Выжившие так же невинны, как и погибшие
Об «Исследованиях по историографии» Бориса Кагановича
Сборник биографических очерков Бориса Кагановича посвящен представителям Петербургской исторической школы — ученым, которые с радостью встретили Февральскую революцию, с ужасом — Октябрьскую, были изгнаны большевиками из университетов, а затем почти все вернулись к преподаванию, когда власть ощутила потребность в специалистах старой школы. О том, как «Исследования по историографии» предостерегают нас от поспешных этических выводов, рассуждает Галина Юзефович.
Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.
Борис Каганович. Исследования по историографии. М., СПб: Центр гуманитарных инициатив, 2025

Сказать, что к книге, озаглавленной «Исследования по историографии», рука пытливого читателя потянется сама собой, будет, пожалуй, некоторым преувеличением. Да и вынесенный на титульный лист список ее героев едва ли во многих разожжет любопытство. Из составивших его пяти имен (Е. В. Тарле, И. М. Гревс, О. А. Добиаш-Рождественская, П. М. Бицилли, А. Н. Шебунин) относительно широкой известностью пользуется разве что первое — имя академика, автора канонических биографий Наполеона и Талейрана и великого, как мы бы сказали сегодня, популяризатора исторического знания Евгения Викторовича Тарле, — прочих вспомнят в лучшем случае профильные специалисты. Впрочем, применительно к Андрею Шебунину, историку европейской консервативной мысли XIX века, даже такое осторожное утверждение будет преждевременным: его наследие до сих пор остается трагически недоизученным и недооцененным.
Канон литературной рецензии предполагает, что в этой точке рецензент призовет читателя не судить о книге по скучному названию и побожится, что неяркая обложка таит под собой алмазные россыпи. Однако в случае с «Исследованиями по историографии» подобного рода обещания прозвучат безответственно. Книга доктора исторических наук Бориса Соломоновича Кагановича — ровно то, чем кажется: не замаскированный научпоп, но честное собрание академичных биографических очерков, не расцвеченных ни особыми красотами стиля, ни шумной эмоцией, ни психологическими реконструкциями, зато снабженных обстоятельным научным аппаратом и ссылками на архивные фонды.
Самый старший из героев «Исследований по историографии» медиевист Иван Гревс родился в 1860 году. Самый младший — Андрей Шебунин — в 1887-м. Первой — в 1939 году — умерла любимая ученица Гревса, тоже медиевистка Ольга Антоновна Добиаш-Рождественская, а дольше всех прожил Евгений Тарле, умерший в 1955-м. Четверо после октября 1917 года остались в СССР, пятый — специалист по Средним векам и Ренессансу Петр Бицилли — эмигрировал в Сербию, а оттуда в Болгарию. Иными словами, героям Кагановича довелось увидеть и последние годы царского режима, и его свержение, и Октябрьскую революцию, и Гражданскую войну, и военный коммунизм, и лихорадочную полусвободу 1920-х, и ледяную стужу 1930-х, а в случае Бицилли еще и приход советской власти на Балканы. Однако наблюдали они за этими процессами с особого ракурса — из высокой башни гуманитарного академического знания, защищавшей своих обитателей если не от невзгод физического мира, то во всяком случае от рисков радикализации, самообмана и нравственного одичания.
Все персонажи «Исследований по историографии» принадлежали к Петербургской исторической школе, основанной Гревсом, — кто-то по научной генеалогии и месту проживания, кто-то (как одессит Бицилли) в первую очередь по духу и системе взглядов. Все до конца жизни оставались историками как по способу смотреть на мир, так и по профессии. В молодости все участвовали в политических кружках и движениях либерального толка, из-за чего были не на лучшем счету у царской полиции. В годы ранней научной зрелости рядом с ними кружились Пьеро и Коломбины Серебряного века, порой задевая своими цветными подолами и шарфами, но никогда не вовлекая их в свой вольный хоровод. Все пятеро персонажей «Исследований по историографии» с восторгом встретили февральскую революцию («Не знаю, что будет дальше. Может быть, уже близкое будущее принесет иные, менее радостные впечатления. Но для этих двух дней стоило жить», — писала в феврале 1917-го Ольга Добиаш-Рождественская) и с ужасом — революцию октябрьскую. Оставшиеся в СССР бедствовали в годы Гражданской войны и военного коммунизма, в середине 1920-х были изгнаны из университетов на фоне тотального насаждения марксизма в образовании, и все, кроме Шебунина, вернулись к преподаванию после 1934-го, когда новая власть ощутила потребность в «спецах» старой школы. Эмигрант Бицилли профессорствовал в Софийском университете, тяжело переживая маргинальность собственной академической жизни, ее оторванность от общего древа мировой — и в первую очередь русской — исторической науки. И Тарле, и Гревс, и Добиаш-Рождественская в большей или меньшей степени столкнулись с репрессиями, но по тем временам отделались сравнительно легко — в отличие от Шебунина, умершего (а возможно, расстрелянного) в тюрьме в 1940 году. Бицилли после установления в Болгарии коммунистического режима был уволен без пенсионного пособия и вскоре умер от нищеты и отчаяния.
