«Тайный ход» — посмертная книга стихов и воспоминаний Льва Семеновича Рубинштейна, выпущенная проектом «24». Своими измышлениями по поводу этого одновременно типичного и нетипичного сборника текстов выдающегося концептуалиста с читателями «Горького» делится Эдуард Лукоянов.

Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.

Лев Рубинштейн. Тайный ход. М.: Новое издательство; Тель-Авив: Издательство книжного магазина «Бабель»; Стокгольм: Interbok; Лиссабон, Liberty Books; Ереван: Common Ground Армения; Берлин: Babel Books Berlin, 2024

Бывало, кончатся в классе уроки солнечным майским днем, сложишь учебник с тетрадью в портфель и навостришься уже идти домой смотреть какой-нибудь размягчающий мозги телесериал про покемонов, а руководитель вдруг по-взрослому предательски запирает кабинет на ключ и сообщает, что сегодня у нас встреча с ветераном. Всеобщее недовольство, которое надо тут же запрятать поглубже в себя, охватывает даже отличниц, оно чуть ли не материализуется, как порой материализуются призраки пациентов, погибших при пожаре в психбольнице специализированного типа.

Домой возвращаешься какой-то подавленный. Проходя по короткой, но обильно заставленной белыми панельными домами улочке Воинов-интернационалистов, все думаешь: вот дед мой никогда про войну не говорил, а на этого старичка что нашло? Смутно понимаешь: то, что на него нашло, неизбежно коснется, если уже не коснулось, именно тебя. И нет больше веры в доносящиеся из телевизора слова песни: «Покемон, мы сможем все, ты и я». Смотришь в окно, как злые сверстники трясут рябину во дворе, чтобы стряхнуть сезонного жука и насадить его на спичку, и знаешь: этажом ниже точно так же смотрит в окно ветеран совсем другой войны, о которой лишний раз стараются не вспоминать. К школьникам его, соответственно, тоже не зовут в первую майскую декаду.

Лев Семенович Рубинштейн — предпоследний, кого можно представить в парадном пиджаке, а то и в простой солдатской гимнастерке, пестро изукрашенной планками от боевых и юбилейных медалей, поэтому совершенно непонятно, как вдруг нарисовался в воображении этот образ за чтением посмертно составленной и выпущенной книжки «Тайный ход». Однако ж почему-то именно в таком виде он возникает из странных завихрений ума и памяти.

«Не мемуары в традиционном смысле, а скорее набор историй-вспышек, отдаленно напоминающий „Альбом для марок“ Андрея Сергеева», — писал Илья Кукулин об этой книге, когда судьба ее была еще неясна. Теперь же прояснилась, и «Тайный ход» вышел в межиздательском проекте «24» — следом за «Фокусом» Марии Степановой.

Составлена она из двух частей — условно-поэтической и условно-прозаической. В первой собраны стихи из тех, что в последние годы были записаны Львом Семеновичем «в столбик», а не на карточках. Вторая — собственно, «Тайный ход» — свод прозаических осколков мемуарного характера, озаглавленный по задуманному еще в детстве, но так и не написанному, но очевидно грандиозному приключенческому роману. Объединены два раздела одной темой — как нетрудно догадаться, темой собственного детства, преломленного, искаженного, но тем и сохраненного человеческим свойством что-то запоминать и потом это самое что-то вспоминать.

«В минуты жизни трудные я с давних пор привык спасаться, включая на полную мощность механизмы памяти. Я привык спасаться и утешаться, восстанавливая в деталях и мелких подробностях картины из детства, юности и даже из относительно недавних времен — картины, события, мелодии, речи, строчки, реплики, лица, запахи, тактильные ощущения, которые хотелось и хочется вспоминать как моменты счастья, как якоря и спасательные круги, не позволяющие идти на дно.

Сейчас, вот уже несколько месяцев, я, пытаясь прибегнуть по давней привычке к этому, казалось бы, испытанному средству, с ужасом обнаруживаю, что на счастливые воспоминания налипла какая-то непонятного происхождения вязкая слизь, не позволяющая не только брать их в руки, но даже и просто прикасаться к ним.

Остается надеяться лишь на то, что это не навсегда».

