© Горький Медиа, 2025

«Самое страшное — после свадьбы»

Авдотья Панаева и русский семейный роман

Павел Федотов. Сватовство майора. 1848. Государственная Третьяковская галерея, Москва

Авдотья Панаева прославилась главным образом как мемуаристка и муза Николая Некрасова, хотя была самостоятельной писательницей и полноправной сотрудницей «Современника». О первом с середины прошлого века переиздании ее романов «Мелочи жизни» и «Женская доля», в которых семейная жизнь того времени показана глазами женщины, рассказывает Светлана Волошина.

Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.

Авдотья Панаева. Мелочи жизни. Женская доля. М.: АСТ; Редакция Елены Шубиной, 2026. Сост., вступ. ст. и коммент. Павла Успенского, Андрея Федотова. Содержание. Фрагмент

Все романы заканчиваются свадьбой,
а зря: это все равно что заканчивать
произведение на эпизоде, в котором
на человека в темном лесу нападают
разбойники.

Растиражированная цитата Льва Толстого как нельзя лучше подходит в качестве эпиграфа к изданию двух романов Авдотьи Панаевой, подготовленному и снабженному комментариями Павла Успенского и Андрея Федотова.

Но если Толстой имел в виду литературный прием, то Авдотья Панаева (1820–1893) прожила этот «эпизод с разбойниками» буквально — и не раз. Дочь актера Я. Г. Брянского выросла в театральной и литературной, «творческой и читающей среде, где ценили искусство и уважали просвещение». В восемнадцать лет она вышла (или, точнее, была выдана) замуж за модного писателя, светского льва — или, по его же выражению, «онагра» — Ивана Панаева и попала в самый центр петербургского интеллектуального общества, в круг Белинского, Тургенева, Грановского, Некрасова. С последним ее связал любовный роман и почти два десятилетия совместной жизни втроем с законным мужем, в духе жорж-зандовского ménage à trois. Этот далеко не идиллический опыт отражен и в стихотворном «панаевском цикле» Некрасова — одном из самых трезвых, неромантических и при этом художественно совершенных изображений любви в русской поэзии. Сама Панаева была профессиональным литератором и полноправным членом редакции «Современника»: вела отдел мод, занималась корректурами и публиковала собственные романы и повести под псевдонимом Н. Станицкий, порой в соавторстве с тем же Некрасовым. Кроме того, Авдотья Яковлевна обладала организаторским талантом: во время визита Александра Дюма — отца в Россию в 1858 году она принимала знаменитого француза на даче (в ее воспоминаниях есть немало комических подробностей о том, как трудно было развлечь и угостить эксцентричного и прожорливого гостя). Она же стала близким другом и фактической сиделкой тяжело больного Добролюбова, а после его кончины заботилась о его младших братьях.

Публикация, о которой идет речь, интересна по нескольким причинам. Как будто в подтверждение цитаты Толстого основные коллизии романов относятся именно к послесвадебной жизни героев, точнее героинь, причем драматические и даже трагические события начинаются почти сразу после венчания, казалось бы, когда семейная жизнь должна показать свою светлую сторону. Протагонисток сразу за брачным порогом поджидают «разбойники» разных видов и масштабов, но чаще такие, чьи удары больше похожи на укусы мелких насекомых. Противостоять им трудно, а победить невозможно, не избавившись от общественных условий, в которых они живут и размножаются.

Авдотья Панаева — одна из интереснейших участниц литературной жизни 1840–1860-х годов (ее «Воспоминания» были написаны позже, в конце 1880-х), чьи личные отношения с редакторами «Современника» сочетались с рабочим сотрудничеством. Цепкий ум, наблюдательность, внимание к «мелочам жизни», чтение рукописей для журнала и тесное общение с его кругом, явные литературные способности и, судя по всему, прекрасная осведомленность в подводных течениях, причинах, следствиях и обстоятельствах личной жизни петербургских, некоторых московских и провинциальных семейств делают А. Я. Панаеву хорошим автором.

