1. Умер литературовед, критик и прозаик Валентин Курбатов. В «Российской газете» о нем вспоминают Павел Басинский («никогда не поучал, а вел разговор так, словно все мы, люди очень разных поколений, его близкие друзья») и Владимир Толстой: «Не могу поверить, что все это так внезапно оборвалось. Он удивительно умер! С букетом цветов для своей жены, который просто не донес до дома. <...> Он продолжал соединять нас с Валентином Распутиным, Виктором Астафьевым, многими другими могиканами русской словесности, которые ушли из жизни раньше него. Со всеми переписывался, писал о них замечательные статьи и книги. Да, можно сказать, что он был совестью нашей литературы в последнее время». Здесь же републикуется интервью Басинского с Курбатовым двухлетней давности.
2. Набоковед Андрей Бабиков отыскал и опубликовал в The Times Literary Supplement неизвестное стихотворение Владимира Набокова о Супермене. Стихотворение «Сетованье Человека Будущего» было написано в 1942 году, через два года после прибытия Набокова в США. В эти же годы он берется практически «за любую работу, которая могла бы спасти его писательскую карьеру»: детектив по-английски, продолжение «Дара» по-русски, теософскую пьесу по «Дон Кихоту» для Михаила Чехова — «ни один из этих проектов не увенчался успехом. Многочисленные статьи, рассказы, лекции, переводы — все это, по сути, было всходами ещё европейского периода. Попытка воспеть Супермена, комиксами о котором увлекался сын Набокова Дмитрий, — возможно, слегка ироническая попытка «американизироваться». Стихотворение («вирши») Набоков отправил Чарльзу Пирсу в The New Yorker, опубликовано оно не было. Читатели, отвечал Пирс Набокову, этого текста, пожалуй, не поймут.
В своей статье (которая скоро выйдет и по-русски) Бабиков указывает на непосредственный источник набоковского вдохновения — обложку комикса Superman No. 16. Набоков даже включил в текст восклицание подруги Кларка Кента Лоис Лейн с этой обложки: «О, Кларк, разве он не изумителен!?!» В стихотворении Кларк/Супермен сетует на то, что супергеройство мешает ему жениться на Лоис Лейн; он опасается, что брачная ночь будет подобна землетрясению, а если у них родится ребенок, то сразу после рождения он сшибет с ног врача, в два года уже начнёт крушить мебель, в восемь будет играть настоящими поездами, а в девять бросит вызов собственному отцу и победит. Как раз девятый год шел Дмитрию Набокову в 1942-м; как пишет Бабиков, «эта деталь не только создает неожиданную связь с Давидом, замученным сыном философа Адама Круга — главного героя романа „Bend Sinister“… но и обнаруживает в стихотворении о „человеке будущего“ еще один, автобиографический слой. В гротескном мире супергероев и суперзлодеев, спасителей человечества и губителей цивилизации не хватает одного: обычной человеческой любви и заботы, без которых все геркулесовы подвиги и даже сама цивилизация теряют всякий смысл». В структурном же отношении стихотворение Набокова предвосхищает поэму Джона Шейда «Бледный огонь» — из одноименного набоковского романа.
3. В новом номере «Лиterraтуры» среди прочего — стихи Юрия Смирнова и Олега Панфила: «так далеко уже, брат! / нет берегов, но все тянет вброд. / речь — не весло, не утопленница, не плот, — / речь — никто, и зовут — никак». В разделе «Нон-фикшн» Аленка Зупанчич рассуждает о взаимоотношениях современных комических жанров и морали, в критическом разделе Юлия Подлубнова разносит в щепки книгу Дианы Арбениной «Снежный барс». На сайте, кроме того, появился переводной раздел: сейчас там можно увидеть стихи современных греческих поэтов, переведенные Александром Рытовым, сербского классика Момчило Настасиевича в переводах Анны Ростокиной, современной сербской поэтессы Анджелу Пендич в переводах Софьи Алемпиевич и хайку болгарской поэтессы Дарины Деневой (судя по всему, в авторских переводах):
игра в семью
одна девочка мать
другая — кошка
4. В февральском номере «Звезды» — стихи Светы Литвак, Михаила Окуня, Валерия Скобло, рассказы Павла Палажченко (рекомендую первый, «Одноклассники»), несколько новых виньеток Александра Жолковского — в том числе мемуар о занятиях языком сомали: неожиданно Жолковский выяснил, что его книгу о сомалийском синтаксисе, примеры для которой он брал из советских радиопередач об американской агрессии во Вьетнаме («Про себя я наслаждался извращенной эстетикой этого идейного конформизма nec plus ultra»), перевел на английский лингвист, всю жизнь работавший на АНБ. «Я переселился в Штаты в самом начале 1980-го и четыре десятка лет не догадывался, что мои геополитические щупальца уже обвили и это полушарие!» — иронически комментирует это Жолковский.