Таково краткое авторское предуведомление к двадцати двум крохотным рассказам — по-рубинштейновски ироничным, парадоксальным, человеколюбивым и тираноненавистническим, однако все равно как будто не таким, как прежде. То ли Лев Семенович так ловко настроил тебя на необходимый меланхолический лад, то ли и правда написана эта проза поверх темной слизи времени, но не читается она, как бывало, сугубо утешительно.

Читаешь, как будущий концептуалист вляпался в говно, пока вместе с товарищем по детским забавам искал подземный тоннель, связующий Москву и подмосковную Тайнинку, — а перед глазами Лев Семенович сидит перед классом на железно-деревянном стуле, собранном, как тебе прекрасно известно, зеками, и рассказывает, как обморозил ноги в траншее.

Пишет Лев Семенович о том, что никогда не ходил в детский сад и потому у него иные, отличные от общепринятых отношения с подливой из столовки, а ты глаз оторвать не можешь от мозаики разноцветных пластмассок на его груди. Или вот очерк из жизни коммунальной квартиры, обитатели которой находятся в самых невероятных и запутанных отношениях между собой, образуя единый и довольно страшный социальный организм, — а мыслями ты в деревянной солдатской казарме, в которой если и бывал, то исключительно через фильмы и книги лейтенантской прозы.

Отряхнувшись от этого морока, пахнущего шинельным сукном, читаешь и все же радуешься: вот он Лев Семенович, еще живой, вернее — еще в мире живых, сидит и рассказывает полуслучайные былички о московском и подмосковном детстве, о внезапной смерти и неизбежно последовавших похоронах Сталина; о том, какой бывал на этом свете снег, какие бывали в школах директора, как родители пытались выменять твои гланды на брикет успокоительного мороженого; а потом все равно нет-нет да защемит сердце от рассказа об изнасиловании и убийстве соседской «дурочки», дочери «технички» — так и в твое оптимистичное время называли уборщиц, а как их сейчас называют, даже не догадываешься. Наверное, каким-нибудь не самым очевидным англо-американским словом.

Или вот рассказ о смерти еврейской тети в Севастополе. И без того печально, а тут еще и вспоминаешь, как шел однажды, давным-давно, в постдетсадовский период жизни, по этому же самому городу и услышал как бы предсмертные стоны в обшарпанном доме, кажется, для престарелых. Из любопытства приподнялся на носочках, заглянул в окно, а что там увидел — уже и не вспомнишь. Зато почему-то намертво врезалась в память деталь — на стене рядом с окном была вырезана математическая дробь: 14/88.

Отчего бы, задумаешься, столько у вас совпадений-стыков-рифм с нечаянными воспоминаниями Льва Семеновича Рубинштейна — человека совершенного другого поколения, образа мыслей, настроений, надежд и разочарований. И какого черта он сидит перед классом, который ты поименно спустя годы перечислишь с большим усилием, зато без особого труда восстановишь в памяти кисло-гниловатый запах мокрого деревянного пола — наверняка давно замененного на бюджетный ламинат. И где он, Лев Семенович Рубинштейн, родившийся 19 февраля 1947 года в Москве, погибший 14 января текущего года там же, потерял правую руку? От раздумий отвлекает смешное в своей справедливости наблюдение: «Между сараем и ржавым гаражом всегда было свеженасрано. Там же можно было наступить на дохлую крысу. Там же показывали „глупости“. Дворник Фарид никогда там не появлялся. Хорошее было место, спокойное».

А вот как один из безымянных героев «Тайного хода» перефразирует известную присказку: детсадовцев бывших не бывает. Тут тебе и подобие ответа на терзающие вопросы — все мы, каким-то образом дожившие до сей минуты, в действительности ветераны: ветераны детства, ветераны упущенных возможностей, ненайденных тайных ходов в склизи мироустройства. Все, увы, без исключения — включая того анонимного штурмовика из «Экспресс-газеты».

Придя к этому квазирелигиозному выводу, вроде бы все на свете понимаешь и заодно преисполняешься необъяснимым сочувствием ко всем нам. Однако гонишь эту мысль куда подальше и садишься писать:

«Бывало, кончатся в классе уроки солнечным майским днем, сложишь учебник с тетрадью в портфель и навостришься уже идти домой».

Потом сам же подумаешь: «А бывало, и коза волка съедала».

Стеклянная коза памяти.