступают уже конкретные понятия об общественных антагонизмах и путях их преодоления.

И, конечно, лучшие умы нашего поколения тоже устремлены к тому, чтобы найти ту узловую точку, в которых острие господских сапог непосредственно сталкивается с мускулами невольничьей спины, где проходит современная линия фронта борьбы за освобождение... кого и от чего? Умы-то, действительно, устремлены, но их неосвоившемуся еще взору предстает только непроницаемое желе современной культуры, разгребать которое приходится на ощупь, руками. Пробираться нужно далеко, потому как боль на своей спине хоть и кажется целью более близкой, голову назад не своротишь. Желе неоднородно, где-то приятно обволакивающее прохладой, где-то затвердевшее или обжигающее, где-то наркотически вкусное — и становится непонятно, что мы, собственно говоря, щупаем. Неизменную субстанцию, которой испокон веков склеивается человечество? Желчь, произвольно изрыгаемую отдельными людьми? А то, что нам удается сквозь нее разглядеть, — это частные случаи или это всегда и везде так?

От обилия этих вопросов опускаются руки, и хочется хотя бы раз сделать какое-нибудь несомненное утверждение, и оно извлекается из личного опыта: я страдаю, мне ничего не видно, но над моей спиной какая-то сволочь. И в разговоре этих лучших умов воцаряется пресловутый дискурс жертвы, кричащий о симптомах общественной болезни, но не способный поставить диагноз. Сквозь желе никто ясно не видит, как именно пинают остальных, поэтому наиболее общим высказыванием об обществе оказывается всего лишь исповедь человека, на долю которого выпало больше личных столкновений с господскими сапогами.

Главный герой книги Кати Чистяковой «Там, на периметре», на первый взгляд, буквально соткан из тегов, которыми обозначают различные слои угнетаемых: #бездомныйВИЧположительныйбисексуальныйтриждысидевшийнаркозависимыйсексработник. Об этом нас заботливо, будто выставляя штемпели trigger warnings, уведомляет предисловие, написанное сотрудником портала «Такие дела» — наисовременнейшей машины по производству «дискурса жертвы». Однако тревога оказывается ложной.

На протяжении половины книги Евгений (так зовут героя) рассказывает о своей нелегкой жизни от первого лица; другую половину вторая героиня — волонтерка организации, помогающей бездомным, — говорит об истории своей работы с Евгением. И поражает с первой же страницы совершенно будничный тон повествования: «Моя мама — цыганка, а отец — русский. Они родили двух мальчиков. Близнецы. Одного мальчика оставили, а от другого отказались. Зима, снегопад — напиши, как она под снегом выходит из роддома. Назвала меня Арсеном. Жесть, да? <...> Я жил сначала в Доме малютки, в три года меня усыновили приемные родители». Потом его отдает в детдом вторая семья: «Мама накупила пакеты с вещами, с едой. Тогда я не особо понимал, что происходит. Она говорила: „Сейчас тебя увезем, будешь там один”. Говорила это со слезами на глазах. А я отвечал, что мне там будет без них хорошо». Надо отдать должное мастерству авторки: так убедительно и нетопорно передавать разговорную речь не смогли бы многие из самых облизанных современных писателей.

Евгений рассказывает о кошмарах тюремной жизни, о том, как его прогнали из монастыря, как живал в работных домах, фактически использующих рабский труд, и на вокзалах, как годами нюхал клей, убивая свои легкие. И все это — без какого-либо надрыва, истерик ущемленной гордости. Не потому, что гордости у него нет. Просто она не привязана к какой-либо идентичности, которая в свою очередь была бы завязана на дискриминации. Так, он сталкивался не просто с гомофобией — а с изощренными тюремными издевательствами над гомосексуальными людьми, но говорит об этом как о стихийном бедствии; в сопротивлении ему он проявляет не «классовое сознание гомосексуала», но скорее общечеловеческие мужество, хитрость, терпение. В этом есть известный недостаток: он натурализует гомофобию, теряет горизонт ее исторического преодоления — но этот недостаток легко компенсирует читатель. Важнее, что в этом рассказе нет того, чего в читателях бывает в избытке: застилающего глаза желе «естественных прав человека», идеальной мерки для любого общественного отношения, которая, как и всякая идеальная мерка, ни с чем никогда не совпадает, и потому подталкивает человека к нарциссическому отвержению общественного материала, подлежащего преобразованию. Нельзя упразднить конкретные «практики угнетения», не понимая, в чем они имеют свою истину. Эта истина специфична, она порождена конкретными обстоятельствами данного общества — с которыми и следует сообразовывать имеющийся в голове идеал.