Елена Невзглядова пишет об отсутствии в прозе Чехова «общей идеи», в чем писателя упрекал Лев Шестов: «Нет места идее в чеховских рассказах, он сам как Высший Судия смотрит на жизнь и создает мир, в котором нет справедливости, но есть особенная, грустная и таинственная поэзия. Какая идея была у Баратынского? У Фета? Чехов дорог нам отсутствием „общей идеи”, он первый экзистенциалист в русской литературе, и его всемирная слава зиждется отчасти на этом». Рейн Карасти анализирует стихотворение Роальда Мандельштама; Игорь Смирнов публикует вторую статью из цикла о критической антропологии Достоевского: в первой статье речь шла о ранней прозе, в этой — о «больших романах». Среди рецензий — короткий и не слишком комплиментарный текст Анастасии Житинской о предпоследней книге Романа Арбитмана «Корвус Коракс».
5. На «Меле» — текст Андрея Тестова: большой биографический очерк об авторе «Педагогической поэмы» Антоне Макаренко, с детских лет до посмертной канонизации — которой последние его годы вовсе не обещали. «По сути, педагогу удалось выстроить систему, функционирующую строго в соответствии с принципами марксизма-ленинизма. Но за счет того, что туда была добавлена изрядная доля здравого смысла и некоторые правила разумного и экономного ведения хозяйства, эта система работала лучше, чем та, которую пыталось построить руководство страны. Возможно, именно это их и раздражало в Макаренко: у него просто получилось лучше».
6. Шломо Крол вывесил в открытый доступ книгу своих переводов из Гвидо Кавальканти и других итальянских поэтов XIII–XIV веков. Кликайте и качайте.
7. На «Ноже» — огромный путеводитель Кирилла Корчагина по французской поэзии второй половины XX века, от Рене Шара до Эдмона Жабеса до ныне здравствующих Оливье Кадио и Пьера Альфери. Каждому поэту дана характеристика («Эмманюэль Окар — пример поэта, существовавшего как бы на перекрестье различных языков и литератур, во всяком случае к этому он стремился всю свою поэтическую жизнь...»), здесь же приводятся тексты в переводах, по большей части работы самого Корчагина (в том числе отрывок из недавно вышедшей отдельной книгой в Literature Without Borders поэмы Анны-Марии Альбиак «Страна»).
8. В «Коммерсанте» — большое эссе Марии Степановой к столетию Патриции Хайсмит. Степанова рассказывает историю создания романа «Цена соли»: Хайсмит подрабатывала в магазине игрушек, на нее произвела невероятное впечатление одна из покупательниц — и в романе она реализовала фантазию об отношениях с ней: «Этим видением (богиня посещает игрушечный магазин и мимоходом выбирает себе подругу-дочь-игрушку) освещен первый роман о лесбийской любви со счастливым концом; хеппи-энд у него своеобразный — старшая подруга отказывается от опеки над собственной дочерью, чтобы остаться с младшей». Хайсмит возвращалась к дому покупательницы, испытывая вуайеристские стыд и наслаждение. «В ноябре 1951-го, за полгода до того как роман про Терезу и Кэрол был напечатан, светловолосая Кэтлин Сенн вышла из дома, села в автомобиль, стоявший в гараже, и включила зажигание. Хайсмит не узнала о ее самоубийстве, Сенн — о том, какой текст она вызвала к жизни, встреча обернулась невстречей». Степанова сопоставляет эту историю с поздним эссе Хайсмит «Моя жизнь с Гретой Гарбо»: живя со знаменитой актрисой в одном городе, писательница удерживалась от тайного преследования, но ее эссе — «признание в любви, которой вполне достаточно ощущать невидимую ниточку связи».
