Как историческая память помогает строить нации и используется в политике, а также причем тут Марсель Пруст? По просьбе «Горького» Николай Проценко рассказывает о книге Юлии Сафроновой, декана факультета истории ЕУСПб, посвященной memory studies.

Юлия Сафронова. Историческая память. Введение. СПб.: Издательство Европейского университета в Санкт-Петербурге, 2019

От Истории к историкам

Историческая память — предмет текучий и неуловимый, поэтому нередко он кажется необъятным. В самом начале книги Юлия Сафронова говорит о многообразии подходов к памяти и приводит такой пример: в 2007 году канадский экспериментальный психолог и нейрофизиолог Эндель Тулвинг составил список, в который вошли без малого 256 типов памяти (и это, разумеется, не предел). Поэтому автор предлагает предельно простое и функциональное базовое определение: память — это способ конструирования людьми своего прошлого, от которого недалеко до расхожей постмодернистской максимы, которую так любит цитировать Питер Гринуэй: нет Истории — есть только историки. А отсюда лишь шаг до признания того, что историком может быть, по сути, каждый, — ведь у всех есть память и воспоминания о прошлом.

Противоречие это обозначилось задолго до бума memory studies, ставшего одной из важных примет проникновения «постмодернистской чувствительности» в научное поле. Понятие «коллективная память» первым еще в 1920-х годах предложил вышедший из круга Эмиля Дюркгейма социолог Морис Хальбвакс, которого считают основателем этого направления исследований, на что не замедлил ответить другой крупный автор, основатель школы «Анналов» Марк Блок. В одной из статей он заявил, что предложенный Хальбваксом термин метафоричен, а потому двусмыслен. Эта дискуссия, с упоминания которой начинается книга Сафроновой, в дальнейшем будет так или иначе возникать на горизонте memory studies, несмотря на их широчайшее распространение.

Чтобы избавиться от указанных недоразумений,  автор обращается к принципам старого доброго прагматизма, пережившим второе рождение в эпоху постмодерна: «Изучение (коллективной) памяти должно быть конкретизировано. (Коллективная) память — это концепция, имеющая дело с довольно абстрактными идеями. Для того чтобы она стала функциональной, необходимо выбрать конкретный объект анализа и поставить такие исследовательские вопросы, для ответа на которые эта концепция действительно будет полезна». Для российских ученых такой подход еще и нивелирует столь малоприятное обстоятельство, как позднее включение в поле memory studies (хотя в целом к этой традиции можно отнести некоторые работы таких авторов, как Лотман и Бахтин). Изучение мемориальной и исторической политики, ритуалов коллективной памяти, роль исторической памяти в конструировании гражданской нации и т. д. — актуальные для России темы, задающие перспективу для исследований на годы, а то и десятилетия вперед.

Последнее прибежище нации-государства

Необходимость формировать собственную исследовательскую программу закономерно следует из описываемых в книге деталей становления этого направления в нескольких странах, которые определили основные тенденции в этом поле. Во Франции, например, исследования памяти во многом унаследовали метафорическую стилистику работ Мориса Хальбвакса, и кроме того, для французской традиции важна также фигура его старшего современника Марселя Пруста. «Несколько дней назад в Форарльбергской долине я смотрел на массив Фаллула около 6 часов вечера; зубчатые гребни гор вырисовывались на фоне необыкновенно яркого неба, где висели две-три розовые тучи. Внезапно я стал думать о горном пейзаже, виденном в другой день, когда я возвращался один с прогулки. Какое-то время я не мог связать этот пейзаж с определенным местом, а потом представил себе, как наблюдаю закатное небо такого же оттенка в Сен-Жерве, недалеко от Бьонассейского перевала; я вспомнил, что несколько раз проходил через то место. У меня было впечатление образа, на миг повисшего в пустоте и почти в точности совпадавшего с картиной, которая развертывалась теперь передо мной. Все произошло так, словно воспоминание возникло у меня в душе, не поддержанное никакими обстоятельствами времени, места, среды; и мне понадобилось больше минуты, чтобы мысленно перебрать места и моменты времени, где оно могло помещаться, и вспомнить его рамку», — этот отрывок из «Социальных рамок памяти» Хальбвакса, процитированный в обсуждаемой книге, вполне мог бы принадлежать прустовскому перу.

