Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.
Виктор Клемперер. Свидетельствую до конца: дневники 1933—1945 гг. В двух томах. М.: Кучково поле; Еврейский музей и центр толерантности, 2025. Перевод с немецкого Т. Ф. Датченко. Фрагмент
В конце девяностых в России издали книгу Виктора Клемперера «LTI. Язык Третьего рейха». Это, наверное, самая известная работа немецкого филолога — едва ли даже специалисты сейчас читают его труды, посвященные французской литературе эпохи Просвещения. «Язык» — иное дело. Необычайно увлекательный, тонкий и точный рассказ о том, как речь в тоталитарной диктатуре становится орудием истребления неугодных. С яркими примерами, иногда даже смешными, хотя, казалось бы, материал к веселью не располагает вовсе.
Первое оригинальное издание появилось в 1947-м, и тут надо понимать контекст. Клемперер — еврей. Сын раввина. Ветеран Первой мировой с боевыми наградами, в зрелом возрасте перешедший в протестантизм, и даже, пожалуй, немножечко немецкий националист. Знаменитый ученый с кучей публикаций, мировая величина, ему при жизни была посвящена статья в «Брокгаузе». Но с 1933-го в Германии важна оказалась только первая характеристика. Еврей — то есть исключенный из мира живых. Еврей — то есть приговоренный. То есть обреченный.
Он не уехал из Германии. Сначала не решался, а потом и возможностей не осталось. До конца войны — в Дрездене, дорога из жизни в выживание, а из выживания — в смерть, растянутую во времени. Но он уцелел и все это время собирал материал о мутациях немецкого языка при Гитлере. Речи вождей по радио, газетные передовицы, фронтовые сводки, болтовня обывателей. Предельная бедность лексики. Тяга к превосходным степеням. Готовность с невообразимой легкостью забыть то, что еще вчера было очень важным. Слова, которые входят в моду, а потом исчезают без следа. Ну, например, «блицкриг». И неостановимая тяга к аббревиатурам. Собственно, в самом названии книги заложено нечто вроде пародии, игры с нацистской аббревиатурной страстью: «LTI» — тоже сокращение, Lingua Tertii Imperii, язык третьей империи.
Он делал записи для будущей книги, понимая, что книгу он никогда не напишет, а уж издать ее тем более не получится. Но это мелочи — главное, что, если записи найдут при обыске, его убьют. Буквально. И всех, кто упомянут в записях, тоже, скорее всего, убьют. Любимую жену, друзей, знакомых. Даже случайных встречных, разговоры которых Клемперер записал, могут найти и покарать: в гестапо хорошие специалисты, они свое дело знают.
Он это понимал и все равно писал. Задавая себе время от времени вопрос: есть ли у него право рисковать чужими жизнями? Его это правда волновало. Найденный им ответ: это долг ученого. Возможно, не безупречный с моральной точки зрения. Но Клемперер выбрал именно его. Ева, любимая жена (арийка — это важно, «смешанный брак» до последнего служил защитой от концлагеря), отвозила исписанные странички к хорошей знакомой, тоже арийке. Все уцелело. Это почти невозможно, но все уцелело.
Еще он пытался писать книги — историю французской литературы XVIII века и собственную автобиографию. Обе, кстати, были дописаны после войны, обе изданы.
Кроме того, профессор Виктор Клемперер все это время вел дневник.
***
У дневника своя судьба. Клемперер остался в ГДР. Его не трогали, ему давали работать, его печатали, его награждали, но дневник ко двору не пришелся. Отдельные фрагменты выходили в шестидесятых, однако первая большая публикация появилась только в 1985-м (автора уже 25 лет как нет среди живых). И дальше — слава, неослабевающее внимание, полные издания, переводы, документальные фильмы. Вот и Россия дождалась своего часа. Правда, еще через сорок лет: Виктор Клемперер. «Свидетельствую до конца. Дневники. 1933–1945». Москва, «Кучково поле», Еврейский музей и центр толерантности, 2025. Два тома, около полутора тысяч страниц, перевод Т. Ф. Датченко.
Тома — огромные, настоящий монумент, и это ведь на самом деле памятник. Автору, который выжил, который имел смелость видеть и помнить, который нам рассказал об одном из главных кошмаров человечества. И всем, кто не выжил, конечно, тоже. Им — в первую очередь.
Ни с чем, пожалуй, не сравнимая в моем читательском опыте вещь. Вспоминаешь невольно дневник Анны Франк. Это, я думаю, вообще одна из самых страшных книг, которые есть у человечества: с тобой болтает талантливая маленькая девочка, болтает о мальчиках, об американских кинозвездах, о книжках, о котах, о планах на будущее, да, но ты-то ведь знаешь, чем все на самом деле кончится. На самом деле, не в книжке. Нет там никакого будущего впереди, там смерть. И ты это знаешь, а она нет. И от этого процесс чтения превращается в неизбывный ледяной ужас. Но все же состоявшийся человек (в 1933-м Клемпереру пятьдесят два), университетский профессор, опытный писатель, который к тому же не прячется в убежище, а живет в большом немецком городе — с желтой звездой на груди и с кенкартой, специальным еврейским паспортом в кармане, — видит по-другому и видит больше.