Любовь — чувство, которое с Хайсмит редко ассоциируют: она была, по всеобщему признанию, знатной ненавистницей, «получала удовольствие от возможности быть плохой», и последняя книга о ней, которую Степанова называет «абьюзивной биографией», не скупится на описания разных шовинистических проявлений. «Ситуативная, в духе туристического колониализма, нелюбовь к арабам не противоречила продуманной ненависти к евреям, которая в свою очередь не мешала тому, что множество друзей и подруг Хайсмит были евреями и нимало этого не скрывали. Америка тоже вызывала у нее сложные чувства, смесь раздражения и нежности, но страх и ненависть к афроамериканцам были открытыми и неподдельными; к Франции и французам у нее тоже было множество претензий, хотя она и жила там десятилетиями». Морализаторство по отношению к Хайсмит роднит и желтоватых биографов, и серьезных критиков — и Степановой интересно добраться до причины этого общего сентимента. Хайсмит, по ее словам, читают «как письма из чужой страны — подробные реляции из нечеловеческого мира, где наши моральные и поведенческие привычки отменены, как сила тяжести. В каком-то смысле тексты, десятилетиями шедшие по ведомству триллеров, упорно и последовательно воспринимаются как документалистика». Скорее всего, сама писательница одобрила бы такой способ чтения; Степанова пишет об этом исследовании чужой страны, нагляднее всего видном даже не в прозе Хайсмит, в том числе романах о Томе Рипли, а в ее нескончаемых дневниках, хрониках вечного поиска какой-то недостижимой жизни. «Потому что, когда ты исключен из рядов человечества, по Божьему ли замыслу или по собственному трезвому разумению, союзников себе ищешь не там, где другие».
Еще одна цитата: «Сама Патриция больше всего любила животных, наименее пригодных для сентиментального сожительства с человеком: улиток. Воспоминания современников полнятся историями о том, как она носила их в сумочке и выпускала на стол с коктейлями на светском приеме... <...> Впрочем, есть и другая история: посмотрев „Похитителей велосипедов”, фильм о послевоенной Италии с ее безнадежной нищетой, она немедленно отправилась в ресторан и заказала себе полную тарелку улиток и бутылку хорошего белого. В мире Хайсмит нет идей или чувств, которые не были бы обречены на полный поворот кругом».
9. Три публикации о Филипе Роте. В издательстве «Книжники» выходит сборник его эссе и разговоров «Зачем писать»; «Афиша» публикует отрывок из интервью 1988 года. Рот здесь объясняет, что если литература что-то и меняет в мире, то по воле читателя, а не писателя (писатель отвечает только перед самой литературой), и жалуется на масскульт и тотальную тривиализацию. «Художественная проза, имеющая исследовательскую функцию, не просто под угрозой, она в Америке фактически уничтожена как серьезный способ познания мира, причем в небольшой культурной элите страны это проявляется так же очевидно, как и среди десятков миллионов человек, для кого телевидение стало почти единственным способом какого бы то ни было познания. Оживленная беседа перворазрядных людей о десятиразрядном кинофильме вытеснила сколько‑нибудь продолжительную или глубокую дискуссию о новой книге».
Тем временем на Lithub ирландская писательница Худа Аван пишет, внезапно, что «Случай Портного» — универсальный роман. «Известный скандальными описаниями мастурбации и секса, он часто превозносится как важнейшее описание мужского еврейско-американского опыта — на который я, женщина, выросшая на западе Ирландии у родителей-мусульман, претендовать не могу. И все же Алекс Портной — один из самых понятных мне литературных персонажей. Я взялась за эту книгу ради ее знаменитой вульгарности — но вместо этого была поражена, как живо она напомнила мне мое собственное воспитание. Назойливость [матери героя] Софи, которая хочет во что бы то ни стало выяснить причины странного поведения сына в ванной, заставила меня вспомнить собственную мать: она никогда не упустит случая докопаться до малейшей странности». Аван считает «Случай Портного» противоядием от современных дискуссий о групповой идентичности, в которых изгоняется всякая самокритика, а принадлежность к какой-либо группе понимается как индульгенция. Удивительное открытие: можно, оказывается, прочитать книгу о ком-то, кто совсем не похож на тебя, и все равно она тебе понравится.