По справедливому замечанию авторов вступительной статьи, своим представлением о Панаевой читатель XX века — как и наш современник — во многом обязан К. И. Чуковскому. Образ этот «патриархальный и схематичный», он сведен к роли музы и ненадежного рассказчика-мемуариста. Чуковский, впрочем, вообще на удивление неласково аттестовал героинь своих историко-литературных очерков (например, Марью Львовну, жену Н. П. Огарева: «порою непротивная женщина… Из таких женщин вербуются психопатки, самоубийцы, морфинистки»). Невысоко он оценивал и чувствительность Панаевой к крупным темам и вообще возвышенному: «Слишком много внимания она обращает на обывательские, ничтожные мелочи, слишком хорошо запоминает закулисные интриги и дрязги». Однако именно эта способность во многом составляет сильную сторону ее текстов: «обывательские» мелочи, «неважные» различия в характерах, воспитании и интересах супругов приводят к семейному несчастью, невозможности договориться и гнету социально и экономически не защищенной стороны — женщины. Составлять мозаику мелких причин и досадных случаев, превращающих семейную жизнь (повторимся, для женщины) в ад, — занятие кропотливое и часто неблагодарное.

В этом смысле особенно интересно, как «метод Панаевой» работает на уровне целых романов. «Мелочи жизни» (1854) — вещь, которую без натяжки можно поставить в один ряд с лучшей прозой раннего русского реализма. Панаева выстраивает параллельный сюжет с двумя женскими судьбами, где каждая героиня — не абстрактная страдалица, а человек, пытающийся найти лазейку в системе, в которой все настроено против нее. Особенно удачным кажется образ Элень, возможно вобравший некоторые черты авторки, — протагонистки, которая старается сохранить лицо даже в браке с пустым светским фатом, отказываясь от пафосных жестов и прибегая к небольшим тактическим решениям. Панаева анализирует патриархальные принципы общественного устройства и предлагает не столько эмансипационную программу, сколько размышление о воспитании и ответственности, в том числе жены и матери.

Дальнейший рассказ об образе и месте Авдотьи Панаевой в литературном и общеисторическом контексте середины XIX века стал бы пересказом обстоятельной вступительной статьи — совершенно необходимой части издания, без которой «массовый» (да и «штучный») читатель лишился бы необходимого контекста и многих интересных деталей культуры и быта середины века.

Хорошим решением было поместить в книге словарик, объясняющий устаревшие или просто забытые явления. Немалую его часть составляют пояснения о тканях, аксессуарах и деталях костюма: Панаева «читала корректуры очередных номеров „Современника“ и постоянно вела отдел мод — важную рубрику журнала, которая, видимо, обеспечивала существенный прирост подписчиков и подписчиц из состоятельных и светских кругов». В своей прозе, в частности в упомянутых «Мелочах жизни», писательница часто использовала вестиментарные описания как часть социального и психологического портрета героев (при этом она не уставала порицать диктат моды). Кажется, современный читатель все равно упускает долю авторского «месседжа»: о чем сообщал современнику костюм определенной ткани и кроя, что говорили о герое выбранные им аксессуары. Но с такими комментариями текст из разряда «для широкого круга читателей» превратился бы в энциклопедию быта.

Постраничные комментарии касаются всевозможных культурных и бытовых реалий изображенного в романах времени. Так, можно узнать, что представлял собой аналог солнцезащитных очков — «глазной зеленый зонтик» — или что небогатые петербуржцы в редкие часы досуга прогуливались на кладбищах, за неимением лучших мест с зеленью. Однако «в соответствии с научными представлениями XIX в. кладбищенский воздух был вреден для здоровья», и условный Акакий Акакиевич после рабочего дня продолжал портить это последнее и на прогулке. Панаева с сочувственной иронией описывает: «усталые от переписки глаза мирно успокаиваются в это время на тощих кладбищенских кустах и березках и на повалившихся крестах; а надписи на памятниках заменяют им литературное чтение».

Оба публикуемых романа появились в «Современнике» и позже не выходили отдельными изданиями: «Мелочи жизни» — в 1854 году, «Женская доля» — в 1862-м.

Как ни странно, более ранний текст кажется принадлежащим к более «зрелой» реалистической традиции, тогда как второй производит впечатление более «лоскутного». Как замечают авторы предисловия, в нем сочетаются «романтическая повесть, очерк натуральной школы, вальтер-скоттовский исторический роман, рассказ из народного быта в духе В. Даля и Д. Григоровича», к которым, к сожалению, добавляется изрядное количество сентиментальных отступлений и обличительных ламентаций.