Чтение как медленное погружение во тьму, в пространство, где нет ни света, ни воздуха, где человек просто не может обитать. Медленно — большой истории свойственен определенный садизм. Страница, шажок — и еще чуть темнее вокруг. И еще. И еще. И вот уже нет ничего, кроме тьмы, а текст не собирается кончаться.
Дневник — особая книга. Автор не выстраивает сюжета, не изобретает персонажей, не пытается что-то читателю доказать. Он просто фиксирует происходящие вокруг события (странное смешение предельной субъективности, автоописания с предельной же объективностью). И все же, продираясь сквозь жуть чужой обыденности, ты начинаешь понимать, что сюжет у книги есть.
***
Эта книга — о столкновении времен. Время у диктатуры и у человека, которого диктатура объявила врагом, — разное. Вернее, так: у диктатуры, которая преодолела период становления, оформилась, пришла — если от языка третьей империи отвлечься и переключиться на язык питерских подворотен — к успеху, времени вообще нет. Успешная диктатура — это царство статики.
Сначала — стремительный поток: Гитлер приходит к власти, Гитлер обрастает союзниками, Гитлер уничтожает врагов... Между Ночью длинных ножей и Хрустальной ночью — четыре года и вечность. Хрустальная ночь — важная точка: стесняться уже нечего, позиции обозначены с окончательной ясностью, в погроме нет ничего, что могло бы устоявшуюся власть и ее поклонников смутить. И вот дальше время в диктатуре словно бы исчезает, становится избыточной категорией. Последовательность событий не важна (и в каком-то смысле даже мировая война, пока она состоит из побед, не становится настоящим событием: она не двигает время, она укрепляет безвременье). Чувствует ли что-то такое автор? Не знаю, автор — в ситуации личной катастрофы, об авторе сейчас поговорим, но читатель точно чувствует: совершенно не важно, когда и о чем произнесет очередную речь диктатор, что будет в новой фронтовой сводке, если в этой сводке речь об очередных успехах немецкого оружия, не важно, чем забиты газетные передовицы и какие романы публикуют писатели, официально зарегистрированные в Имперской палате литературы... Мир состоявшейся диктатуры — серое застывшее желе, в котором много всего происходит и не происходит вообще ничего. Настоящие изменения запрещены и, вероятнее всего, наказуемы. Диктатура — это покой.
А вот человек, которого диктатура объявила врагом, пребывает в совершенно иной ситуации, конечно. Катастрофа — это динамика. Внутри персональной катастрофы все движется по нарастающей. Сначала наш герой лишь неприятно удивлен тем, какие мерзкие типы могут прийти в его просвещенной Германии к власти и какую чушь могут печатать в газетах. Однако он живет, достраивает домик в предместье, покупает подержанный автомобиль, катается с женой по окрестностям, планирует новые книги и даже работает над ними. И за вечерним кофе со знакомыми вздыхает: это не может продолжаться долго, они вот-вот исчезнут, потому что как же иначе?
Но время все стремительней, а беды все страшней: вот он уволен из университета, потому что не место еврею на государственной службе. Правда, уволен с пенсией и едва ли не с почестями, и беда только в том, что пенсия недостаточно велика. Ему — известному ученому и ветерану войны — могли бы дать больше. Жена разводит возле домика сад, они катаются на машине, а друзья за кофе не теряют уверенности: это не может продолжаться долго.
Вот уже и рецензии в журналах публиковать ему нельзя, и понятно, что книги, которые он пишет, тоже едва ли когда-нибудь будут изданы. И это не может продолжаться долго, но это длится, не хочет кончаться, это, похоже, вообще никогда не кончится. Автомобиль приходится продать по дешевке, потому что евреям нельзя больше водить автомобиль. Вместо собственного домика — «еврейский дом» (гетто в Дрездене не было, евреев сселяли в отдельные дома). На груди расцветает звезда Давида, в кармане появляется особый паспорт с большой буквой J, красивый готический шрифт. Он теперь не Виктор Клемперер, а Виктор Израиль Клемперер, этого требуют расовые законы. Если имя не «иудейское», то Израиль — обязательная добавка.
Карточки, обыски, унижения в гестапо, даже тюрьма, хотя всего на неделю: отставной профессор нарушил правила светомаскировки, забыл вовремя опустить темную штору. Немца за такое оштрафовали бы, а вот еврея могли и убить. Клемпереру повезло. Анекдот — анкета в Четвертом рейхе, вопросы: как долго вы сидели в тюрьме при Гитлере? Если не сидели, то почему?
Гибель кота Мушеля. Евреям запрещают иметь домашних животных, их надо сдать для утилизации, но Клемперы успевают отвезти своего любимца к ветеринару на усыпление за пару дней до вступления нового распоряжения в силу. Дарят зверю легкую смерть. Разговоры о том, что это все ненадолго, стихают. В примечаниях — даты смерти тех, с кем Клемперер эти разговоры вел. И названия лагерей смерти, где их убили. Дахау, Терезиенштадт, Бухенвальд, Аушвиц. Варшавское гетто, Рижское гетто.