Ну а на Bookforum Кристиан Лоренцен рецензирует биографию Рота, написанную Блейком Бейли. Получилась книга об образцовом литературном карьеристе: «В отличие от реализма в соперничающих странах, основной литературный стиль в Америке — карьеризм. Это не осуждение, не ругательный ярлык. Просто на протяжении многих десятилетий романисты, авторы рассказов, даже поэты должны были заниматься своей карьерой столько же, сколько сочинением книг... Это просто способ выживания». Лоренцен перечисляет устаревшие писательские типы: седовласых патриархов, искателей приключений, безумцев, богемных экспатов, плейбоев, алкоголиков, политических активистов, денди, гоняющихся за бабочками эмигрантов, наркоманов, хиппи и хипстеров... «В конце концов остался только карьерист — профессиональный писатель и только. Самым первым и самым главным карьеристом в американской литературе был Филип Рот».
Рот, пишет Лоренцен, заявлял о своей ненависти к критикам, но ненависть эту изливал в пространных открытых письмах и собственных романах. Он привечал лицемеров, которые спрашивали у него то, что ему хотелось (в числе «лицемерных» изданий, «и тогда и сейчас», — книжное обозрение The New York Times). Он всячески старался отделить себя от своих персонажей: они были извращенцами, предателями своей идентичности, сексоголиками, но сам он должен был оставаться Примерным Еврейским Мальчиком. Собственно, одной из главных тем его прозы было примирение бушующего в душе эротического безумства с современным благонравием. «Такое впечатление, что все примерные еврейские мальчики (и многие девочки) из Ньюарка стали преуспевающими врачами, юристами, дантистами, профессорами, психиатрами и чиновниками. Рот говорил от лица этих карьеристов, озвучивая, как чревовещатель, их секретные мечтания и стыдные тайны — сложенные вместе, они образуют похоть». И напрасно критики ругали писателя за апологию карьеризма: он был неизбежностью, духом времени, и Рот нашел смелость изобразить его изнанку.
Но профессиональная литературная жизнь — не слишком благодатный материал для биографа; что же ему остается? «Семейная жизнь, образование... профессиональное соперничество, зигзаги репутации. Домыслы и слухи». Этими слухами Бейли и наполняет свою книгу. Притом вторая ее половина, о поздних годах писателя, — в самом деле скучная хроника осени патриарха: вышла новая книга, такой-то литературовед обнаружил прототип такого-то героя, писатель перенес операцию, дали такую-то премию (но не Нобелевскую), Митико Какутани сказала то-то, а Фрэнк Кермоуд — то-то. «В 2014-м Адам Бегли выпустил биографию Джона Апдайка, которую критиковали за невнятное описание его последних десятилетий: вторая жена писателя не хотела никому ничего рассказывать. А вообще-то книге это только пошло на пользу: пик Апдайка пришелся на середину 1970-х, а поздние годы были гораздо спокойнее бурной молодости». Книга Бейли, по Лоренцену, от такой лапидарности тоже бы выиграла. И тем не менее, несмотря на всю скандальность книг Филипа Рота, весь путь показывает «великолепно выстроенную карьеру, вплоть до этой тотемической биографии, которую невольно дочитываешь до конца: молодым писателям стоит к ней обратиться, чтобы узнать, как достичь литературных вершин. Например: не жениться; не заводить детей; поскорее обзавестись адвокатом; придирчиво относиться к обложкам; громогласно ругать критиков, но прислушиваться к ним; из издателей выбирать того, кто даст больше денег; с враждебно настроенным журналистом — ни слова; фотографов, которые плохо тебя снимут, к себе не подпускать; понять, в чем ты хорош и повторять этот фокус книга за книгой, все же варьируя сюжеты, чтобы читатели гадали, что там дальше; продать своих друзей, свою семью, своих любовниц и самого себя; работать, пока всех писателей помладше не станут называть твоими подражателями; не останавливаться, пока не переживешь всех своих врагов».
10. Снова о Кадзуо Исигуро: в интервью BBС писатель рассказал о тревоге за молодое поколение литераторов, подвергающих себя самоцензуре из опасения быть «отмененными». «Они боятся, что в сети объявится анонимная толпа линчевателей и сделает их жизнь невыносимой», — говорит Исигуро. Сам он культуры отмены не опасается: «Полагаю, я — в привилегированной и сравнительно защищенной позиции, потому что я очень именитый автор. Я немолод, у меня есть репутация. Может быть, это иллюзия, но мне кажется, что я защищен». Здесь же Исигуро говорит о культурной апроприации и необходимости уважительного изучения чужого опыта («Я смею утверждать, что учиться я умею») и рассказывает о новом романе «Клара и Солнце».
