© Горький Медиа, 2025

Важнее пункта назначения

О книге Ричарда Гудкина «Вокруг Пруста»

Интертекстуальные связи, которые американский исследователь Ричард Гудкин обнаруживает в знаменитом романе Марселя Пруста «В поисках утраченного времени», могут показаться странными, а то и надуманными. В самом деле, что может быть общего, например, между прустовским потоком сознания и фильмами Альфреда Хичкока, предельно насыщенными событиями? Но Гудкин не предается постмодернистской игре с текстами и читательскими ожиданиями: явные и скрытые аллюзии в книге Пруста встраиваются в прочтение его эпопеи как хроники экзистенциального и эстетического опыта. Рассказывает Николай Проценко.

Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.

Ричард Гудкин. Вокруг Пруста. СПб.: Библиороссика, 2026. Перевод с английского Игоря Волкова. Содержание. Фрагмент

Все ценители Пруста, по моим наблюдениям, делятся на несколько категорий, чем-то напоминающих иерархию мастерства у шахматистов. Базовый уровень — «крепкие любители» — предполагает, что вы прочли «По направлению к Свану», первый том «Поисков утраченного времени» (а то и второй, про девушек в цвету), можете уверенно вспомнить несколько персонажей и эпизодов, а при необходимости поддержать беседу, в которой упоминается Пруст, или просто удачно ввернуть это имя в разговор. На следующем уровне располагаются условные «перворазрядники» — те, кто, как автор этой рецензии, нашел время или заставил себя осилить все семь томов «Поисков», что-то читал о Прусте и даже порой пытается формулировать собственные, претендующие на оригинальность соображения о его творчестве. Далее идут «мастера спорта» — собственно прустоведы, посвятившие Прусту свою карьеру и составляющие некий полузакрытый клуб со своими регалиями и репутациями. Наконец, на вершине этой иерархии располагаются мэтры, которые обращаются с текстом Пруста примерно так же, как гроссмейстеры читают позицию на доске, зная, в какой партии уже появлялась такая расстановка фигур и какие ходы последовали дальше. Именно к этой элите исследователей Пруста относится почетный профессор Висконсинского университета в Мэдисоне Ричард Гудкин.

«Вокруг Пруста» — одна из его ранних работ, написанная в конце 1980-х годов, то есть в те времена, когда термин «интертекстуальность» однозначно ассоциировался с деконструктивизмом и постмодернизмом. Знаменитая книга Жака Деррида «О грамматологии», опубликованная в 1967 году, открыла простор для поиска неожиданных следов других текстов в канонических произведениях, которые, по замыслу родоначальника деконструктивизма, после такого прочтения уже никогда не будут восприниматься как прежде. Книга Пруста в этом плане действительно предоставляет благодатный материал, учитывая невероятный кругозор ее автора, обладавшего поистине энциклопедическими знаниями. Но с механической работой по «выуживанию» мотивов и цитат из чужих текстов в прустовских «Поисках» неплохо справляются и комментарии, которыми сопровождаются качественные издания этого произведения, а показать, как интертекстуальность приводит в движение всю циклопическую композицию романа, — задача совершенно иной сложности. Ее и решает Ричард Гудкин в небольшой, но невероятно насыщенной книге, расширяющей представление о том, что такое интертекст: помимо собственно текстовых аллюзий к литературе и философии, в случае Пруста он охватывает музыку и кино.

В каждой из шести глав, кроме собственно Пруста, появляются другие главные герои, помогающие читать «Поиски» по принципу «вокруг да около». Оригинальное название книги Гудкина — Around Proust — в принципе можно перевести и так: оно напоминает о построении прустовского романа, где одно отступление от главной темы громоздится на другое и так почти до бесконечности. Некоторые из этих героев-помощников Пруста вполне очевидны — например, драматург Жан Расин (глава 2), чья трагедия «Федра» довольно подробно анализируется в «Поисках», или один из любимых композиторов Пруста Рихард Вагнер (глава 5). Другие интертекстуальные связи, которые анализирует Гудкин, обнаружить в тексте Пруста не так легко, но все же они там присутствуют. Скажем, аллюзии на «Одиссею» появляются в семи томах всего несколько раз, однако попытка доказать, что именно гомеровская поэма служит важнейшим ключом к пониманию всей эпопеи (глава 1), выглядит чрезвычайно убедительно. Далее появляются фигуры, в романе Пруста полностью отсутствующие, но ассоциативно с ним связанные. Например, древнегреческий философ Зенон Элейский (глава 3), автор знаменитого парадокса об Ахиллесе и черепахе, возникает в контексте философии времени Анри Бергсона, которой Пруст живо интересовался. А анализ скорби и меланхолии, предложенный Зигмундом Фрейдом (глава 6) в одноименной работе, чрезвычайно созвучен Прусту, хотя австрийский и французский современники никогда друг друга не цитировали и не общались. Наконец, появляется Хичкок (глава 4), который, возможно, никогда не читал роман Пруста, но в своем знаменитом фильме «Головокружение» представил идеальный прустовский сюжет — попытку воссоздать прошлое.