Однако это лишь грубый событийный каркас, описывающий судьбы героев в самых общих чертах. То же, что представляет подлинный интерес, — собственно, теплая человеческая жизнь, как водится, заваливается в зазоры между строчками официальных жизнеописаний.
Современник и коллега Тарле, Добиаш-Рождественской и других героев «Исследований по историографии» великий француз Марк Блок уподоблял историка Улиссу, спускающемуся в царство Аида с кувшином жертвенной крови, способной на время вернуть голос бесплотным теням. Развивая эту метафору можно сказать, что Борис Каганович в этом смысле действует рачительно и экономно: он наливает им ровно столько крови, сколько нужно, чтобы они заговорили, но заведомо недостаточно для того, чтобы, захмелев, принялись выбалтывать свои интимные прижизненные тайны. Подобно Тургеневу, который, по выражению Вирджинии Вулф, знает о своих героях все, но рассказывает лишь необходимое, Каганович над многим задергивает полог молчания. Супружеские измены Тарле, отношения Ольги Добиаш-Рождественской с мужем (после смерти жены Дмитрий Рождественский, известный физик, закончил дела в основанном им научном институте и застрелился), гибель шестнадцатилетней дочери Гревса и маленького сына Тарле, конфликт Шебунина с родителями на политической почве — все это в книге Кагановича лишь очерчено легким контуром, но не описано сколько-нибудь подробно. Да и в целом ощутить сквозь подсушенную, сдержанную манеру повествования живую авторскую эмоцию и персональное отношение к предмету удастся не сразу.
Самый пространный очерк в книге — по сути дела, небольшая монография — посвящен Евгению Тарле, и в нем, пожалуй, расслышать голос биографа проще всего. Описывая последние годы академика, страдавшего от полного букета кардиологических заболеваний, Каганович приводит фразу фольклориста и литературоведа Марка Азадовского, со ссылкой на лечащего врача Тарле писавшего: «У него осталось на три копейки сердца, а мозгу на тысячу рублей». И тут же мягко добавляет: «Думается, что эта формула была справедлива не только в буквальном смысле». Прочерчивая траекторию жизни своего героя, Тарле в каждой точке с сожалением констатирует его эгоизм, выверенную расчетливость и прагматизм, временами переходящий в приспособленчество и трусость.
В 1900 году 26-летний Тарле попадает в тюрьму из-за участия в публичном диспуте на тему «Генрик Ибсен как моралист». Докладчиком выступал будущий нарком просвещения Анатолий Луначарский, Тарле значился его оппонентом, а все средства от продажи билетов должны были пойти в фонд помощи политзаключенным. Луначарский едва начал выступление, как в зал ворвались жандармы и арестовали всех собравшихся — включая Тарле. По свидетельству товарища по камере, будущий академик был «очень подавлен и оплакивал конец своей ученой карьеры: потерю заграничной командировки и изгнание из университета. <...> Тарле даже пытался повеситься, но потом изменил решение и попросил соседа сообщить об этом тюремному начальству. Жандармы, по-видимому, всполошились, Тарле был вызван на допрос и через два дня освобожден».