И (это, пожалуй, необязательная ремарка, которая что-то про большую историю позволяет понять) сведения о жизни вождей, идеологов и полководцев рейха, упомянутых в тексте, в подстрочных примечаниях тоже имеются. Кто-то погиб в войну, кто-то покончил с собой в сорок пятом, некоторых казнили. Но в основном все неплохо: «приговорен к пожизненному заключению, через три года освобожден по состоянию здоровья». Или даже: «скрылся в Аргентине». Иногда история к людям снисходительна.
Странная деталь (это уже к вопросу о немецком порядке): и в 41, и в 42, и даже в 43-м родственникам из концлагерей присылают урны с прахом замученных. Их хоронят на еврейском кладбище с молитвами и всеми положенными церемониями.
***
И вот наступает момент, когда личное время останавливается. Больше нет обысков, потому что отнимать у обреченных нечего. Нет новых запретительных законов, потому что запрещено примерно все. В Дрездене осталось несколько десятков евреев, и сами они не понимают, почему до сих пор продолжают существовать. Личная катастрофа упирается в статику. Уходит даже эмпатия: автор фиксирует, что сообщения об очередных жертвах не вызывают у него никаких эмоций. «Я еще жив» — это все, что он может подумать.
Но и в диктатуре перемены. Диктатуре время возвращает как раз катастрофа. 1943-й, Сталинград, сначала странные сводки с фронта: «После долгих и продолжительных боев нашим доблестным войскам удалось захватить трехкомнатную квартиру с ванной» (и это не злая шутка, это цитата). Потом в этих сводках все меньше конкретики, а в газетных передовицах — все больше призывов к фанатичному сопротивлению. LTI вообще любит слово «фанатичный». И ясно уже, что это действительно не может продолжаться долго, вот только некому больше судачить за кофе с профессором Клемперером: почти все собеседники истреблены, а кофе не достать.
Воедино два временных потока сплетает катастрофа, зримая воочию, — бомбардировка, уничтожившая Дрезден. Мир диктатуры рухнул вместе с прекрасными барочными зданиями, достаточно просто спороть звезду с пиджака, чтобы затеряться среди толп уцелевших. А потом и войне конец, и люди вокруг вдруг хором начинают рассказывать, что всегда ненавидели фюрера и партию, а еврейский паспорт превращается в документ, способный открыть любые двери в офисах новых хозяев Германии.
Во время беженских скитаний к Виктору Клемпереру пристает с непонятными, но, возможно, угрожающими речами советский офицер. «Мой брат лечил Ленина», — сообщает ему профессор. И это правда, Георг Клемперер ездил в свое время в Москву на консилиумы, чтобы спасти вождя мирового пролетариата. Впрочем, не спас.
***
Клемперер уцелел. И дом его уцелел, и рукописи. Персональный хеппи-энд, который немного отравляют вопросы, оставшиеся без ответов. Где настоящие немцы, кто они? Те, кто, рискуя свободой или даже жизнью, в самые страшные годы подходил на улице, чтобы украдкой пожать руку человеку с желтой звездой? Делился лишней картофелиной? Или те, кто кричал ему вслед оскорбления? Или гестаповец, при обысках любивший плевать женщинам в лицо? Может ли он, Виктор (уже не Израиль) Клемперер, снова стать немцем? Как? И как исцелятся дети, которые нацистской пропагандой, похоже, пропитались сильнее, чем взрослые?
У немцев (которые, конечно, всегда ненавидели Гитлера и т. д.) свои вопросы: разве могли германские солдаты творить в России и в Польше те ужасы, о которых рассказывают теперь победители? Разве могли? Врут победители, наверняка клевещут.
Ответов нет, русское издание дневника обрывается внезапно, Виктор и Ева в Дрездене, им вернут их дом, там будут новые клумбы и новый кот. И книги, и кофе, и человеческая жизнь. Вот только не придут поболтать за кофе люди, которые остались в Терезиенштадте, Аушвице и Дахау. Никогда больше.
***
Книги о Третьем рейхе и первых послевоенных годах Германии сейчас в моде, издали их много, есть даже целые книжные серии. Понятно, наверное, почему так, да это и не важно. Исторические аналогии — плохой, никчемный способ рассуждать, дело не в том, что и на что похоже.
Важно помнить, что люди — образованные, неглупые, цивилизованные, нормальные, культурные и так далее, немцы ведь именно такими и были, — могут стремительно превратиться во что-то такое вот. Во что-то такое, о чем в подробностях рассказывает Клемперер. Могут. Он — свидетель. Совсем не беспристрастный, но по-другому бы ведь и не получилось.
И да, запоздалый дисклеймер: это тяжелая книга. Немецкий профессор слишком уж детально показал, как происходит страшное превращение. Шажок за шажком, чуть темнее, чуть глубже... Начиная читать, имейте в виду: будет больно. Вам точно будет больно. Так и должно быть.