Поэтическое исследование нашей памяти, квир-роман о провинциальной жизни в позднем СССР или попытка наполнить новым содержанием диалектику аполлонического и дионисийского начал? «Гимны» Николая Кононова — далеко не самая обсуждаемая книга этого года, хотя она и отвечает целому ряду запросов, сформулированных в русской литературе прошедшего десятилетия. Подробнее об этом романе — в рецензии Артема Роганова.

Николай Кононов. Гимны. СПб.: Т8 Издательские Технологии, 2020

Вошедший в длинный список «НОСа» и «Большой книги» новый роман Николая Кононова сперва может показаться камерным текстом, очередной порцией поэзии в прозе от обладателя Премии Андрея Белого. На это намекает и издательская аннотация, где ничего нет о сюжете или персонажах, зато обозначена тема прошлого, а также очень туманная «загадка вочеловечивания». Герой, вспоминающий об утраченном, полные метафор описания деталей, лирические рассуждения и рефлексия — с первых страниц в «Гимнах» угадываются отголоски знаменитого цикла Марселя Пруста. Однако быстро выясняется, что прустовские мотивы здесь — не более чем сознательный, нарочитый оммаж. «На сон грядущий бабушка не целовала меня, как в одном великом романе», — признается рассказчик, прямо отсылая читателя к истории о материнском поцелуе из «В сторону Свана», а одна из глав второй части так и называется — «Сторона Блинковых». При этом структура и способ повествования в «Гимнах» принципиально отличаются от прустовских. Если у классика модернизма прошлое старательно воссоздается и пересоздается, то здесь оно будто само по себе присутствует в голове героя. Сюжет же в рамках каждой отдельной главы разворачивается последовательно и под конец складывается в довольно понятную, хоть и мозаичную картину.

Тихие советские шестидесятые в провинциальном городе на Волге: детство с бабушкой и дедушкой, гости от смешного интеллигента-писателя до чудаковатой бывшей прокурорской служащей, привычно взбалмошные люмпенизированные соседи. В этом забавном и трогательном мире герой-подросток случайно знакомится с математиком Вадимом и влюбляется в него, причем любовь оказывается взаимной. Чувственное самозабвение рассказчика и обилие эротических деталей на фоне подробного бытописания советской жизни выглядят эклектично. Все-таки фраза о том, что в СССР секса, тем более однополого, нет — устойчивый миф, который в романе хладнокровно разрушается. Хладнокровно, потому что запретность своих отношений, их неприятие обществом влюбленные почти не обсуждают, ограничиваясь упоминанием о необходимости соблюдать осторожность. Эклектика и умолчание — два ключевых приема «Гимнов». Первая проявляется даже на уровне языка. Узкопрофильная лексика: такие слова, как, например, «изоморфизм» и «маркшейдер», уживаются с просторечной «жменей», редким прилагательным «манкий», вкраплениями матерщины — и это только речь рассказчика. Остальные персонажи подчас разговаривают чуть ли не на своих собственных диалектах. В традиционном понимании «высокое» и «низкое» спокойно соседствуют, переход от едва ли не порнографической сцены к рассуждениям о метафизике — частый композиционный прием. «Гимны» подчеркнуто фокусируются на деталях, на мимолетном, оставляя многие вопросы без ответа. В середине книги Вадим тяжело заболевает, лечится гомеопатией и умирает. Но как именно это произошло, чем конкретно он болел и почему, понять можно только из брошенных мимоходом намеков. Такой угол зрения отражает нелинейность памяти, ее тягу к второстепенному.

Нарочитая избирательность прошлого, которое открывается читателю, и явная идеализированность этого прошлого заставляют усомниться в надежности рассказчика. Герой уверяет, что сам соблазнил Вадима и уже имел до него квазигомосексуальный опыт, но Вадим был гораздо старше — и вопрос о возможном растлении здесь не может не возникнуть. Тем более если учесть, что образ Вадима так и остается главным, болезненно важным в жизни повзрослевшего рассказчика, а новые любовники выглядят либо антиподами Вадима, либо его неточными двойниками. Показательно, что одновременно с этим из всех персонажей именно Вадим является самым стертым и по большей части безжизненным. Он словно затемняется чувствами рассказчика. Что вполне логично: сильные эмоции зачастую не дают внятно вспомнить то, что их вызывало. «Гимны» в этом смысле можно прочитать как иллюстрацию памяти, но памяти не прустовской, старательно обретающей утраченное время, а демонстрирующей навязчивое, совсем не утраченное прошлое.

