Я узнал о Целане чудесным образом. Первое чудо произошло, когда я случайно на улице познакомился с западногерманской туристкой, и Пауль Целан, о котором я даже не слышал, оказался ее любимым поэтом. Она мне выслала сборник избранных стихотворений Целана. Это знакомство произошло в Киеве начала 1970-х, поэтому второе чудо — то, что книга дошла. Книжные бандероли с Запада у нас нередко пропадали.
Я далеко не сразу нашел хоть какой-то подход к стихам Целана — такой, чтобы мне захотелось их переводить. Конечно, в аннотации было указано, что поэт родом из Черновиц. У меня были друзья, переехавшие оттуда в Киев, но я ничего не знал об истории этого города. Откуда там поэт, пишущий по-немецки, представлял я довольно смутно.
Я не знал, что Черновцы, Сzernowiz по-немецки, Чернівці по-украински, как и вся Буковина, с середины XVIII века входили в состав Австрийской, а потом Австро-Венгерской империи до ее развала в 1918 году. Так сложилось, что одну треть жителей города составляли евреи, говорившие большей частью по-немецки, но идиш тоже был в ходу. Кроме них в городе жили украинцы, румыны, поляки, армяне. Немецкий доминировал, но все языки и их носители мирно уживались друг с другом.
В 1920 году, в год рождения Пауля Целана, Буковина переместилась в Румынию. Румынский стал государственным языком, но Черновцы оставались, как и прежде, многоязыкими. На улицах, по которым Целан (тогда его звали Пауль Анчел) шел в гимназию, вершили свои филологические танцы все те же языки. Немецкий, румынский, украинский знали лучше или хуже все горожане. Вероятно, многоязыкость способствовала тому, что Черновцы стали городом писателей и поэтов: от Карла Эмиля Францоза и Грегора фон Реццори до Розы Ауслендер, Альфреда Гонга и Эммануила Вайсглаза, а также многих других, в том числе украинских классиков Юрия Федьковича и Ольги Кобылянской. Все это я узнавал постепенно. У меня к тому времени уже была книжка «Пауль Целан в юности. Биография» Израэля Халфена, первого биографа поэта.
Я читал и перечитывал стихи Целана, и первым ощущением была совершенно неожиданная их близость. Ведь это же странно и притягательно, когда возникает такое ощущение от иноязычных текстов. Конечно, я не многое в них тогда понял, но полагаю, что чувство близости складывалось как мозаика из отдельных образов, выхваченных из контекста.
Вот, например, захватывающий дух момент, когда у стихотворения «С книгой из Тарусы вместе» из сборника «Роза — Никому» 1963 года, посвященного памяти Осипа Мандельштама, что само по себе задевало, вдруг оказывается русский эпиграф: «Все поэты жиды», и ниже: Marina Zwetajewa. Из «Поэмы конца» Цветаевой процитировано неточно, и это, полагаю, не было совсем случайной ошибкой. Целан, видимо, так запомнил, потому что для него цветаевская максима «В сем христианнейшем из миров поэты — жиды» наверняка стала подтверждением его собственных мыслей, и он эту максиму усилил. Все поэты — жиды, то есть гонимые изгои. Но и само название стихотворения «С книгой из Тарусы вместе» привлекало и волновало. К тому времени я уже прочитал сборник поэзии и прозы «Тарусские страницы», изданный в начале 1960-х небольшим тиражом в маленьком городке Тарусе. То было культовое литературное и отчасти диссидентское поселение. В Тарусе жила вдова Осипа Мандельштама, Надежда Яковлевна. Туда Целан прислал ей свои переводы из Мандельштама. В «Тарусские страницы» вошли произведения известных писателей и поэтов, писавших в Тарусе или о Тарусе и в разное время живших там. Среди них — такие знаковые имена, как Паустовский, Цветаева, Окуджава. Этот альманах прислал Целану друг его юности Эрих Айнгорн, живший в Москве, вместе со сборником прозы Константина Паустовского.
А вот начало еще одного стихотворения из того же сборника:
Здесь в этом воздухе твои корни, здесь,
в этом воздухе,
где земное сжимается, землей,
дыхание-и-глина.
Это было обращением поэта к себе и обращением ко мне. Здесь, в этом пространстве, в этой стране, где ты живешь, твои корни, ты здесь укоренен. Тогда я еще не думал о том, что дерево жизни растет корнями в небо. Но и дальше в этом стихотворении есть образы, которые заставляли меня жадно вчитываться.