Возможно, одной из причин такой «смеси» был исторический контекст: роман «Женская доля» (1862) создавался в эпоху реформ, когда от литературы ждали прямой публицистики, и Панаева попыталась выступить «в тренде», заменив психологическую проработку героев пространными обличительными монологами, а живые характеры — карикатурными и гротескными описаниями. При чтении романа нельзя не удивиться, как еще не все жители Петербурга и окрестностей умерли от скорой чахотки, происходящей от огорчения или испуга, и способны ли были женщины реагировать на жизненные невзгоды чем-то, кроме слез (формы слов «плакать/плач» здесь встречаются 80 раз, «рыдать/рыдание» — 33, «слезы» — 113). Но даже в этом неровном, перегруженном слезами и проклятиями тексте есть своя правда: Панаева обнажает лицемерие мужчин, у которых прогрессивные слова о равноправии и свободе прикрывают новые формы унижения женщин. В ее оптике «новые эмансипаторы» и старые «угнетатели» неразличимы в главном: и те и другие относятся к женщине как к объекту. Это горькое наблюдение делает роман важным симптомом эпохи, пусть и не художественным триумфом.

Оба романа построены сходным образом: они состоят — или «распадаются» — из двух частей, в центре каждой из которых своя героиня. Затем две линии пытаются соединиться: прежде незнакомые героини встречаются, и дело идет к печальной развязке — с эпилогом, где читателю вкратце пересказывают, чем (не) успокоилось сердце каждой и каждого. Здесь особенность — или, если угодно (а тут явно угодно В. В. Набокову), недостаток — Панаевой-романистки совпадает с той же особенностью И. С. Тургенева, который «избегает описывать действия, или, точнее, не передает действий в развернутом изложении». Сходство проявляется и в склонности к эпилогам: «Тургеневу стоит неимоверных усилий как следует представить нам своих героев, он наделяет их узнаваемыми чертами и обстоятельной родословной, но вот он собрал все подробности воедино, и рассказ вдруг обрывается, занавес падает, и тяжеловесный эпилог должен позаботиться обо всем, что случится с вымышленными персонажами за пределами романа». Панаева, кажется, так устает к финалу романов, что эпилог становится единственным способом как-то разобраться со всеми несчастными. А. Федотов и П. Успенский предлагают иное объяснение этой композиционной особенности: источник такой поэтики — «вереницы сцен, объединенных общими персонажами и сюжетом… — в культурном опыте Панаевой, буквально выросшей в театре».

Проза Панаевой вполне находится в современном ей писательском мейнстриме: описания домашних тиранов, жестоких лицемеров и мрачных сладострастников будут «перекрыты» еще более мрачными историями у Достоевского и в «Господах Головлевых» Салтыкова-Щедрина. Слезы же, возможно, действительно остаются единственным доступным выражением горя для молодых женщин, чье воспитание не предполагало никаких знаний о людях и природе брака, а отсутствие прочного экономического и социального положения делало их беззащитными перед произволом мужа. Собственный непростой жизненный опыт сделал Панаеву непримиримым критиком просвещенных «эмансипаторов» вроде ее мужа И. И. Панаева, чьи попытки «развития» женщин почему-то обязательно включали «свободные» отношения и не избавляли «нравственных» жен от семейного гнета. Эта личная уязвленность парадоксальным образом отрицательно сказалась на литературных достоинствах более позднего текста.

При всей разнице талантов, образования, слога и жизненного опыта взгляд Панаевой на семейную жизнь во многом совпадал со взглядом А. И. Герцена, выраженным не столько в романе «Кто виноват?» (здесь Панаева вполне уверена, кто виноват: безнравственные мужья), сколько в дневниковых записях начала 1840-х годов и позднее — в «Былом и думах». Неопытность, незнание жизни, разность интересов, раннее вступление в брак без понимания характера и вообще личности жениха — все это приводит к несчастью женщины в семье и к нетипичному выводу: лучше вообще быть без мужа, чем жить с таким.

Впрочем, несчастными в романах Панаевой бывают и мужчины, но только те, у кого чистое сердце, мало жизненного опыта и есть идеалы и интересы, непонятные пустому светскому (полусветскому) обществу. Цитата Герцена о супругах разного уровня развития здесь вполне уместна: «неразвитая личность, сведенная на мелочь частной жизни, без других захватывающих душу интересов, одолевает; человека возьмет одурь, усталь, он незаметно мельчает, суживается и, чувствуя неловкость, все же успокоивается, запутанный нитками и тесемками. Бывает и то, что ни та, ни другая личность не сдаются, и тогда сожитие превращается в консолидированную войну, в вечное единоборство, в котором лица крепнут и остаются на веки веков в бесплодных усилиях, с одной стороны, поднять и, с другой — стянуть, т. е. отстоять свое место». Первый пример относится к герою «Мелочей жизни» Брускову, второй — к одной из двух главных героинь, Элень. Панаева остроумно выстраивает сюжет так, что сначала Брусков убеждает несчастливую в браке Элень: можно игнорировать столь мелочные и даже забавные поводы для ссор с мужем («если б я женился, хоть это очень несбыточно, то не упал бы духом даже от неудач существенных, не только от какого-нибудь мелочного случая домашней жизни», — говорит он). Элень же грустно убеждает молодого друга, что именно «мелочные случаи» ранят и терзают больше всего. Позже Брусков, конечно, женится — самым неудачным образом — и проходит тот путь, по которому продолжает мрачно ступать предупреждавшая его Элень.

