Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.
Андрей Николев. По ту сторону Тулы. Советская пастораль. М.: Носорог, 2022
И все-таки сеновал — место довольно противное. Проходя мимо, далеко не всегда сходу поймешь, в чем жизненное предназначение этого полусарая из кое-как обтесанных досок. Нужно старательно приглядеться, чтобы увидеть, как под крышей его громоздятся в лучшем случае прямоугольные вязанки сена, но, скорее всего, вместо них будут неопрятные верха стогов. Сюда люди приходят за тенью. Впрочем, получают скорее не отдых, а лень, которая утомляет порой не менее самого тяжкого труда. Человек ложится на сено и тут же волей-неволей закрывает глаза, чтобы засмотреться на то, как сквозь веки пытается пробиться луч света, бьющий через щелочки меж досок, из которых был наспех сколочен сеновал. Мушиное гудение в эти минуты становится особенно слышимым — как будто его продюсировал как минимум Роджер Корман. О том, какими скабрезными мифами окружен сеновал, я и вовсе промолчу.
Андрей Николаевич Егунов почему-то родился в 1895 году в Ашхабаде и, к сожалению, умер спустя семьдесят три года уже в другом городе (когда-то он назывался Ленинградом). Нашему читателю он должен быть известен как один из ведущих абдемитов — среди прочего он участвовал в переводе «Эфиопики» Гелиодора и написал предисловие к ее сталинскому изданию, вышедшему в 1932 году в «Академии». В 1933 году вместе с другими участниками АБДЕМ попал под первую волну репрессий и был сослан в Сибирь. После войны работал в Берлине, где безуспешно пытался бежать в зону ответственности американских военных, но был пойман и приговорен к десяти годам лагерей. Такова официальная судьба Егунова-эллиниста.
В меньшей степени до недавних пор было известно о другой, извиняюсь, ипостаси Андрея Николаевича, которая носила фамилию Николев. Этой фамилией он подписывал свои опыты в стихах и прозе. Уцелевшие вещи Николева умещаются в небольшую книжку. Это роман «По ту сторону Тулы», впервые изданный в 1931 году и ставший одним из последних произведений русского модернизма, официально изданных в СССР; на излете перестройки он был заново открыт и переиздан в Вене усилиями Глеба Морева под одной обложкой со сборником стихов «Елисейские радости». «Не Елисейские поля блаженных, не Элизиум печальный потерянных душ и не Елисей, увидавший огненную Божью колесницу среди неба», — писал изысканный Василий Кондратьев (1967—1999) об этих стихах, совершенно самостоятельных, носящих самый легкий отпечаток знакомства и дружбы с обэриутами. Еще в конце 1920-х Егунов-Николев написал роман «Василий Остров», но можно лишь гадать, о чем он был, — и теряться в бесконечных неубедительных догадках. В русской литературе он, видимо, навсегда останется на одной несуществующей полке с романом Александра Введенского «Убийцы вы дураки».
На самом деле то, что мы сейчас можем подержать в руках «По ту стороны Тулы», взвесить ее приятную легкость, — это скорее аномалия, нежели что-то естественное. К началу 1930-х годов подобный роман уже не имел права на существование в официальной советской печати: не столько из-за вопиющего формализма, сколько из-за того, что эта книжка, герои которой как бы невзначай выплескивают остатки чая на портреты вождей, ничуть не старается скрыть издевательств над рабочим классом и технической интеллигенцией, какими их мечтали видеть эти самые вожди:
«— Вы опять смотрите, Сережа, на звезды? А я вот не охотник до них. Это странно, потому что звезды, наряду с Советским союзом, единственное место, которым не владеет мировой капитал. Казалось бы, я должен любить их, а вот не могу себя заставить.
— Зачем же заставлять? Вы идете по улице, над пятым этажом блестит звезда. Вы смотрите попеременно то себе под ноги, — на панели следы какого-то сморканья, — то наверх, на ее подмигивание. Впрочем, вы не правы, Федя, капитал посягает и на звезды.
