Рене Жирар. Ложь романтизма и правда романа. М: Новое литературное обозрение, 2019. Перевод с французского Алексея Зыгмонта
«Ложь романтизма и правда романа» (1961) — первая книга франко-американского антрополога, философа и богослова Рене Жирара, перевод которой только что вышел в «Новом литературном обозрении». До русского читателя она дошла последней, уже после его основных работ. Вниманием этот автор в последние годы не обделен: на русском есть уже все его важнейшие работы, среди которых выделяются три — «Насилие и священное», «Вещи, сокрытые от основания мира» и «Завершить Клаузевица». Поэтому возникает искушение читать первую книгу сквозь призму последующих — эта идея развилась так-то, другая переменилась, а та — заглохла. Это имеет смысл для историков философии, но для «обычного читателя» — едва ли. Вместе с тем именно ему, обычному читателю, «Ложь романтизма» может дать больше всего.
Кому может быть интересна первая книга Жирара? Очевидно, тем, кто читает литературу: книжка посвящена именно ей и сосредоточена на пяти романистах — Сервантесе, Флобере, Стендале, Прусте и Достоевском. Но не только: еще она пригодится тем, кто постоянно завидует или ревнует; кто разочаровался в жизни; кого подмывает признаться в любви или кого уже отвергли; наконец, тем, кому не без основания кажется, что все его желания определяет мама. Коротко говоря, это книга не столько о литературе, сколько о человеческих отношениях в целом, драме современного человека и его несчастии. Правда, осмысление пары схем и философских допущений для ее чтения все же потребуется.
Подражание, майонез и кокетство
Основная мысль автора почти исчерпывающе изложена уже в первой главе: человек, заявляет Жирар, не выбирает себе желания, а заимствует их извне, у кого-то другого. Этот кто-то называется медиатором, то есть «посредником». Так, Дон Кихот подражает Амадису Галльскому, Санчо Панса подражает Дон Кихоту, Эмма Бовари подражает парижским модницам, Жюльен Сорель — Наполеону, а рассказчик у Пруста и герои Достоевского вообще подражают кому попало. Желание якобы направлено на некий объект, но на самом деле как раз он-то особой роли и не играет, а вся его ценность зависит от желания медиатора.
Далее, есть два рода медиации: она бывает «внешней» и «внутренней». К первому роду относятся случаи, когда дистанция между субъектом и медиатором достаточно велика и подражание относится к «дальнему», а не «ближнему». Амадис для Дон Кихота — идеальное в своей недосягаемости божество. Однако когда дистанция между субъектом и медиатором сокращается, субъекту мнится, будто бы медиатор хочет завладеть тем же объектом, что и он, и тогда между ними возникает соперничество. Это значит, что они начинают подражать друг другу вплоть до полного уподобления.
Вместо того чтобы объявить себя верным вассалом, ученик может лишь отвергать факт наличия медиативных связей, которые становятся оттого как никогда крепкими; ведь кажущаяся враждебность медиатора отнюдь не умаляет, а лишь увеличивает его престиж <…> Итак, есть субъект-медиатор и медиатор-субъект, образец-ученик и ученик-образец. Каждый из них подражает другому, настаивая на том, что его желание важнее, да и возникло раньше. Каждый видит в другом ужасающего в своей жестокости мучителя. Все отношения здесь симметричны; соперники верят, что их разделяет бездонная пропасть, но ни об одном из них нельзя сказать ничего, что не было бы верно в отношении и другого. Такова эта бесплодная борьба противоположностей, становящаяся все жестче и суетней по мере того, как люди сближаются между собой и желание их усиливается.
Если взять более близкий пример, то подражание известным певцам или актерам — медиация внешняя, а когда самой красивой девочке в 9а классе подражает ее «лучшая подружка» — внутренняя. Дети тяжело переживают, когда у других детей появляется новая игрушка, и со слезами просят купить им такую же. Именно на подражании основана реклама: она не столько хвалит товар, сколько показывают счастливую семью, сплоченную вокруг майонеза или жидкости для прочистки труб, или тщательно отфотошопленную красавицу, бесподобную в дешевой блузке. Интересное в своей абсурдности исключение являет здесь Эллочка Щукина из «12 стульев», которая, как мы помним, соперничает с дочкой американского миллионера Вандербильда и при этом (совсем по Жирару) полностью утрачивает чувство реальности, нанося «меткий удар» тем, что «покупает по рабкредиту собачью шкуру, изображающую выхухоль». Впрочем, ее хорошо поймут не понаслышке знающие о поддельном парфюме, ноутбуках или конструкторах «Лего».