Специфически французскую конструкцию необъятного «романа-реки» напоминает и самый известный проект французских мемориальных исследований — «Места памяти» историка Пьера Нора, близкого к Мишелю Фуко и Жилю Делезу. Реализация проекта в виде антологии, посвященной важнейшим образам, которые конструируют французскую национальную идентичность, от республики до гастрономии, заняла целое десятилетие, а с учетом подготовительного периода (семинары Нора в Высшей школе социальных наук) — почти двадцать. «По мере удаления в глубь веков, проект расширялся: от одной книги, включавшей в себя восемнадцать очерков, к двум трехтомникам, последний из которых по объему в два раза больше предыдущего. В общей сложности эта „мозаика-головоломка”, как назвал ее Нора, состоит из 128 частей — 5 600 страниц! — и в каком-то смысле сама является „местом памяти”». В итоге этот «меганарратив» попросту продемонстрировал триумф материала над пытающимся охватить его исследователем. И хотя сам Нора отрицал «неспособность <...> контролировать ситуацию», его критики не преминули заметить, что результатом героических усилий по систематизации исторической памяти Франции стала очередная туристическая достопримечательность, а сам проект оказался навязчиво галлоцентричным. При неизменно метафорическом подходе к его центральному понятию: «Места памяти рождаются и живут благодаря чувству, что спонтанной памяти больше нет, а значит — нужно создавать архивы, нужно отмечать годовщины, организовывать празднования, произносить надгробные речи, нотариально заверять акты, потому что такие операции не являются естественными… Уже не вполне жизнь, но еще и не совсем смерть, как эти ракушки, оставшиеся лежать на берегу после отлива моря живой памяти».

Принципиально отличается от французской немецкая школа memory studies, представленная в книге Юлии Сафроновой именами египтолога Яна Ассмана и культуролога Алейды Ассман. Главным достоинством их работ автор называет разработанный с немецкой тщательностью терминологический аппарат: «Читатель, стремящийся к точности или мечтающий о быстром постижении того, что хотел сказать автор, и, возможно, уже отчаявшийся после метафор Хальбвакса и Нора, наконец может удовлетворить свою любовь к порядку». В этой версии разные типы памяти получают четкую классификацию, и, хотя Ян Ассман демонстрирует широкую отзывчивость к идеям далеких от него ученых — от того же Хальбвакса до уже упоминавшегося основателя советской семиотики Юрия Лотмана, — в целом это типичный представитель немецких Kulturwissenschaften, занимающихся механизмами передачи и воспроизводства Традиции. Показательно в этом смысле предлагаемое Ассманом различение коммуникативной и культурной памяти: первая имеется у любого и относится к воспоминаниям о недавнем прошлом, которые человек разделяет со своими современниками, а к носителям второй относятся лишь избранные специалисты, «охранители Традиции». Культурная память оказывается сферой формирования исторических смыслов, где прошлое сворачивается в некие символические фигуры «абсолютным прошлым мифической древности». Ассманы пытаются представить память более масштабным феноменом, чем традиция, но в целом они говорят примерно о том же, что и, скажем, современные им немецкие философы наподобие Гадамера.

Совершенно иное отношение к традиции демонстрируют английские исследователи происхождения наций, которых принято называть радикальными конструктивистами, Бенедикт Андерсон и Эрик Хобсбаум (хотя и в том, и в другом случае их «английскость» требует уточнений: Андерсон значительную часть жизни провел в Индонезии, а Хобсбаум был выходцем из Германии). На первый взгляд, появление этих фигур в книге об исторической памяти кажется неожиданным. В знаменитой книге Андерсона «Воображаемые сообщества» основной темой является становление феномена нации как одного из продуктов развития капитализма (Юлия Сафронова акцентируется на некоторых нюансах работы Андерсона), а по поводу Хобсбаума автор признает, что проблематика памяти его вообще не интересовала. Но именно эти два исследователя доводят до бесстрастного  логического завершения — вполне в духе британской аналитической философии — тот тезис, что в виде неких метафорических интуиций содержался у французов: именно конструирование прошлого, «изобретение традиции» (этот нашумевший сборник под редакцией Хобсбаума все еще не переведен на русский полностью), и является важнейшим оплотом государства-нации. Возможно, даже последним оплотом после того, как прекратились регулярные войны между государствами, в ходе которых современные нации и формировались.

«Нас не должен вводить в заблуждение странный, но объяснимый парадокс: современные нации… претендуют на нечто прямо противоположное их новизне и искусственности, на то, что корнями своими они уходят в глубокое прошлое и являются человеческими сообществами столь „природными”, что для их определения достаточно простого самоутверждения», — этот тезис Хобсбаума провокативен, но он фиксирует реалии сегодняшнего дня: достаточно лишь беглого взгляда на то, как выстраиваются нации на постсоветском пространстве.

Память и язык

Однако видеть в исторической памяти лишь инструмент для политических манипуляций неверно — этому препятствует язык, которому в книге уделено немалое внимание. Одним из примеров того, как язык формирует уникальность и самой исторической памяти, и связанной с ней рефлексии является кратко рассмотренный выше проект Пьера Нора, который в оригинале носит название lieux de mémoire. Французское слово lieux восходит к латинскому locus и в целом передается без большой потери смысла при переводе на романские языки — например, luoghi della memoria на итальянском. Но уже в переводе на английский «места памяти» могут переводиться как backgrounds of memory (если исходить из латинского loci memoriae), realms of memory, sites of memory. А на немецком возможны разные варианты и lieux — Пьер Нора при подготовке немецкого издания прибегал к словам Herde («очаги»), Knoten («узлы»), Kreuzungen («перекрестки») и даже Bojen («буйки») — и mémoire: либо Erinnerung («воспоминание»), либо Gedächtnis (собственно «память»).

