Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.
Константин Стешик. Сердце горбуна. М.: Humulus Lupulus, 2022
В «Толковании сновидений» Фрейд вводит понятие сгущения: под ним он понимает один из тех процессов, которые приводят к образованию снов. Работа сгущения — это сжатие пространных дневных мыслей в компактный ночной образ. Когда во сне вы оказываетесь в знакомом здании, похожем сразу на школу и на офис, если бежите на ватных ногах от ментов, но это как будто не совсем вы, когда в одном персонаже смешиваются черты разных знакомых — все это работа сгущения.
«Сердце горбуна» — согласно авторскому определению, роман-сказка — относится к числу тех произведений, на которые это фрейдовское понятие ложится самым естественным образом, тем более что его персонажи постоянно определяют происходящее как «сон», «морок» и «наваждение». Фрейд говорит, что сгущение представляет собой результат действия механических и экономических факторов, но также и результат цензуры. Над литературным произведением довлеет своя художественная логика, но это не означает, что фрейдовские факторы — особенно последний — здесь не применимы.
Тут требуется фактографическое отступление. «Сердце горбуна» — первая прозаическая публикация русскоязычного беларуского поэта, сценариста и известного драматурга. Постановки по текстам Стешика идут в Беларуси и в России. «Я несколько раз начинал писать большой прозаический текст, но каждый раз мне было страшно, что я не смогу закончить, — рассказывает автор. — А еще было какое-то подспудное ощущение, что это все как будто несерьезно с моей стороны, мол, я не такой умный, чтобы писать прозу. Но в последнее время даже в своих драматургических текстах я стал склоняться скорее к прозе, что в итоге меня и сподвигло все-таки решиться и написать относительно большое прозаическое произведение». Стешик вообще работает со страхом на регулярной основе. В другом интервью он признавался: «Одна из моих целей, когда я пишу — я хочу создать такой вот сплав, чтобы было смешно и страшно».
«Сердце горбуна» эту цель поражает — опять-таки в сновидческой логике сгущения, смешения далековатых вещей. Это мир шаткой валкости, если угодно — онтологической неустойчивости, где говорят «кажется, наступила ночь» и невозможно определить ни число встречных, ни их гендерную принадлежность: «Из крепчающих сумерек на нас выдвинулись плохо освещенные ребята в непонятном количестве. Один из них, похожий на одетую почему-то в мужскую одежду старушку, вышел вперед и очень внимательно на нас посмотрел».
Стилистические созвучия очевидны, хотя к ним ничего не сводится и они мало что объясняют. Текст перекликается с «Мифогенной любовью каст» и, шире говоря, ложится в широко понимаемую традицию центрально- и восточноевропейского сюрреализма — от Гофмана до Бруно Шульца. Ясно различимы интонационные вставки из Летова, другого мастера оксюморонов. Определение, предложенное в предисловии Татьяны Замировской («„Алиса в стране чудес”, как бы написанная Луциком и Саморядовым»), тоже годится. Если продолжать кинематографические ассоциации, то можно сказать, что перед нами мультсериал «Время приключений», переснятый братьями Квей. А еще своей уютной неуютностью текст Стешика, конечно, близок к стихам Даниила Да, который и выпустил «Сердце горбуна» в своем издательстве. Таким образом, это двойной дебют: ранее в Humulus Lupulus выходили только стихи. «Мне кажется, стихи перестали работать в том смысле, что остаются уделом избранных, — говорит Да. — Сейчас проза быстрее входит в читательские сердца».
Несмотря на всю неопределенность происходящего, сюжет книги прост. Повествователь по имени Костя и его лучший друг увлекаются преследованием горбатой старухи — и попадают в Страну горбунов. Вместо людей там живут горбы, которые выглядят как самые обычные люди, у которых есть отстегиваемый горб, в котором они носят собственных детей, которые в общем на них похожи — или даже ими и являются. Такими горбами, обзаведясь горбами и юными горбами, становятся Костя с другом, постепенно забывают, как и откуда они пришли, и врастают в новую «семью» с неизвестным числом родственников.
«Утром дом ничем не отличался от обычного деревенского. Светло, чисто, большая семья завтракает за общим столом. Даже бородатые детские горбы в своих детсадовских одежках, со смаком уплетающие завтрак, смотрелись на своих местах абсолютно естественно — подумаешь, детсадовцы, у которых мачанка стекает по бороде. Мы и не такое видели, подумал я».