Тем не менее проза Панаевой предлагает как минимум два важных и редких для классической русской литературы взгляда. Первый — женский, раскрывающий внутренние конфликты героинь. «Тургеневские» девушки, которые краснеют, бледнеют, потупляют глаза и совершают отчаянные поступки, живут в довольно мрачном мире, ограниченном всевозможными рамками и социальными запретами, где свободы нет даже в выборе платья (мелочные запреты такого рода упоминает и Чернышевский). Оказывается, что статус жены часто не предполагает агентности, а стратегии поведения сводятся либо к следованию образу жизни мужа, либо к постоянной, изнуряющей конфронтации с ним (см. цитату Герцена выше). Разумеется, все это касается лишь порядочных женщин: Панаева не устает повторять, что бесчестным и безнравственным живется куда проще — они находят известные простые решения сложным семейным проблемам. Писательница упоминает и бытовые подробности: от бальных туфель опухают ноги, корсет сдавливает, а от поздних празднований на следующее утро болит голова. Впрочем, большинство девиц не ставит под сомнение необходимость светских ритуалов:
«На другое утро они (две провинциальные барышни в поисках женихов. — С. В.) были разбужены горничной и встали с постели усталые, не столько от танцев, сколько от узких башмаков и туго стянутых корсетов. Ножки их так опухли, что они хромали и притом чувствовали целый день головную боль; но это не мешало им мечтать о будущих балах».

Панаева предлагает и иной взгляд на мир мелких и средних чиновников: далеко не все они сохранили нежное сердце и отзывчивую душу, Макары Девушкины среди них редки. Привыкнув к мрачной, унылой, ограниченной и одинокой жизни, такие чиновники не меняют ее даже ради молодых жен и превращают жизнь последних в пожизненное заключение.

Интересно и предлагаемое авторами предисловия сравнение с викторианской прозой 1830–1850-х годов — такой же дидактичной и ироничной. Описание владелицы пансиона и ее гостей в «Мелочах жизни» почти диккенсовское, как и зарисовки москвичей — провинциальных и непосредственных, — сделанные петербурженкой:

«Наталья Николаевна столько надела на себя страз и золота, что напоминала старинный комод, отделанный бронзой. Все почти дети были забраны в ложу. Компания забралась в театр очень рано, ложа была полнехонька, и, кроме того, множество детских голов высовывалось из дверей». Впрочем, характеристики героинь у Панаевой сложнее: владелица пансиона, выдававшая воспитанниц замуж без всякого учета их возраста, склонностей и характеров будущих супругов, искренне желала им добра, а заполучив ложу в театре, вывезла на спектакль всех своих подопечных.

***

Публикация двух романов Панаевой — не просто жест исторической справедливости, но важная корректировка нашего представления о русском реализме. Павел Успенский и Андрей Федотов справедливо называют Панаеву не «забытым гением», а «обыкновенным талантом» — именно такие авторы составляют плоть литературной эпохи. Проза Панаевой предлагает не просто сюжеты о несчастных женщинах, а систематическую критику патриархального общества, где даже самые прогрессивные мужчины вроде представителей некрасовского круга оставались заложниками своих привилегий. Ее «мелочи жизни» оказываются той оптикой, которая позволяет разглядеть механизм угнетения там, где мы привыкли видеть бытовые неурядицы или капризный женский характер. И если современники упрекали Панаеву в излишней дидактичности и мелодраматизме, то сегодня именно эти черты оказываются ее сильной стороной: она писала не для вечности, а для современниц, и именно эта включенность в живую ткань эпохи делает ее прозу бесценным документом.

Материалы нашего сайта не предназначены для лиц моложе 18 лет

Пожалуйста, подтвердите свое совершеннолетие

Подтверждаю, мне есть 18 лет

© Горький Медиа, 2026 Все права защищены. Частичная перепечатка материалов сайта разрешена при наличии активной ссылки на оригинальную публикацию, полная — только с письменного разрешения редакции.