Юлия Сафронова
Фото: личная страница Вконтакте

Есть вопросы и к устоявшемуся русскому варианту перевода названия проекта Нора: адекватно ли, к примеру, слово «место» применительно к Жанне д’Арк или солдату Шовену, которые входят в число главных lieux de mémoire современной Франции? Понятно, что заимствованное из латыни наукообразное слово «локус» более точно, но в таком случае собственно «местами памяти» оказываются лишь памятные места в буквальном смысле — памятники, достопримечательности и т. д. Впрочем, следует помнить, что сам Пьер Нора признавал: название его проекта на другие языки переводится с трудом. Однако попытки сделать это не прекращаются, в том числе весьма экзотические: например, известный филолог-славист Жорж Нива предложил вариант «урочища памяти». Так или иначе, отмечает Юлия Сафронова, российские «места памяти» не обойдены вниманием исследователей. Еще в 2007 году под руководством Нива на французском языке вышел первый том проекта «География русской памяти», посвященный нашим городам, музеям, храмам, библиотекам, университетам, местам воинской славы и т. д. Это не вполне совпадает с идеями проекта Нора, но в целом отражает специфику российских ритуалов коллективной памяти, сфокусированных именно на памятных местах.

«Трудности перевода» возникают и в случае с концепцией культурной памяти, которую развивают супруги Ассман. Как отмечает Сафронова, при переводе основного термина Яна Ассмана kulturelles Gedächtnis («культурная память») теряется часть смысла, поскольку сама традиция понимания слова kulturell в немецком языке отлична от того же английского cultural: если англо-американская историография использует сulture как общий термин для обозначения идей, обычаев и искусства в контексте общества и цивилизации, то немецкая Kultur относится к интеллектуальным и художественным достижениям сообщества. И еще больше сложностей возникает с понятием Gеdächtnis, которое является более широким, чем memory: если английское слово  описывает процесс, относящийся прежде всего к воспроизводству усвоенных знаний, то немецкое относится не только к сохранению информации, но и к чувственным впечатлениями.

Наконец, непереводимость контекстов напоминает о себе в таком новомодном направлении, как исследования медиа, — с переводом последнего термина на русский возникает еще больше сложностей, чем с пространствами памяти, для которых возможно хотя бы сравнительно точное аналитическое описание, объясняющее, «что хотел сказать автор». В русском языке понятие «медиа» обычно ассоциируется с масс-медиа, в пределе — со СМИ, тогда как в европейских языках его семантика несравненно шире и напрямую связана с полем памяти. Как отмечает один из исследователей медиа, профессор Университета Глазго Эндрю Хоскинс, само существование понятия «медиа» (media) осложняет понимание памяти как опосредованного процесса (mediated process). А если исходить из знаменитой формулировки Маршалла Маклюэна The medium is the message («Медиа и есть сообщение»), то именно медиа, а не язык содержит в себе историческую память.

«В этом месте русскоязычный читатель сталкивается с проблемой, которую не смог решить для него русскоязычный автор, — признается автор книги. — В понятии media в большинстве европейских языков явно читается первоначальное значение, происходящее от латинского medium — «средний» и «посредник», поэтому исследователям, пишущим на этих языках, не приходится делать выбор между «посредник / медиа», «опосредованный / медиатизированный» («медиальный», «медийный» и т. д.)… Для понимания проблематики взаимоотношений памяти и медиа читателю необходимо все время помнить, что речь идет о широком значении и первоначальном смысле понятия. Медиа памяти — это любой посредник между обществом и его прошлым, включая техники, технологии и практики, с помощью которых опосредуется социальная и культурная жизнь, включая и масс-медиа». Например, в классификации Яна Ассмана медиа коммуникативной памяти — это непосредственная коммуникация, а медиа культурной памяти — «тексты, изображения, танцы, ритуалы и представления различных видов».

Сам всплеск media studies изначально был связан также с завершением проекта «большой Истории»: как отмечает цитируемая в книге английская исследовательница Джоанна Гарде-Хансен, дискуссия о симбиозе медиа и памяти внутри социальных наук была вызвана окончанием больших исторических нарративов и требованием писать «историю снизу». Но одновременно актуализируется и вопрос о том, что происходит с коллективной памятью эпохи масс-медиа в самом широком смысле, включая, например, небезызвестный «музейный бум» — еще одну примету постмодернистской эпохи. Развитие электронных технологий, происходящее у нас на глазах, констатирует Сафронова, идет столь быстрыми темпами, что исследователи не успевают осмысливать эти процессы, и в то же время с впечатляющей скоростью развивается исследовательское поле под кодовым названием media and memory. Работа в этой области, констатирует автор книги, — вызов для исследователя, для ответа на который пока еще нет торных путей.

Читайте также

«В самой попытке перевода старой китайской поэзии заложена ловушка»
Синолог Илья Смирнов о китайской классике, каноне и русских переводах
30 ноября
Контекст
«В эпоху политики „постфактов“ теория овеществления актуальна как никогда»
Сергей Поцелуев о новом переводе «Истории и классового сознания» Георга Лукача
18 октября
Контекст
Германия после Холокоста
Спор историков и рождение современной Германии
9 августа
Контекст