Жирар — один из тех немногочисленных авторов, которые дают человеку «вторые глаза» и позволяют увидеть все в ином свете. Идеи подражания и соперничества для «Лжи романтизма» — ключевые: именно в их свете автор анализирует такие вещи, как ревность, кокетство, амурные стратегии, садизм и мазохизм, импотенцию, дендизм, демократию, придворный этикет при «короле-солнце» Людовике XIV и даже выливание супа в окно, которое практиковал «подросток» у Достоевского.
Пророчество о Фейсбуках
Хотя «Ложь романтизма» увидела свет шестьдесят лет назад, со временем ее актуальность, как мы видим, не только не уменьшилась, но и преумножилась. Писателей, чьи книги постигает такая судьба, называют «пророками» — и Жирар, конечно, пророк. Одним это нравится, другим — не очень, и читать его более поздние философско-богословские работы им в таком случае не стоит.
Жирар провозглашает, что пресловутое égalité, к которому привело уничтожение социальной иерархии, и есть драма современности: все люди равны, все они начинают подражать друг другу, возможности у всех якобы равные — а значит, каждый может сравнивать себя с другими и мучиться чувством вины за то, что добился меньше других. И все же, цитируя Алексиса де Токвиля с его рефлексией над американской демократией, автор и представить себе не мог, что случится в эпоху интернета и социальных сетей. «Официально» признанное теперь уже явление — так называемое fear of missing out (FOMO), или синдром упущенной выгоды, — когда человек крутит ленту соцсети, видит фотки знакомых из Греции и Нью-Йорка и чувствует, что на праздник жизни получили приглашение все, кроме него. Здесь есть два основных фактора: чувство пустоты и тотальной неудачи сочетается с желанием, чтобы другие прекратили вести такую яркую жизнь. Как писал в своей книжке «Ради чего стоит жить» Роберт Пфаллер, зависть — это не столько желание иметь то же, что и другие, сколько желание, чтобы они этого не имели. Поэтому человек не удовлетворится поездкой в Грецию и Нью-Йорк, а начнет завидовать кому-то еще: дело здесь не в объекте зависти, а в медиаторе. Именно о такой непрерывной фрустрации и пишет автор: «Другой по-прежнему управляет бытием индивида, но это уже не классовый угнетатель, как было в отчуждении у марксистов, а сосед по лестничной клетке, однокашник, коллега по работе. Чем ближе Другой ко Мне, тем больше он завораживает». Можно сказать, что сегодня Жирар прав еще больше, чем полвека назад. Не сказать, чтобы от осознания этого делалось легче, но обнаружить столь проницательное описание того, что мучит вас каждый день, означает все же немного смягчить эту вечную боль.
Именно в таком качестве Жирар и описывает желание — как «болезнь», «недуг». В своем предельном воплощении желание становится метафизическим, то есть обращенным к самому бытию медиатора, к его «лучше-нашей» субъектности. В этом чувстве сходятся два мотива: это и зависть, и ненависть — желание, чтобы все эти бесконечно отравляющие нам жизнь люди сдохли и попали под поезд. Это амбивалентное чувство автор вслед за Шелером и Ницше называет ресентиментом — и сейчас оно стало универсальным отношением к Другим.
«Нечто священное стало так близко, что до него будто вот-вот — и дотянешься; между субъектом и объектом остается единственное препятствие — медиатор. По мере приближения медиатора действие становится лихорадочнее, поскольку встречается с сопротивлением, и у Достоевского оно уже столь яростно, что может привести к убийству».
Современная медицина признает намного больше болезней, чем прежняя, — в том числе и болезней так называемой души. Если вы достаточно смелы, то после пяти-восьми лет иссушающей депрессии вы все же перестанете слушать советы насчет «погулять» и пойдете к врачу. Врач ставит вам диагноз: депрессивный эпизод средней тяжести (F-32.1) и назначает лечение — два антидепрессанта и один нормотимик. Допустим, вам невероятно везет, ваша грусть проходит, и вы выходите в ремиссию. Однако далеко не всегда после нее остаются любовь, радость и благодарность судьбе. Может статься, что без болезни вы встретитесь с самим собой, страдающим уже от другой болезни — метафизической. Никуда не денутся ни зависть, ни боль, ни дикое разочарование, ни ощущение, что ваша жизнь пуста и ничтожна. «Каждый из нас для себя самого — пишет Жирар, — Данаидова бочка, которую он тщетно пытается наполнить». Желание — это недуг по ту сторону всех прочих недугов, единственное, от чего не спасает химия (которая, по выражению Станислава Лема, «взяла на себя все грехи мира»). И когда человек продолжает гнаться за желанием и пытается утвердиться в своей пустотной субъектности — это, по Жирару, и есть гордыня, которая несет за собой страх, кошмары, разложение и смерть.