Этот список фигур, окружающих роман Пруста, разумеется, не исчерпывающий, и в этом смысле книга Гудкина открывает широкое поле для поиска других подобных связей. Произведение Пруста, подчеркивает Гудкин, как, пожалуй, никакое другое, располагает к «окольному» чтению, позволяющему «обнаружить те способы, которые нередко делают текст максимально интересным, если его „застигнуть врасплох“». У такого подхода есть еще одно достоинство: он позволяет обращаться к не самым известным и очевидным фрагментам «Поисков». Конечно, Гудкин не оставляет без внимания самые знаменитые сцены романа — например, эпизод с мадленкой, которая помогает герою погрузиться в мир памяти. Но гроссмейстерский подход к произведению Пруста в том и состоит, что исследователь свободно перемещается по тысячам страниц, как по гипертексту с перекрестными ссылками и внешними переходами.

Прекрасный образец такого подхода — анализ гомеровского пласта в «Поисках». Даже обычный читатель прустовского романа может обратить внимание на то, как часто в нем упоминаются родственники второго порядка — разнообразные дяди и тети, двоюродные братья, бабушки и дедушки. Одна из самых известных таких сцен — знакомство юного Марселя с «дамой в розовом», куртизанкой Одеттой де Креси, в доме его дяди Адольфа. После этого дядю перестают принимать в доме родителей рассказчика, недовольных его сомнительными связями. Сама по себе авункулярность — так Гудкин называет сосредоточенность Пруста на дядях и тетях (от латинского слова avunculus, «дядя по матери») — играет в романе огромную роль. Знакомство с Одеттой в доме дяди становится для Марселя первым шагом из мира его родителей, которые явно не видят в сыне будущего большого писателя, в будущий мир его романа, где «дама в розовом» станет одним из главных сквозных персонажей. И здесь как будто совершенно неожиданно возникает Гомер — в одном из описаний Одетты Марсель замечает: «И тем не менее, подобно тому как глаза ее, казалось, смотрели на меня с далекого берега, голос был грустным, почти умоляющим, как голоса мертвых в „Одиссее“» (пер. Елены Баевской).

Для главного героя романа Пруста, констатирует Гудкин, «авункулярное наследство» заменяет дом, и тут тоже возникают совершенно определенные гомеровские параллели, поскольку в ключевых сценах «Одиссеи» эта тема также играет особую роль. Шрам на ноге, по которому Одиссея, явившегося в свой дом в обличье нищего, узнала его служанка, когда-то был получен на охоте, организованной его дядями, а царь Алкиной, предлагающий Одиссею в жены свою дочь Навсикаю, доводится родным дядей собственной жене. Чтобы вернуться домой, Одиссею нужно преодолеть эти авункулярные препятствия, а Марсель, напротив, должен отказаться от родительской системы координат и принять «авункулярное наследство». С точки зрения техники письма это означает отказ от прямого повествования и использование косвенных, окольных приемов развития сюжета. «Одиссея» — хрестоматийный пример несовпадения фабулы и сюжета, но вся хронологическая последовательность событий гомеровской поэмы восстанавливается достаточно легко, причем главную лепту в это вносит сам Одиссей, рассказывающий историю своих приключений. Сложить ее в непрерывное повествование, которое закончится там, где началось, для Одиссея и значит вернуться домой. И если вспомнить о том, что Пруст много раз безуспешно пытался написать «традиционный» роман, «Одиссея» действительно может рассматриваться как «текст-родитель», с которым нужно попрощаться, чтобы прийти к той свободной форме, к пушкинской «дали свободного романа», благодаря которой «Поиски» стали одним из важнейших текстов мировой литературы.