11. Кстати, две свежих новости культуры отмены. В Нидерландах захотели перевести стихотворение Аманды Горман «Холм, на который мы взбираемся» — то самое, что она читала на инаугурации Байдена. Сделать перевод доверили Марике Лукас Рейневелд — новейшему лауреату Международного Букера. Горман выбор переводчика одобрила. Тут в дело вмешалась активистка Дженис Деул: «Не хочу умалять достоинств Рейневелд, но почему бы не выбрать писательницу, которая — так же, как Горман, — мастер устного слова, молодая и темнокожая женщина?» В итоге Рейневелд переводить стихотворение не будет — по собственному решению, хотя недовольные пришли в твиттер и к активистке Деул. (В пандан — свежий скандал в российском кинокритическом сообществе по поводу того, может ли женщина, не выражавшая публично поддержку ЛГБТ-сообществу, представлять фильм режиссера-гея.)
Вторая история: наследники и издатели классика американской детской литературы Доктора Сьюса решили больше не переиздавать шесть его книг с иллюстрациями, которые можно счесть расистскими. Сьюс сам иллюстрировал свои книги; некоторые его журнальные карикатуры сегодня и впрямь выглядят дико — при этом в поздние годы он, наоборот, создавал рисунки с антирасистским месседжем. В The Washington Post Рон Чарльз защищает решение «отменить» расистские книги Сьюса, сопровождая свою аргументацию хрестоматийными сьюсовскими стихами о том, что от некоторых вещей нужно избавляться. Он напоминает, что протест против карикатурного изображения чернокожих и азиатов — не изобретение woke-зумеров: этим возмущались еще в 1930-е. В The Guardian Акин Олла пишет, что никто Сьюса не отменяет, вот то ли дело маккартизм. В свою очередь, лидер республиканцев в Палате представителей Кевин Маккарти (!) в знак протеста прочитал вслух одну из самых известных книг Доктора Сьюса «Зеленые яйца и ветчина», в которой, кстати, никакого расизма не наблюдается.
12. Крутая новость: NASA назвало место посадки зонда «Персеверанс» в честь фантастки Октавии Батлер. Вот что говорят представители агентства: «Герои Батлер воплощают настойчивость и изобретательность, а это как нельзя лучше подходит к миссии „Персеверанс“, задача которого — преодоление трудностей. Батлер повлияла на ученых, изучающих планеты, и на многих других — в том числе тех, кто недостаточно представлен в естественных и точных науках»; «Ее главный принцип — „Пользуйтесь наукой аккуратно” — разделяет и научная команда NASA». Фонд наследия Батлер отреагировал на новость твитом: «Укореняемся среди звезд» — отсылая к известной цитате писательницы о судьбе человечества.
13. San Francisco Chronicle рассказывает, как в 1882 году Оскар Уайльд посетил Сан-Франциско и навел шороху на местных. «Больше чем за столетие до легализации гей-браков в городе Уайльд приехал сюда в брюках цвета лаванды и манжетах на тюленьем меху; он поразил город едким остроумием и тростью с набалдашником слоновой кости». Во время поездки Уайльда в Штаты, полагает газета, родилось современное представление о знаменитости: сойдя на берег в Нью-Йорке, Уайльд заявил таможенникам, что декларировать ему нечего, кроме своего гения. Калифорния была последней остановкой американского турне. Тысячи жителей Сан-Франциско пришли послушать рассуждения Уайльда об эстетике, а на самом деле — поглазеть на поэта. «Город разделен на два лагеря: одни считают, что Уайльд — превосходный оратор и оригинальный мыслитель, другие считают, что это самый напыщенный жулик из всех, что выступали перед публикой», — так писала в 1882 году все та же газета San Francisco Chronicle. На Уайльда рисовали карикатуры с подписью «Современный мессия». Журналисты города по большей части считали его мысли чересчур дерзкими, а облик — чересчур женственным: «В 1880-е в Сан-Франциско носили длинные брюки, высокие жесткие воротники и пышные усы. Радикально короткие бриджи Уайльда, его длинные шелковые чулки и волосы до плеч — все это казалось американцам оскорбительным»; писали даже о «женских» бровях Уайльда. По вечерам он напаивал всех завсегдатаев Богемского клуба, сам пил абсент, провел в городе две недели и больше туда не возвращался.