Менее демонстративно, но во многом схоже Тарле вел себя во время своего следующего ареста — потенциально куда более опасного и болезненного. В 1930 году, уже в сталинское время, он вместе со многими другими историками был арестован в рамках так называемого академического дела — всех его фигурантов обвиняли в заговоре с целью захвата власти. Тарле, как человек, регулярно бывавший за границей и имевший тесные связи с французской интеллектуальной элитой, якобы должен был занять в правительстве заговорщиков пост министра иностранных дел. Напуганные и дезориентированные, по большей части уже не слишком молодые ученые довольно быстро стали путаться в показаниях, оговаривая себя и друг друга. Однако даже на этом безрадостном фоне поведение Тарле выглядело некрасиво. На дворе стоял 1930-й, а не 1937-й, с арестованными еще обращались сравнительно мягко, никого не пытали, не били, не морили голодом. Но Тарле тем не менее не только охотно каялся во всех мыслимых грехах, но и экзальтированно клялся в случае «прощения» ревностно служить СССР на международном поприще, превратив себя в орудие советской «мягкой силы» — обещание, как отмечает Каганович, в дальнейшем неукоснительно выполненное.
Тарле и некоторых его коллег спасло чудо: несмотря на то, что все было готово для большого показательного процесса, в последний момент власти решили отказаться от публичного судилища с суровыми приговорами (вероятно, из страха перед международным скандалом). После полутора лет в тюрьме и еще года ссылки в Алма-Ату Тарле вернулся в Ленинград, к прерванной работе. К которой, впрочем, теперь добавилась новая повинность: пользуясь своим международным авторитетом и известностью, он должен был оказывать советскому государству услуги публицистического характера, с присущим ему интеллектуальным блеском комментируя и оправдывая в зарубежных медиа политику СССР.
Однако фиксируя душевную холодность своего героя, показывая, как поспешная готовность колебаться вместе с линией партии ломает его как ученого (по мнению Кагановича, «поздний Тарле» лишь бледная тень Тарле «раннего», настоящего), автор тут же встает на его защиту. Рассказывая о позорном в общем-то поведении в царской тюрьме, немедленно приводит слова того же соседа Тарле по камере: «Замечательна сложность и противоречивость человеческой психики. Этот самый Тарле, который так трусливо вел себя в заключении в молодости, впоследствии, при большевиках, в 1918–1922 гг., обнаружил большое мужество, читая публичные лекции, на которых довольно решительно критиковал советскую политику». Говоря о клятвах верности, призывает не забывать, в каких условиях они были принесены, а цитируя протоколы допросов, напоминает, что они фиксируют лишь показания, но не случаи отказа от них. Описывая весьма успешные и не всегда этически безупречные попытки Тарле встроиться в новые реалии, подчеркивает его постоянную готовность при этом вступаться за репрессированных коллег — порой с риском для своей карьеры и даже жизни.
Раз за разом, в каждом из вошедших в книгу очерков Каганович с тихой страстью чеканит одну простую мысль: не нам сегодняшним судить тех, кто из научной кельи оказался выброшен в дикий новый мир без правил. Тех, кто пытался по мере сил выжить и при этом сохранить верность своему странному, непрактичному призванию. Тех, кто вопреки всякой логике позволил себе поверить в лучшее — как Добиаш-Рождественская («Что бы ни случилось далее, наша страна сделала первое и мощное, полное успеха усилие за истинное равенство людей, первый шаг по пути социализма. Она начала планомерную, упорную и суровую борьбу за любовь людей друг к другу, за свободу — истинную свободу народов», — писала она незадолго до смерти, кажется, совершенно искренне). Тех, кто впадал в отчаяние, шел ко дну и встречал смерть как избавление, подобно Бицилли и Гревсу.
Намеренная приглушенность авторского голоса в «Исследованиях по историографии» таким образом есть следствие не недостатка эмоции, но, напротив, ее избытка. Постоянно отводя от губ своих героев чашу с жертвенной кровью, не давая им глотнуть лишнего и обрести плоть, он тем самым стремится защитить их, укрыть от упрощающего, судящего, равнодушного внешнего взгляда. Отказываясь от «размашистой концептуализации» (это определение встречается в книге несколько раз и каждый раз — с оттенком глубокого неодобрения) и оценок, автор проявляет уважение и любовь к тем, о ком пишет.