«Онтологическая болезнь непрерывно обостряется по мере приближения медиатора к желающему субъекту. Естественный ее предел — смерть. Способность гордыни к рассеянию неизбежно приводит к расщеплению, фрагментации и в итоге — к полному распаду самого гордеца <…> Онтологический недуг всегда, будь то прямо или же косвенно, ведет к роковому исходу — самоубийству в той или иной его форме, потому что гордыня — это свободный выбор».
«Не говорите со мной таким тоном!» и преображение в смерти
Одна из первых особенностей книги, с которой сталкивается читатель, — ее тон, он же — ее методология. Возникает ощущение, что одной рукой автор стучит по пишущей машинке, а другой — нещадно хлещет по щекам воображаемых оппонентов, роль которых отведена «романтическим критикам», то есть критикам литературным, и в основном французским. Спустя шестьдесят лет и с учетом культурной дистанции понять, кто имеется в виду, не так-то просто. Некоторые имена автор все-таки называет: это Эжен де Вогюэ, Поль Валери, Жан-Поль Сартр, Дос Пассос и Ролан Барт, которого Жирар презирает настолько, что даже не называет по имени, ограничившись проходной шпилькой в адрес «нулевой степени письма».
В чем же он их обвиняет? В том, что они отстаивают «субъективистскую догму» и полагают персонажей романа свободными от всяческих правил, автономными и исключительными героями, чьи желания исходят от них самих. «Романтизм всегда возлагает ответственность за нее [иллюзию] на отдельного человека и отстаивает „партеногенез” воображения», — пишет Жирар. «Для „экзистенциально” настроенных критиков, напротив, „автономия” романтического мира — неприкосновенная догма; предполагать хотя бы малейшее соприкосновение между романистом и его ближним для них — бесчестье». Именно эту «догму» в своем разоблачении метафизического желания и опровергает роман.
Основная черта жираровского тона — непререкаемость. На релятивизм и восприятие чужой позиции он, как кажется, не способен чисто физически: тот у него недопонял, другой заблуждается, а третий отметил кое-что важное, но к нему необходимо добавить что-то еще. Объясняется такой тон как характером самого автора, так и обстоятельствами, в которых писалась и, что еще важнее, редактировалась книга. Дело в том, что в конечном варианте она несет на себе следы (божественного) откровения, посетившего Рене Жирара в конце 1950-х годов. Его биограф Синтия Хэвен со слов самого Жирара рассказывает, как он преподавал в университете Джонса Хопкинса, что в Балтиморе, каждый день тратил два часа на дорогу туда и обратно и читал в электричке романы. Тогда-то он и начал впадать в странные состояния, преобразившие как его, так и книгу: «Помню, что в дороге я испытывал едва ли не мистический опыт, пока читал и смотрел в окно… мое внутреннее состояние преображало все вокруг, и на обратном пути каждый луч заходящего солнца вызывал во мне экстаз».
За этим первым откровением последовало второе: у него обнаружили меланому. Хотя в итоге все обошлось, это послужило отправной точкой для возвращения к католичеству, вере его матери: «И вот мое интеллектуальное обращение — очень комфортный и даже самоизвиняющий опыт — полностью переменилось. Я не мог думать ни о чем, кроме рака, а период острой тревоги переживал как предостережение и своего рода искупление. Так это обращение стало чем-то действительно серьезным: эстетическое уступило место религиозному».
Какое отношение все это имеет ко «Лжи романтизма»? Именно с этим опытом связана редактура книги и все ее христианские реминисценции. Так, Жирар говорит о двух типах трансцендентности — «вертикальной» и «извращенной», то есть обращенной к божеству и к человеку. Если первая избавляет человека от гордыни и мучительных неудач, то вторая ведет его к метафизической болезни. С этим же откровением связано и добавление в книгу последней главы — «Концовки», посвященной преображению романического героя на смертном одре. Именно близость смерти позволяет герою переоценить всю свою жизнь, осознать свои прошлые заблуждения, отречься от иллюзий и метафизического желания. Хотя автор и доказывает это на вполне убедительных текстуальных примерах, в этой концепции нетрудно разглядеть его собственное ощущение приближающейся смерти.
Что делать с этой идеей читателю, по правде сказать, непонятно — разве что прочитать «Ложь романтизма» и ждать собственного смертного часа. В любом случае, она превосходно подходит для знакомства с мыслью Жирара и, вероятно, вызовет у кого-то желание ее продолжить.