Что значит пережить опыт взросления на краю ойкумены, где сходятся проза Шервуда Андерсона, «сибирский лиминальный хронотоп» протопопа Аввакума и судьба пластилинового полковника, затеявшего государственный переворот? Подробнее о сборнике рассказов Алексея Дьячкова «Хани, БАМ» — в материале Сергея Лебедева.

Алексей Дьячков. Хани, БАМ. М.: Живет и работает, 2019

Детство нужно преодолеть. Некогда этому служили социальные практики, позже эту роль взяла на себя литература. В свое время Михаил Бахтин даже говорил о романе инициации (посвящения) как противопоставлении роману воспитания (развития). Это был итог чтения прозы Андрея Белого, рассмотренной как продолжение специфической традиции Достоевского — перевод биографического плана в космический через цепь озарений. Идея, как ее записала Рахиль Миркина, прозвучала на одной из лекций, но должного развития не получила. Сегодня же, когда в обществе вновь заговорили о границах взросления, есть повод вспомнить бахтинский концепт. Он возникает при знакомстве с «Хани, БАМ» Алексея Дьячкова — сборником рассказов, выпущенным издательством «Живет и работает». Книга при сквозном прочтении складывается в цельное высказывание о взрослении в позднесоветских условиях и в пространстве с четко обозначенными географическими полюсами. Здесь это столица и периферия, «материк» и край ойкумены. А «зона отсечения» проходит по железной дороге, вобравшей также исторические метафоры своего времени.

Казалось бы, через подобную оппозицию тема решалась и в советской литературе — для этого писателям той поры достаточно было отправить персонажей в пионерский лагерь или на деревню к дедушке. Это и сейчас не запрещенный прием, хотя порой он прирастает слабо отрефлексированной ностальгией, либо спекуляциями на темы инфантильности и неизжитой травмы. Порой одно другому не мешает, но лучше без примеров — возвращение в прошлое для взрослого всегда трагедия, о чем предупреждал еще Софокл в своем «Эдипе»...

Но в условно свое прошлое — поселок Хани на БАМе — Алексей Дьячков отправляет довольно сложно устроенного рассказчика, которому отводятся роли и персонажа, и автора, сочиняющего текст. Он то очевидец описываемых событий, то пересказчик — «медиум слухов», а то и метанаблюдатель, вынесенный за пределы описываемого мира. Порой это совмещающий обе функции нарратор — бесшовно сделанный меж ними переход преподносит читателю немало сюрпризов. Особенно такому, который уже в одном только названии увидел аллюзию на знаменитый сборник «Уайнсбург, Огайо» и настроил оптику в свете популярных литературоведческих концепций. А то и проще: литературных анекдотов про Шервуда Андерсона и, к примеру, Уильяма Фолкнера. Все это неплохо держать в уме до той поры, пока не становится очевидной нарочитость этих и без того символических рамок.

Такое «открытие» поджидает уже за середину этой небольшой книги: в рассказе «Полупустой состав» приводится сюжет из андерсоновского же рассказа «Так и не сказанная неправда» (иной ведь ждал и рифмы «розы»?). В этом сеансе «обнажения приема» заходит речь не о магистральном сюжете, а о побочном, да еще данном в пересказе эпизодических персонажей: один батрак признается другому в том, что довел девушку «до беды», и спрашивает, как поступить. Хотя ответ уже не важен — жизнь его в силу новых обстоятельств изменилась. «Он обречен», — резюмирует автор «Хани». И на таких, не всегда сразу осознанных, а лишь годы спустя отрефлексированных «инсайтах» выстраивает свою книгу Дьячков. То и дело он отмечает порог, за которым кончается детство ли, юность ли и начинается новый этап — еще, может, и не взрослости, но уже ответственности за самостоятельно сделанный выбор. Или же его предопределение. При этом, завершая «андерсоновский» эпизод, рассказчик заключает: «В центре повествования не случай, а идея, им проиллюстрированная». Невольно вспоминается тут классика: «до этого все, что я видел, я видел неправильно». Но в «Хани, БАМ» и невозможно «посмотреть правильно» — всякий раз приходится перефокусировать взгляд в зависимости от того, какую роль берет на себя повествователь. И в случае данной книги «роман инициации» — это еще и опыт прочтения: отслеживания и осознания того, в какой из точек озарение настигает персонажа, а в какой — самого читателя.