Сегодняшний читатель без труда обнаружит в книге Бориса Кагановича явные переклички с днем сегодняшним. Так, в 1921 году Ольга Добиаш-Рождественская, незадолго до этого пережившая арест (поводом к нему послужила ее принадлежность к партии кадетов), но оставшаяся работать в Петроградском университете ради учеников и учителя — Ивана Михайловича Гревса, приезжает ненадолго в Париж. Первым делом она спешит к русским друзьям и коллегам, но с ужасом обнаруживает, что для значительной их части она теперь «коллаборантка», которую за поддержку большевиков надлежит отдать под суд. Вообще, тогдашние отношения между двумя половинами расколовшегося русского мира, даже вместе не равными прежнему целому, но при этом настойчиво убеждающими себя в собственной целостности и самодостаточности, во многих щемящих подробностях напоминают картину, которую мы видим сегодня. Особенно значимыми и весомыми же эти параллели делает факт их полнейшей ненамеренности — Борис Каганович умер в 2021 году, не застав нынешнего поворота российского исторического колеса, а значит, не имел возможности на что-нибудь многозначительно намекнуть.
Многие детали, приведенные в «Исследованиях по историографии», напротив, покажутся неожиданными. Так, автор изрядно корректирует расхожие представления об изоляции советской гуманитарной науки от науки мировой. Каганович показывает, что вплоть до 1929 года отечественные ученые регулярно выезжали для работы за границей, общались с западными коллегами (в отличие от эмигрантов, те относились к ним спокойно и без предубеждения), публиковались в Европе. И позже, уже в 1930-е и 1940-е, когда железный занавес существенно уплотнился, в нем все равно оставались лазейки: так, к примеру, Бицилли публиковал рецензии на книги, изданные в СССР, и вообще следил за советской литературой (особенно ему нравилась проза Михаила Зощенко), а монографии Тарле активно переводились на Западе.
Более того, даже говоря об эпохе репрессий, Каганович рисует ее какими-то не вполне привычными для большинства штрихами. Да, погибали очень многие, но буквально рядом другие многие продолжали вести почти нормальную жизнь. Шебунин был репрессирован и сгинул, а Добиаш-Рождественская «всего лишь» пережила несколько обысков, лишивших ее писем от французских коллег, до последнего плодотворно работала и благополучно скончалась в собственной постели. Тарле же после своего освобождения в 1933-м и вплоть до самой смерти пользовался всеми благами и привилегиями, прилагающимися к статусу высокопоставленного чиновника от науки. Но ничто из этого, по мнению Кагановича, не дает нам повода для морального суждения — выжившие в его глазах так же невинны, как и погибшие, и в этом он тоже остается стойким защитником своих героев.
Новый взгляд на привычные вещи, волнующие, чего греха таить, исторические параллели и, пожалуй, самое главное — бережная и при этом яростная авторская любовь к своим героям, постепенно проступающая сквозь текст, тем не менее едва ли позволяют говорить об «Исследованиях по историографии» как о книге бесхитростно увлекательной и универсальной. Но и на полке со скупой на чувство академической ученостью, интересной лишь профессионалам, им не место. Так в какую же часть литературной карты определить книгу Бориса Кагановича?..
При всей научной добросовестности автора и, казалось бы, простой и полной определенности его задач ответ на этот вопрос лежит в пространстве метафоры. Странный опыт сошествия в призрачный научный Лимб; негромкий разговор с умершими, некогда так же посвятившими свои жизни разговорам с тенями; рука протянутая сквозь завесу небытия — пожалуй, именно так думать о ней правильнее всего. «Исследования по историографии» — тихий подвиг авторской самопожертвенности, поскольку — и чем ближе к концу книги, тем это очевиднее, — жертвенная кровь, которой поит своих героев Борис Каганович, принадлежит ему самому. Отдавая себя им, растворяясь в них, упорно и последовательно сопротивляясь соблазну раскрасить их образы по собственному вкусу, он воскрешает историков Петербургской школы не такими, какими нам было бы приятно их видеть, но такими, какими их следует помнить. Такими, какими вообще стоит помнить людей — историков и нет.
© Горький Медиа, 2026 Все права защищены. Частичная перепечатка материалов сайта разрешена при наличии активной ссылки на оригинальную публикацию, полная — только с письменного разрешения редакции.