— Это вы насчет междупланетных путешествий на ракетках? Ну, это будет еще не скоро, до того времени капиталу капут, и наша планетка веселее побежит вокруг солнца, а, может быть, она сама станет солнцем, и все будет вращаться вокруг нее. Ее форма изменится — вместо шара она станет пятиконечной. Разные эти Марсы, Юпитеры и Венеры придется переименовать. Впрочем, уже есть планета Владилена».
Персонажи Николева — это уже не платоновские героические чудаки, но еще не чудовища-обыватели Сорокина. Их самое подрывное качество заключается именно в том, что они не продукты среды, наоборот — окружающий мир они реконструируют под свои нужды, даже людей называя не по паспортным именам, а давая им новые, самые невероятные: Анемподист Палыч, Леокадия, Фильдекос и Файгиню разбредаются по простой советской деревне, периодически спускаясь в «склёп». Да и сам главный герой по имени Сергей редуцируется до «Эсэс» — революционность идеи все сократить до аббревиатуры здесь саркастически извращается через избыточное удвоение одной буквы. (Коллега Сергея по имени Федор этой процедуре сопротивляется, наотрез отказываясь стать «Эфэф».)
Центром вселенной для них становится вожделенный сеновал, на котором можно спать, мечтать, болтать, убивать мух, но ни в коем случае нельзя курить, хотя очень хочется. Сеновал — это абсолютная мечта, цель жизни, которая порой оборачивается трагедией: сосед перед сном делал шведскую гимнастику, поэтому простыни безнадежно запутались в сене. Подобный сеновальный солипсизм подводит их к закономерному выводу:
«— Мне здесь голос был ночью; лежу на могилке Льва Николаича, думаю о попранной женской чести, потому как я рыцарь. Сверху на меня роса негигиенично садится, сбоку корзинка с провизией лежит. Темно, сыро, верхушки деревьев шелестят-шелестят, понимаешь...
— Понимаю. Это я и сам люблю: близость к природе, например, сеновал.
— Э, брат, что сеновал. Лёв Николаич верно говорит: сеновал должен быть внутри нас».
Впрочем, для Николева так называемая сатира на молодой советский строй ни в коем случае не была самоцелью. Его художественная задача на страницах «По ту сторону Тулы» намного изящнее и куда более подрывная, чем у какого-нибудь фельетониста. При чтении этого романа я предлагаю не забывать, что прозаик Николев также был филологом-классиком Егуновым, и читать «По ту сторону Тулы», по-моему, следует так, как сам Егунов читал обрывки античных текстов: далеко не сразу понимая их истинное значение.
Самый рассеянный читатель заметит, что после первой главы в романе Николева следует третья, после тринадцатой — восемнадцатая и так далее. Да и сами эти главы начинаются будто с середины, словно имитируя невольную фрагментарность древнейших артефактов письменности. Читателю предлагается стать расшифровщиком старинного, герметичного и дошедшего до нас не целиком текста. То есть, скажем, человеку 1931 года придется читать о юной Стране Советов как о факте запредельно глубокой древности, будто это не самое передовое государство мира, а какая-нибудь Скифия, Урарту или город Мероэ.
Подобно тому, как археолог по осколкам ваз пытается реконструировать, для чего эти вазы служили, так и Николев рассыпает осколки советской действительности, вынуждая гадать, что же они обозначают. Но любая, даже самая достоверная реконструкция всегда носит отпечаток домысла, то есть искажения. Так и Николев искажает закат нэповской эпохи, обитатели которой в его изложении всерьез интересуются друг у друга, не дворяне ли они, а юные девицы читают французские романы и говорят на соответствующем языке. В какой-то момент этот подлог раскрывают сами Эсэс и несостоявшийся Эфэф, ехидно замечая:
«— Какая сейчас эпоха, Федор?