В глобальном смысле и вся книга Дьячкова — о проявлении, точнее, функционировании книжной культуры в обстоятельствах, этой культуры напрочь лишенных. В тайге, на стройке любое неосторожное слово выдает ее носителя, а попытки подстроиться, мимикрировать под общепринятые стандарты лишь усугубляют этот разрыв. Но и рождают новый, во многом искусственный язык. Так, начитанный мальчик, через которого мы видим мир в большинстве рассказов, вынужден использовать уличные обороты своих сверстников. Тут, и это стоит особо отметить, нет словесно-описательных портретов, но есть драматургически точные речевые характеристики: персонажи раскрываются в том, как они говорят. И у чутких на чужое слово взрослых его речь вызывает естественную защитную реакцию: с ним нельзя общаться, как с остальными детьми (рассказ «Остров богачей»). Положение Другого, не изменяющего своих качеств даже в плавильном бамовском котле, позволяет такому персонажу извлекать определенную выгоду и даже навязывать свои правила, пусть и на уровне языковой игры. Есть и отзеркаленный эффект этой языковой экспансии: когда дети местных оленеводов пытаются осваивать литературную речь, то каждую удобную проклизу в стихах заменяют нецензурной вставкой («Поднимаются по реке»).

При этом никакого БАМа и сопутствующей ему комсомольской романтики здесь нет. Так же, как у Андерсона — Огайо или самого Уайнсбурга. Здесь — пространство фронтира, Россией в полном объеме так и не освоенное. С литературных позиций. Ведь на рубеже 70–80-х годов в очередной раз, после «неудачи» в 20–30-е, могла, в противовес от протопопа Аввакума идущему «сибирскому лиминальному хронотопу», сложиться и тема «Новой Америки». Причем даже со своими индейцами и ковбоями. И хижиной дяди Тома. Дьячков исподволь, по довольно сложной цепи аналогий предлагает альтернативный набор: эвенки, корейцы и пестрый нацсостав строителей — и в каждом рассказе разные варианты конфликтов. Экспозиция «на вырост» — как могла развиваться и литературная ситуация, и сами конфликты — дана еще в открывающем книгу рассказе «Остров богачей». В нем дети бамстроевцев лепят и сталкивают пластилиновые армии с экзотическими для тех мест, а также идеологических обстоятельств именами «Грэм Грин», например, или «Дэвид Бови». В последующих рассказах эти стычки «масштабируются» и переходят уже на серьезный уровень: от столкновения поколений («Нет возможности рассказывать») и культур («Корейский случай») до столкновения миров («Укладка»). А само повествование открывает куда более широкую генеалогию, охватывающую не одного только склоняемого здесь Андерсона. Приемы которого, к слову, Дьячков не воспроизводит, а развивает с учетом западноевропейского и латиноамериканского модернизма. Точнее, прививает их на штоссы Лермонтова и Пильняка. Их голоса еще пересекутся в рассказе «Музыкант», занимающем центральное место в структуре книги.

Книги, как уже отмечено, в целом далекой от живописаний подвигов очередных, уже советских покорителей Сибири. Хотя таковых живописаний и в ту пору, и сейчас пойди-ка поищи: сложно назвать хотя бы одно произведение про грандиозную отечественную стройку, которое захватило хотя бы одно поколение читателей. Вспоминаются почему-то лишь похождения Бендера и приключения Шурика. Юмора, кстати, и у Дьячкова хватает, но, удивительное дело, работает он через те же формалистские приемы обнажения и остранения, а в отдельных случаях даже пунктуационно. Из-за таких стилистических усложнений «крестный отец русского постмодернизма» Вячеслав Курицын, написавший предисловие к «Хани», назвал книгу «по-настоящему странной». Но ее странности читаются и считываются не без удовольствия. Того самого роланбартовского «удовольствия от чтения», которое приходит, например, от микроистории про уже упомянутую игру в солдатики («Остров богачей»). Пластилиновые бойцы получают, тут важная деталь, «паспорта» с вышеприведенными именами «Грэм Грин» и «Дэвид Бови». В комплекте идут еще «Геринельдо Маркес» и «капитан Брандо». И последний всего в паре абзацев проживает свои сто лет одиночества вплоть до апокалипсиса, приходящегося на здесь и сейчас. Для наглядности потребуется обширная цитата. Пусть она не дает должного представления о стилистике, зато отражает масштаб отдельно взятой песочницы:

«Руки, как заточенные, чтоб лепить по-быстрому, и избыток трофейных подразделений обеспечивали Осипову массу свободного времени, в которое он придумывал мирную жизнь. Слепил несколько проституток и часа два разыгрывал драму в публичном доме — все женщины были изнасилованы и убиты, кроме одной — на ней женился капитан Брандо, предварительно перерезав весь осиповский офицерский корпус и приняв чин полковника.

Однажды полковник Брандо напился на юбилее президента, осуществил переворот, пустил по кругу свою жену, потом ее зарезал и объявил войну всем сопредельным государствам. Оказалось, что к тому времени в его армии был принят на вооружение новейший огнемет Лепажа. Осипов изготовил его из пластмассовой бутылки, налив туда бензин. Брызнул на наши позиции, поджег струю и спалил все союзнические войска».

На этом фоне отношения «настоящих» взрослых выглядят вроде скупо. Любовница молодого строителя описана всего одним, зато исчерпывающим штрихом — «библиотекарша со своими цветами сливы в золотой вазе» («Нет возможности рассказывать»). И таким таежным эхом звучит у Дьячкова вся мировая культура. Но и платоновская пещера у него трансформируется не менее причудливым образом, принимая форму воронки — валторны. В ее раструбе — играет встречающий первый поезд на станции Чара оркестр — незадачливый персонаж рассказа «Полупустой состав» видит не только себя и окружающих, но и в целом сложившуюся в его жизни коллизию. На которую в свою очередь смотрит ребенок, пересказывающий ее подробности со слов взрослых. Вопрос, кто смотрит поверх его взгляда и рассказывает историю прибытия самого поезда. Произведенный братьями Люмьер эффект известен, но про закадровый маршрут нет данных. В данном рассказе этот путь прослежен довольно подробно и показан как переход от одного чуда — естественного состояния природы, к другому, уже создаваемому цивилизацией. (Примечательно, что «золотое перо» той поры Анатолий Снегур свой мемуар-репортаж о «золотой стыковке», и как раз в описываемых у Дьячкова местах, так и назвал — «Чудо-встреча».)

И такие «стыки» и есть те самые пороговые точки прочтения этого сборного «романа инициации». Все главные персонажи Алексея Дьячкова — это не вполне еще сформировавшиеся взрослые: дети, предоставленные сами себе, юнцы, заброшенные в тайгу по комсомольской путевке, или новобранцы, так психологически и не выросшие за срок службы до дембелей. Не случайно в открывающем книгу рассказе описано превращение личинок-наяд в стрекоз — метаморфоз, служащий и наглядной метафорой должного перехода. И — лингвистичного познания мира, идущего от реальности к слову и разворачивающегося на оси называемого/неназываемого. Причем неназываемого в силу возрастных табу или же неформального общественного договора. Такой способ познания приводит каждого героя к границам, которые надо либо пересечь, либо удержаться на грани. Это границы физического и метафизического, быта и бытия, проявляющегося, как отмечалось, через природный феномен. Однако невольный свидетель таких (про)явлений, а то и вовсе чуда у Дьячкова лишен лиминальности мышления — он не вполне осознает их соразмерность собственной судьбе. Работа по установлению этих соотношений отдана на откуп так хитро придуманному рассказчику, но в большей мере — читателю.

Читайте также

Демон русской теории: для чего сегодня нужен Михаил Бахтин
К 125-летию со дня рождения автора «Проблем поэтики Достоевского»
17 ноября
Контекст