Велик
там наверху идущий изгнанник,
погорелец: Померании житель, дом родной ему
песенка о майском жуке…
Я знал эту старинную детскую песенку.
Майский жук летунец!
На войне твой отец!
Мамка в Померании,
Там черно от пламени.
Майский жук летунец.
Но как песенка может быть родным домом? Займемся пристальным чтением, то есть будем читать медленно и внимательно, держа в уме слова Целана о том, что стихотворения — подарки внимательным. Читаем дальше:
а она все мамой и летом, светло-
цветом на краю обрывистых
нестынущих-холодных
слогов.
Дома нет, он сгорел, пропал. Тот, кто в нем жил, — изгнанник, эмигрант. Эмиграция из родного дома, из родного города — участь Целана. В Бременской речи Целан назвал Черновцы, Буковину, выпавшими из истории. Он сказал в прошедшем времени: «это был ландшафт, где жили люди и книги». А эта песенка-родина звучит для него мамой и летом на краю нестынущих слогов, потому что память не стынет, а холодных — потому, что мама погибла в немецком концлагере. Стихотворение «Здесь в этом воздухе» словно окликает средневековую песенку о майском жуке. Втягивает ее в диалог, и это диалог о времени стихотворения, о времени в стихотворении, о времени войны и оккупации. Не важно, когда была война, в Средневековье или в ХХ веке. Война всегда война, несущая смерть.
Выпал снег, сумрачно. Месяц уже
или два, как осень под монашеской рясой
мне тоже принесла весть, листок с украинских склонов:
«Представь себе, что и здесь наступает зима, ныне
в тысячный раз,
в краю, где течет широчайший поток:
Иакова небесная кровь, благословленная топорами...
О лед неземной красноты – гетман их с казаками
бродит в меркнущих солнцах... Дитя, ах платок,
чтоб закутаться мне, когда шлемы блистают,
когда эта глыба розовая трещит, когда снежною пылью
рассыпается скелет
твоего отца, растоптана копытами
песнь о кедрах...
Платок, платочек вот только узкий, чтобы сберечь
теперь, когда ты учишься плакать, тесноту мира
рядом со мной, который никогда не зазеленеет, дитя мое,
для твоего ребенка!»
Осень кровью текла с меня, мама, снег жег меня:
искал сердце свое, чтобы им плакать, находил я
дыхание,
ах, того лета.
Было оно, как ты.
Пришла слеза. Ткал я платочек.
И стихотворение «Черные хлопья» также становится участником диалога. Его будто зовут в свидетели происходившего. Оно и в самом деле написано еще во время войны, когда Целан узнал о гибели родителей и сам был на принудительных работах.
Такого рода диалоги с песенкой, скажем, со стихотворением другого близкого поэта, с его собственным стихотворением, с каким-нибудь еще текстом, присущи поэзии Целана. Мало того, диалогичность — ее основное свойство.
Перекличка между стихами очень важна для углубления в поэзию Целана. Поэт мыслил циклами, разделами и сборниками. Он придавал большое значение расположению стихов в своих книгах. Стихи могут многое сказать друг о друге. В них слышно и эхо воспоминаний детства и юности. Какие-нибудь реалии тех лет становятся родиной в стихотворении, как песенка о майском жуке.
Мне представляется необходимым сказать о многозначности образов, даже слов-образов в стихах Целана. Ведь у него в стихах единицей измерения становится даже не слово, а слог. По моему глубокому убеждению, в центре сборника Целана 1963 года стоит Псалом:
Кто вылепит снова нас из земли и глины,
кто заговорит наш прах — никто.
Никто.
Восславлен же будь, Никто.
Ради тебя мы
хотим расцветать.
Навстречу
тебе.
Ничто были мы, есть мы и будем
всегда, расцветая:
розой-Ничто, розой-
Никому.
За-
вязью душевно светлой,
пыльцою небесно пустынной,
венчиком рдяным
от слова-раны, что возвещали мы
над, о над
тернием.