Изнанка семейственности — принудительная близость, близость, которую не выбирают, похожая на слишком крепкие объятия. Ее душевность граничит с духотой; вообще новый дом геров собран из душноватых тесных пространств — запечных щелей, темных закутков и кафкианских коридоров. Местное марево кутает в топкий уют, но повествователь мучительно пытается очнуться, вернуться к тем, кого выбирал — своей жене и детям. Новые родственники-горбы всячески высмеивают его цепляние за тающую «настоящую» реальность.
«Ну, положим, Иванычи есть везде, — усмехнулся Палкин. — А цивилизация... Подумай вот сам, только честно. Нужна она тебе, эта цивилизация? Чем тебе Страна Горбов не угодила? За клубнями один раз сходил, и всю зиму свободен — они растут, еды завались. И семья у нас дружная».
Иногда в ход идут почти пелевинские приторные мудрости.
«Нельзя быть двумя человеками сразу, — сказала Женя, — и в двух местах одновременно. Нельзя быть участниками сразу двух судеб. В каждом из миров есть ты, много-много тебя повсюду, но все эти ты — спят. Живут во сне. А крохотная точечка... ммм... ясности, что ли, путешествует по мирам и по своей странной и часто нелепой прихоти пробуждает тебя там, где захочет. А те, остальные, продолжают спать. Иногда уже в другом виде и качестве».
Сам Стешик признается, что в жизни находит опору в буддизме, причем ему близок «буддизм именно секулярный, который отметает все идеи о переселении душ, законы кармы — это все индуистские штуки». Важны практики сострадания и преуменьшения боли ближних. Как бы буддистские же сентенции горбунов резонируют с гностическим переживанием мира как циклического кошмара, от которого не избавляет даже смерть (первый раз герои погибают странице на десятой, но на этом ничего не обрывается). Бежать куда-либо невозможно, потому что твой горб всегда с тобой.
А вместе с горбом — конечно же, родные гробы.
«Ты — горб! — стукнул по столу кулаком дед. — Горб! Горбом от Валентиныча отделился, горбом и в гроб ляжешь!
— Не знаю я никакого вашего Валентиныча! — заорал я. — Я от мамы с папой родился, 12 декабря! В седьмом роддоме! И отца моего зовут...
И тут я запнулся. У меня вдруг возникло ощущение, что говорю я не свои слова, а повторяю заученный текст».
Онейрическую игру созвучий усиливает этимологическое сплетение: слово «горб» восходит к значению «гора», «гроб» же — к «яме». Третьим элементом оказывается промежуточное слово «гриб» с мутной этимологией (родственно то ли «гробу», то ли «горбу»); в какой-то момент выясняется, что именно гриб, словно прорастающий из земли прямо в полые тела, склоняет героя к побегу.
Миром самовоспроизводящихся горбов управляет болотная логика «и — и», а не «или — или»; слипание, а не выбор. Когда герой получает «счастливое» предсказание «удача и смерть», кажется, что через парадокс откроется спасительная лазейка, но получает лишь новый виток морока. Оказавшихся в этой стране друзей как будто бы подводит сам язык: об этом говорят мудрые местные горбы, чью плутоватую как бы сельскую речь невозможно свести лишь к нагнетанию мути: «Вся ваша беда, прародители, — обратился Горб Константинович к нам с Палкиным, наполняя свою тарелку бурой смесью с торчащими из нее листьями, — что вы брехней мир щупаете». Или: «Объяснить, как все это работает, нельзя. Язык не для этого придумывали».
Разрывами же в карусельности немощного языка становятся песни (о чем нельзя говорить, о том следует выть): кособокие и юродивые, они периодически вырываются из уст героев, часто — в самые тяжелые моменты.
«А хочешь я тебе песенку спою, — усмехнулся в усы дед. — Дурацкую. Перед тем, как ты меня сожрешь со всем говном.
— А, ну что же, спой, — Иваныч сел на стульчик, принял внимательную позу. — Отчего бы не послушать.
И дед тихо и грустно запел:
„В самом сердце горбуна / Есть коробочка одна, / А в коробочке — секрет: / Ничего в коробке нет. / Вот я умер, вот упал, / В ту коробочку попал. / Закопали коробок / Под молоденький дубок, / Чтобы рос я, прорастал, / Чтоб травой-полынью стал. / Только есть один секрет: / Никого в коробке нет. / Что в коробку ни положь — / Все становится в ней ложь. / В самом сердце горбуна / Есть коробочка одна, / В той коробке — только бездна, / Дырка рваная без дна“.