Для сравнения посмотрим, как Гудкин интерпретирует вагнеровскую тему в романе Пруста, точнее всего один фрагмент из оперы «Тристан и Изольда», так называемый тристановский аккорд, который играет важную роль в ключевой любовной истории «Поисков» — отношениях Марселя и Альбертины. Сам этот сюжет, в свою очередь, выступает инверсией отношений Свана и Одетты, у которых тоже было музыкальное сопровождение — соната выдуманного Прустом композитора Вентейля. Если Сван в итоге женился на Одетте, о чем основательно пожалел после того, как его страсть остыла, ибо она оказалась женщиной не в его вкусе (и к тому же переспала с половиной Парижа), то роман Марселя завершается трагически. Когда он отказывается жениться на Альбертине, та погибает, упав с лошади, — но ее смерть окончательно позволяет рассказчику обратиться к своему давнему замыслу: стать писателем. Ситуация, в которой оказывается Марсель, буквально воплощает название оперы Вагнера: он остается triste и isolé, то есть печальным и одиноким. Окончательно он осознает это в Венеции, слушая песню «’O sole mio».

Но это только начало игры аллюзий, которую обнаруживает Гудкин. В письме, которое Марсель получает в Венеции от своей юношеской возлюбленной Жильберты Сван, первая буква ее имени (G) сопоставляется с первой буквой имени уже умершей Альбертины (A), и эти инициалы получают музыкальную интерпретацию, основанную на разных системах обозначения нот: «A (ля) и G (соль) — не только две ноты, расположенные ближе к концу гаммы… Эти две ноты также встречаются в начале „Тристана и Изольды“, при этом отказываясь „сотрудничать“: в прелюдии к опере соль не желает переходить в ля или в тонику». После этой сцены, одной из кульминационных во всем романе Пруста, Марсель уже никогда не влюбится всерьез, и «если описывать любовную жизнь Марселя как сентиментальное путешествие от матери к Жильберте и Альбертине, то здесь оно заканчивается, не получив ни разрешения, ни развязки».

Насколько такие прочтения обоснованны, судить, конечно, читателю: подход Гудкина по определению провокативный. Приведу характерный фрагмент критической рецензии: «Некоторые аргументы Гудкина кажутся убедительными, но в других случаях они несколько натянуты (что признает сам автор, порой прося читателей проявлять к нему снисхождение), часто сосредоточены на мелких деталях и иногда преувеличивают их важность для всего произведения». Да, с этими порой странными параллелями можно не соглашаться, но это не отменяет ни скрупулезности авторского прочтения, ни нескрываемой любви Гудкина к прустовскому тексту.

Некоторые утверждения Гудкина и правда вызывают желание поспорить. Например, я категорически не согласен с его довольно пренебрежительной оценкой фильма Фолькера Шлёндорфа «Любовь Свана» — хотя бы потому, что барон Шарлюс в исполнении Алена Делона, на мой взгляд, одна из лучших его поздних ролей. К тому же в момент выхода книги еще не появилась экранизация «Обретенного времени» Рауля Руиса. Там вроде бы все, как хотел Гудкин: повествование предельно прустовское, да еще и Одетту играет Катрин Денёв, — но местами остается ощущение невероятной тягомотины. И все же прустовский текст в кино и рождаемые им ассоциативные ряды — дело в самом деле увлекательное.

То же «Головокружение» и другие фильмы Хичкока можно интерпретировать в духе микросоциологии Эрвина Гоффмана, написавшего свои лучшие работы примерно в это же время. Хичкок, по сути, тоже был исследователем повседневных взаимодействий, прежде всего в кругу американского среднего класса, и столь же наблюдательным человеком, как Гоффман. Чрезвычайно важный прием в творчестве Хичкока, напоминает Гудкин, — наблюдение за людьми со спины. Этот прием появляется, например, в первых кадрах «Марни» и в знаменитой сцене из «Психоза», где миссис Бейтс выглядит абсолютно по-разному со спины и в анфас. А «Окно во двор» вообще основано на одной из главных идей социологии Гоффмана: жизнь, наблюдаемая из-за кулис, выглядит совершенно иначе, чем если смотреть на нее прямо. Отсюда можно провести ретроспективную линию к анализу ритуалов социального взаимодействия у Эмиля Дюркгейма, старшего современника Пруста. Его имя в тексте «Поисков» не встречается ни разу, но французские ученые, вооружившись принципом «вокруг да около Пруста», эти связи уже, конечно, обнаружили. О связях романа с социологией Дюркгейма и Габриэля Тарда пишет, например, исследователь Жак Дюбуа в статье «Марсель Пруст и социология» (Idées économiques et sociales. 2016. № 186. P. 15–23).