— Великая!
— Нет, я не про то, Федя. Видите, какой неясный свет, исчезли в нем ваши красавицы-вышки, исчезла деревня, наш дом и сеновал, нет ничего, кроме этих белых полей и полноводного света над ними. А это, не правда ли, могло быть и тысячу лет тому назад и через тысячу лет после нас. Разве вы чувствуете, что сейчас вот такой-то год, а не другой?»
Порой они откровенно фантазируют об ускоренном превращении деревни в руины. Для этого всего лишь надо пойти к склёпу, месту романтических свиданий, «захлопнуть дверцу, заставить увесистым этим столом, — тогда через месяц найдут там в подземелье два скелета, сплетенные в смертельной любви!»
Для читателя — толкователя будущего Егунов-Николев оставляет на самом видном месте подарки, облегчающие задачу. Например, объясняя, что такое паста хлородонт — «Ее выдавливают белой душистой колбаской на щетину зубной щетки. Паста пенится во рту вместе с теплой водой, и когда полощешь горло, то видишь потолок ванной: он меньше и темнее, чем в остальных комнатах». Обрадованный чудесным открытием исследователь сосредоточится на написании посвященной этому статьи для рецензируемого журнала и хотя бы на время отвлечется от споров с коллегами на тему быта помещиков в нэпманской деревне.
К сожалению, в руки такого исследователя может попасть нынешнее издание, в котором текст романа Егунова-Николева впервые снабжается комментариями, биографическим очерком и архивными документами. Впрочем, кто помешает ответственному читателю аккуратно вырезать эти страницы из книги, спрятать их в коробочку с бижутерией, молочными зубами и клоком волос, а коробочку эту замуровать в одну из несущих стен своего дома. Но даже если эта операция не будет проведена, все равно книга Николева, несмотря на все старания комментаторов, остается одним из самых герметичных текстов своей эпохи.
Авторы античных романов, немногие из которых дошли до наших дней, любили обращаться к следующему сюжету: влюбленные юноша и девушка, сбежав из дома, отправляются в странствие и попадают в лапы разбойников. Пока робкий юноша сидит, скажем, в зиндане, его невесту приготовляют к жертвоприношению. Он видит, как ее кладут на жертвенный камень и закалывают ножом под мрачные стуки разбойничьих бубнов. Преисполненный отчаяния, он думает, как убить себя без подручных средств. И вот он уже изобретает хитроумный способ самоубийства, как из зиндана его вытаскивает мавр-атаман. Он объясняет, что они банда разбойников, но разбойников благородных, поэтому они решили немного разыграть пленников. Нож оказывается театральной бутафорией — он легко складывается, не причиняя никакого вреда «жертве». Возлюбленная юноши знала об этом и услужливо согласилась поучаствовать в культурном мероприятии. Все живы и отправляются на поиски новых приключений.
Так и в романе Егунова-Николева каждая следующая фраза оказывается таким разбойничьим бутафорским кинжалом, который убивает фразу предыдущую, но убивает понарошку, временно отменяя ее смысл, чтобы изумить ничего не понимающего читателя. Грудина текста при этом остается целой и невредимой.
И все же, как ни крути, а весьма противное это место — сеновал. Даже если удастся на нем уснуть, непременно на глаз сядет особенно жирная муха, а то и городской таракан. Курильщику здесь невыносимо, да и тот, кто избавлен от этой пагубной привычки, нет-нет да захочет проверить, действительно ли стога сена могут разгореться так быстро, что не успеешь выбежать и тут же погибнешь сложенный пополам густым горьким дымом.
Единственное достоинство, которое можно обнаружить у сеновала: есть вероятность увидеть дворовых собак, прилипших друг к другу, как вареники с адыгейским сыром, — в некотором подобии прохлады. Но это можно увидеть и в любом другом участке объективной природы.
В общем, сеновал внутри нас по-хорошему надо бы сжечь.