Когда дед закончил, Иваныч даже похлопал. После встал, подошёл к Палкину, оторвал ему голову, заглянул внутрь. У меня уже не было сил как-то остро реагировать, я, наверное, был в шоке...»
Любая интерпретация сновидения ограничивает его сгущенное содержание, и с текстами дело обстоит точно так же. Я дам очевидное толкование: конечно, в сердце повести, дописанной в ноябре 2021 года, — состояние человека в обществе, спину которого сломало государство. Это переживание длящейся социальной катастрофы, сплавленной с чрезвычайно трагическим индивидуальным мироощущением. Сущностно важно для понимания ситуации то, что рассказчик ведет речь не с позиции интеллигента, который противопоставлен молчаливому большинству. Похоже, дело не только в том, что протесты 2020 года в Беларуси были бесклассовыми и объединили все общество. Испорченный, изувеченный, неисправимый могилой мир не просто кажется Константину родным, он на самом деле родной — и отсюда такая болезненность желаемого разрыва с его жутью, такой привкус вины, который российским читателям может быть сегодня особенно близок.
Но еще более чудовищным делает положение в Стране горбунов то понятное гражданам Союзного государства обстоятельство, что власть там не является плотью от плоти народа, но напротив — народ каким-то перверсивным образом происходит от плоти власти, связан с ней интимным пыточным образом (по крайней мере, именно эту мысль представитель власти, пресловутый Иваныч, озвучивает). Слово «перверсивный» здесь следует понимать в узкоспециальном типологическом значении. Ведь по мере кружения гностической карусели оказывается, что инстанцией власти является садист-демиург, который черпает наслаждение в том, что заставляет своих детей играть в безвыходную игру с правилами, которые меняются по его прихоти.
«Просто так вас всех поубивать — это же скучно, это не игра. А вот заставить умирать от голода в мире, где зимой съедобны только специальные, выращенные под кладбищенской землей клубни, — это уже что-то повеселее, полынькой пахнет».
Если же игра идет против шерсти, события разворачиваются по сценарию «Забавных игр»: кассета на перемотку, новый прогон гробовой шарманки.
Первый раз слово «предатель» бросает в адрес героя лучший друг, второй и последний раз — демиург, архитектор Страны горбунов. Сегодня это слово звучит в отношении неопределенного круга лиц, «все-таки меньшинства» из самых высокопоставленных уст, нередко — с приставкой. «У тех, кто любит Родину, — очень разные лица, — говорят, например, эти уста (а глаза в это время моргают). — У предателя всегда одно лицо — лицо предателя. Главное — вовремя отличить это лицо». Кажется, уста стесняются добавить, что здесь очень помогают измерения черепа.
В антифашистской пьесе Фридриха Дюренматта «Ромул Великий» есть известная фраза: «Когда государство начинает убивать людей, оно всегда называет себя родиной». Куда менее известны — хотя они стоят по соседству — другие слова, которые произносит правитель гибнущей империи, отказываясь благословить брак дочери потому, что она желает заключить союз ради спасения государства, но в ущерб любви. Позволю себе большую цитату, она кажется важной здесь и сейчас:
«Куда возвышеннее и куда труднее хранить верность человеку, чем государству». И далее: «Наша любовь не сделала Рим хорошим. Своими добродетелями мы откармливали изверга. Как от вина, мы хмелели от величия нашей родины, но то, что мы любили, стало горше полыни. <...>
Если в твоей любви есть хоть капля подлинного чувства, оно не может вас разлучить. Ты останешься с ним, даже если он тебя оттолкнет, ты будешь с ним, стань он даже преступником. А от родины ты можешь оторваться. Раз она стала разбойничьим вертепом и притоном палачей, отряхни ее прах со своих ног, ибо твоя любовь к ней бессильна».
Совершить предательство возможно лишь по отношению к тому, что, во-первых, является для тебя «своим», чему ты доверился; во-вторых, по отношению к тому, что доверилось тебе; по крайней мере, этому нас учит Евангелие. О чем тогда идет речь, если нет доверия, а отношения «свойства» сводятся к тому, что в вероломстве тебя обвиняет садистическая опухоль на теле твоей горбатой жизни?
Мне кажется, мучительная, очень честная и катарсически-подлинная книга Стешика преподает нам урок: то, что называют предательством, может быть актом выбора, болезненной и безнадежной сепарации, в которой тем не менее онкологическое расползание «и — и» устраняется в пользу «или — или». В этом акте тает родное до слез наваждение и утверждается верность — себе. Тому, во что ты веришь. Чему ты доверяешь. Тому, что ты любишь.