Огюст Роден. «Три призрака». Около 1885–1889. Гипс © Musée des beaux-arts de Quimper / Bernard Galéron
 

Насколько туманным и неубедительным кажется Вадим, настолько выразительны остальные действующие лица. Отсидевший писатель Софинский, эксцентричная Электрисифия, блюдущая промискуитет соседка Нинька и даже эпизодический, глупый ученик повзрослевшего героя Гниломедов — все они складываются в объемную галерею типажей постоттепельного времени. Здесь повествователь разрушает другой распространенный миф — о благодатном, спокойном и тихом позднесоветском периоде, когда уже не расстреливали, но по улицам еще можно было ходить совершенно спокойно. Популярный образ шестидесятых берет начало в среде тогдашней московской и петербургской интеллигенции, но поволжская провинция — совсем другой мир. Да, роман демонстрирует бытовую романтику того времени, но упоминаются в нем и боязнь одной из героинь идти вечером одной до трамвайной остановки, и запойный алкоголизм спальных районов, толкающий на преступления, и наказ взрослых юному рассказчику отойти подальше, если при нем начнут рассказывать политический анекдот. Апофеозом людоедства, прячущегося за фасадом советского мещанства, становится фраза друга семьи и бывшей служащей прокуратуры по поводу возможного ареста писателя Софинского: «Лучше пойти по чисто уголовному, чем по политическому, — будут нормальные адвокаты, надзор, ходатайства, новые иски, надежда на пересмотр, состязание сторон».

Что касается мотива однополой любви, то и его куда лучше раскрывают отношения героя не с Вадимом, а со вторым любовником рассказчика, моряком Валерой Буштецом — отчасти двойником Вадима, отчасти его дионисийской противоположностью. «Гимны» вполне могут претендовать на звание квир-романа. Во-первых, из метафор и обсценной лексики собирается ясный гомоэротический язык: рассказчик спокойно, без какой-либо нарочитой исповедальности или, напротив, небрежности может посвятить целый абзац описанию пениса — не слишком вычурному и не тривиальному, без пошлости в набоковском смысле. Во-вторых, именно с Валерой Буштецом в романе появляется по-пролетарски грубое, но данное в тонких намеках, как его частая фраза «Что я не мужик, что ли?», ощущение квир-персонажами своей инаковости. В центре внимания оказывается не противопоставление себя гетеросексуальным нормам, а тайное, параллельное им существование. По крайней мере, выглядит оно убедительно. В обществе, делающем вид, будто однополых отношений просто не существует, а если они и есть, то место им по другую сторону колючей проволоки, стараться не рефлексировать над своей инаковостью — вполне оправданное поведение. Ведь любая, даже тайная рефлексия незаметно делает суть переживаний чуть более видимой для окружающих. К тому же чем больше в романе нарочитого умолчания о социальном контексте гомосексуальности, тем больше социального подтекста может увидеть сегодняшний читатель. Роман Николая Кононова в целом умело провоцирует читателей на выраженное сотворчество — достраивание, додумывание специально не раскрытых тайн.

Огюст Роден. «Собор». 1908 © Musée Roidn (photo Christian Baraja)
 

Многослойность «Гимнов» напоминает клубок из пересекающихся пунктирных линий. Каждая из них доходит до своего логического завершения и при желании может быть прочитана сама по себе, то есть благодаря читателю стать сплошной четкой чертой. Сознательно или нет, новая книга Кононова в определенном смысле оказывается аккумулятором наиболее востребованных мотивов, представленных в русской литературе 2010-х годов, от «Авиатора» Евгения Водолазкина до «Маннелига в цепях» Ильи Данишевского. Разве что непосредственного описания лагерей и репрессий в романе нет, зато есть их звучные отголоски. «Гимны» в экспериментальном, эклектично-модернистском ключе «прозы как поэзии» преломляют советское прошлое, проблемы памяти и ностальгии, сексуальной идентичности. Поэтому хотя роман подчеркнуто рассказывает о другой эпохе и якобы о сугубо личном, у него есть шансы стать своего рода итоговым, прощальным текстом десятых годов.

Целиком же клубок линий — пунктиров повествования — образует выполненный штрихами рисунок, смысл которого фактически дан уже в оглавлении. Три части романа берут названия из древнегреческих ритуально-поэтических жанров: гимн Аполлону, гимн процессий и гимн Дионису. Первая часть — светлая, пасторальная, посвящена знакомству с аполлоническим Вадимом, миру детства и отрочества, где еще господствует взгляд на мир как на нечто рациональное. Вторая часть — череда событий, встреч с зачастую не очень приятными герою людьми, ее ведущий мотив — скорбь по Вадиму. В третьей части, самой яркой, герой еще скорбит, но, грубо говоря, жизнь продолжается. Окружающие люди и события, на первый взгляд второстепенные и смешные, неожиданно дарят герою новые силы радоваться жизни, становятся значительными как раз потому, что комичны. Комедия жизни рождается из малого, якобы второстепенного, из воспоминаний о мимолетном, например о покупке нового пылесоса «Буран», рождается вопреки утратам и нашей смертности. Более того, она отдает по-настоящему теплым, а не аполлонически холодным светом как раз благодаря скорби об утратах — по сути, благодаря нашему осознанию неминуемой смертности всего окружающего. Насколько эта мысль утешительна или хотя бы увлекательна — дело вкуса, но именно она придает первостепенную важность всему, что в «Гимнах», на первый взгляд, оказалось отодвинуто на второй план.