Поэтому во взаимодействии Евгения с волонтеркой Ксенией совершенно не понятно, кто кому больше нужен — у нее за плечами книги Фуко про тюрьму, а у него — естественная вписанность в тюремную жизнь. У нее — решимость к борьбе с общественным злом, у него — по-семейному крепкая (и по-семейному тяжкая) связь с ним. У нее — понимание основ психотерапии «мирного времени», у него — полевые средства, чтобы прийти в себя: тюбик клея и полиэтиленовый пакет. Она хочет помочь ему — чтобы что? Освоиться в «нормальном мире»? Но это лишено смысла и для него как индивида, потому что он уже безвозвратно освоился в своем «ненормальном», и для общества в целом, потому что «нормальная» его сторона поддерживается воспроизводством «ненормальной»: благополучие кошельков — существованием тюрем, частная собственность на жилище — существованием бездомных, независимость нуклеарной семьи — существованием детдомов. В мире ограниченных ресурсов не может быть такого, чтобы где-то стало густо без того, чтобы где-то еще не стало пусто. И Ксения под конец книги признается: «Я думаю только, что адресная благотворительность не работает, что Женя никогда не вылезет, сколько бы мы ни говорили с ним о достоинстве, чести и силе. <...> Мы добрые люди: это правда тоже, и за то, что Женя нам не нужен, нам его бывает очень жаль».

Вся история Евгения, будучи пересказанной леволиберальным журналистом, могла бы стать сколь пронзительной, столь и монотонной жалобной песней. В таком случае «Там, на периметре» ничем бы не отличалась от дежурного материала тех же «Таких дел». Она могла бы произвести тогда небольшой эффект, материализовавшись в нескольких новых донатеров «Ночлежки» или какой-нибудь подобной организации. Что, может быть, хорошо — но эта книга метит намного выше. Проблемы, приватизированные экспертами-журналистами и теоретиками политики идентичности, она переприсваивает для разговорного языка — отражения естественной среды, очищенной от внешних ей идеологем (и с полностью развернутыми идеологемами внутренними).

Это, конечно, художественная книга, она нужна не для того, чтобы давать теоретически безупречные ответы, но чтобы точно и конкретно ставить вопросы, обрисовывая ситуацию, в которой они разворачиваются во всей свой полноте. Раз мы хотим понять, как можно говорить об угнетении, не прибегая к консервативному в конечном счете «языку жертвы», мы не найдем здесь манифеста — как и о чем говорить, к кому обращаться. Но пример человека, который горд не тем, что он смог дистанцироваться от мира насилия и выстроить вокруг себя малую сеть ненасильственных отношений, а тем, что он мир насилия освоил, как заяц в лесу, полном хищников — этот пример может подсказать, по меньшей мере, дух искомого манифеста. Такой человек, как Евгений, при обстоятельствах, которые позволили бы ему думать о чем-то, кроме выживания, мог бы дать классовой структуре общества и системному насилию бой — но бой открытый, признающий за своим противником право быть тем, кем он есть. Он мог бы вести этот бой, верно представляя его как бой ревнителей разных точек отсчета добра и зла, а не смешивающим все стороны в своей обыденной сетке моральных координат как единственно возможной.

Не уверен, что Чистякова согласилась бы с этими выводами, но именно тем ее книга и замечательна (и отлична от морализаторского журналистского материала), что дает правдоподобную картинку, в которой можно разглядеть нечто превосходящее авторский замысел. Так, в послесловии авторка говорит уже от себя: «Что такое борьба со стигматизацией? Как по мне, так это не про то, что все бездомные — молодцы, а про то, что они, в общем, разные, это не один какой-то универсальный бомжара». Издатели книги также солидарны с ней в том, что «Там, на периметре» — это мир сложный, и в нем люди, которым требуется помощь, могут не соответствовать нашим представлениям и ожиданиям от них.

Но в самом деле, является ли вопрос «как бороться со стигматизацией бездомных» коренным вопросом описываемой совокупности феноменов — бездомности, секс-работы, уличной преступности, государственного репрессивного аппарата? Если существование большой социальной группы «бездомных» нас беспокоит и кажется нам социальной болезнью, если эта группа систематически не желает интегрироваться в «нормальное общество», можем ли мы ограничить свою задачу, с тем чтобы приспособиться к этому конфликту и скруглить его углы, дать той части этой группы, что «встала на путь истинный», институты реабилитации, а остальную часть общества научить бережному с ними обращению? В уже приведенный выше цитате Чистякова проговаривает мысль, что благотворительность такого рода нужна скорее для успокоения совести, чтобы немного погладить по голове того, кто нам в общем-то не нужен, кто мешает нашему привычному способу существования. Благотворительность — функция общественной иерархии, она не требует от тех, кто находится на высшей ступеньке, поступаться своим добром свыше того, что отпущено чувством жалости. И если существуют средства, способные радикально решить антагонизм, например, между бездомными и собственниками жилья, то он, очевидно, лежит по ту сторону благотворительности и ее сентиментальной морали.