***

Подробнее о том, какие пересечения между Прустом и Хичкоком обнаруживает Гудкин, можно прочитать в недавно опубликованном отрывке из книги, а о его интерпретации эпизода с мадленкой все же стоит сказать отдельно. Для начала напомню этот самый, пожалуй, знаменитый фрагмент романа:

«Однажды зимним днем я вернулся домой и мама, видя, что я замерз, предложила мне, против обыкновения, попить чаю… Она послала за теми коротенькими и пухлыми печеньицами, их еще называют „мадленками“, которые словно выпечены в волнистой створке морского гребешка. И, удрученный хмурым утром и мыслью о том, что завтра предстоит еще один унылый день, я машинально поднес к губам ложечку чаю, в котором размочил кусок мадленки. Но в тот самый миг, когда глоток чаю вперемешку с крошками печенья достиг моего нёба, я вздрогнул и почувствовал, что со мной творится что-то необычное. На меня снизошло восхитительное наслаждение, само по себе совершенно беспричинное. Тут же превратности жизни сделались мне безразличны, ее горести безобидны, ее быстротечность иллюзорна — так бывает от любви, — и в меня хлынула драгоценная субстанция; или, вернее сказать, она не вошла в меня, а стала мною… И вдруг воспоминание воскресло» (пер. Е. Баевской).

Прежде всего, в этом эпизоде прослеживаются все те же авункулярные мотивы: в детстве мадленками Марселя угощает его тетя Леони, заменяя ему мать. Этот эпизод в начале эпопеи открывает именно то произведение, которое хотел написать Марсель; предшествующие страницы оказываются как бы завершением «Обретенного времени», последней книги цикла, после которой «Поиски» надо перечитывать заново. Но почему именно мадленка, а не какой-то другой предмет? С одной стороны, отмечает Гудкин, текст Пруста, написанный спустя несколько десятилетий после основных описываемых в нем событий, намекает, что по крайней мере некоторые вещи остаются неизменными, несмотря на глобальные катаклизмы вроде Первой мировой войны. Пруст «беззастенчиво пытается сохранить прошлое, и отсюда, помимо прочего, происходит его поглощенность устаревшей модой, одеждой и социальными обычаями». В то же время оригинальный текст эпизода с мадленкой изобилует абстрактными терминами, оканчивающимися на -té и созвучными чаю (thé), в который окунается мадленка:

«Vérité [истина], скрытая в воспоминаниях о мадленке, делает brièveté [быстротечность] жизни иллюзорной. Эпизод происходит в состоянии беспрецедентных félicité [блаженства] и réalité [реальности], и только lâcheté [трусость] Марселя может помешать ему выяснить причину. Хотя в этом эпизоде рассказывается о чаепитии (thé), кажется, что в нем речь идет не столько о скромном напитке, сколько о глобальных абстрактных понятиях… Источником повествования становится не только истина [vérité] или любое другое абстрактное слово на , но и сам thé [чай] — последнее слово в эпизоде с мадленкой, выступающее как метафора конкретного, всего, что исчезает со временем, и того, как говорят нам парадоксы Зенона, что в конечном счете невозможно разрешить с помощью какого-либо общего принципа».

Философский пласт книги Гудкина у многих читавших «В поисках утраченного времени» по-русски, несомненно, вызовет еще один ряд ассоциаций. Пожалуй, главным русскоязычным текстом, связанным с «Поисками утраченного времени», остается цикл «Лекции о Прусте» философа Мераба Мамардашвили с подзаголовком «Психологическая топология пути». На первый взгляд между этой философской интерпретацией Пруста и рафинированным литературоведением Гудкина мало общего, однако на деле эти прочтения неожиданно сближаются. Если Мамардашвили пытается реконструировать опыт внутреннего пути, который привел Пруста к написанию романа, то Гудкин проделывает сходную работу с уникальной формой этого произведения. Свое «истинное» направление, отмечает Гудкин, «роман Пруста выбрал в тот момент, когда стал романом бесконечных отступлений, сбился с пути и начал пускаться в пространные рассуждения, имеющие лишь слабую связь с тем, о чем якобы должен повествовать роман». Функция интертекстуальности здесь понятна: обращение к чужим текстам не демонстрирует интеллектуальный капитал автора, а прокладывает новые ответвления пути, который, как справедливо полагал Пруст, важнее пункта назначения.

Материалы нашего сайта не предназначены для лиц моложе 18 лет

Пожалуйста, подтвердите свое совершеннолетие

Подтверждаю, мне есть 18 лет

© Горький Медиа, 2026 Все права защищены. Частичная перепечатка материалов сайта разрешена при наличии активной ссылки на оригинальную публикацию, полная — только с письменного разрешения редакции.