Здесь нет ни сравнений, ни уподоблений. Отсутствие привычных художественных приемов туго натягивает стихотворную ткань. Потому что сразу хочется задаться вопросом — кто этот никто, или его вообще нет? Это — неоднозначно. Но мы читаем дальше, и оказывается, что он, Никто, возникающий из отсутствия, есть. «Благословен будь Никто», Никто — бог мистиков и каббалистов, постигаемый через отрицание, познание Бога осуществляется через понимание того, чем Он не является. Никто, согласно еврейскому философу и историку религии Гершому Шолему (его книги по каббалистике были у Целана в библиотеке), означает «высочайший венец божественности». У Целана Никто является богом богооставленных и отчаявшихся, тех, которые мечутся по запачканным кровью страницам истории минувшего столетия. И новое столетие не так уж далеко ушло. И мы, одномоментное, сиюминутное Ничто, постигаем себя навстречу этому божеству.
Обратимся еще к одному стихотворению Целана из следующего сборника, 1967 года, — «Поворот дыхания», где многозначность присутствует на уровне целого стихотворения.
Дымолозунгов, дымоплакатов восстание,
алого алее,
порой знаменательных
стужескачков,
ледяными скользящих ухабами
перед тюленьими массами.
Этот на-
сквозь тебя пробивающий
пишущий луч,
алого алее.
Словом его
вырывать из-под-корки тебя,
здесь, погребенный октябрь.
Вместе с тобою чеканить по золоту, ныне,
проступающему в умираньи.
За дымолозунги вместе стоять.
Вместе чалить остекленелый листок-манифест
за при-читально-кровавую тумбу,
что земля протолкнула
сквозь этот пасынков полюс наружу.
С одной стороны, это стихотворение являет очень экспрессионистское описание осени, а с другой — оно о революции, даже об Октябрьской революции, точнее, о восприятии поэзии как революции.
Несмотря на все жизненные перипетии и знакомство с советской властью в 1940—1941 и 1944—1945 годах, когда Черновцы дважды оккупировала Красная Армия, Целан оставался левым по своим убеждениям, что отразилось в его стихах и переписке с женой и друзьями.
Не могу не отметить одну особенность поэтики Целана, в значительной степени затрудняющую понимание его стихов. В письме к бухарестскому другу Петре Соломону в день своего рождения 23.11.1967 Целан пишет в связи со стихотворением Coagula: «...я коагулирую, я пытаюсь добиться коагуляции...»
Целан коагулирует, т. е. сгущает разные события, образы и тексты в своих стихах, «накладывает» их друг на друга.
COAGULA
Твоя тоже
рана, Роза.
И свет рогов
твоих румынских буйволов
вместо звезды над
песчаной постелью
в кричащей ало-
пепельной огромной
реторте.
Два описания здесь совместились, «слились» в огромной реторте короткого стихотворения. Роза Люксембург пишет в письме из польской тюрьмы (1918), что увидела из окна своей камеры несчастных румынских буйволов, которых избивали на тюремном дворе. А вот описания в рассказе Кафки «Сельский врач»: (о юноше со смертельной раной): «Я отыскал твою глубокую рану, ты погибнешь от этого цветка в твоем боку...»; (о служанке Розе — жертве насилия, как и Роза Люксембург): «<...> в моем доме лютует омерзительный конюх, Роза — его жертва <...>. Голый, выброшенный в стужу этой самой злосчастной из эпох, со здешней повозкой и нездешними конями, блуждаю я, уже старый человек, по этим дорогам <...> и ничего уже не поправишь» (пер. Г. Б. Ноткина).
В этих заметках я цитировал стихотворения, вошедшие в книгу «Пауль Целан. Стихотворения. Проза. Письма». После ее выхода я продолжал заниматься стихами Целана. Переводил, правил те переводы, что вошли в книгу. Стихи Целана не отпускают, к ним возвращаешься.
Даже при наличии комментариев стихотворения такого поэта, как Целан, вряд ли можно понять до конца. Но разве, слушая музыку великого композитора, проникаясь ею, мы постигаем весь замысел ее создателя, постигаем все, что он в нее вложил?
Однако меня восхищает в стихах Целана пластика его поэтического языка и словотворчество, глубина мысли и печальный свет. Конечно, я имею в виду оригиналы стихов, ибо переводчик, по-моему, должен показать, как поэт работает с языком, и можно считать везением, если ему удается хотя бы отчасти сказать, что при этом получается.
Нам все же стоит руководствоваться ответом Целана Израэлю Халфену. Тот попросил поэта истолковать свои стихи. «Читайте, перечитывайте постоянно, понимание придет само собой».
Марк Белорусец, Киев, 23 ноября 2020