Русскоязычным читателям польский писатель Юзеф Чапский (1896–1993) известен главным образом как автор лекций о Прусте, прочитанных зимой 1940-1941 года в Грязовецком лагере НКВД для военнопленных. Теперь же, благодаря Издательству Ивана Лимбаха, выпустившему сборник статей Чапского «Про/чтение», можно ознакомиться и с его литературно-критическим наследием — по просьбе «Горького» об этой книге рассказывает Константин Митрошенков.

Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.

Юзеф Чапский. Про/чтение. СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2024Содержание

1

По биографии Юзефа Чапского (18961993) можно изучать историю Польши в XX веке. Чапский вырос на польских территориях Российской империи и учился в Санкт-Петербурге/Петрограде, где стал свидетелем революции 1917 года. После обретения Польшей независимости некоторое время служил в польской армии и ездил в Петроград, чтобы разыскать арестованных польских офицеров — как выяснилось позже, они были расстреляны большевиками. Чапский участвовал в Советско-польской войне (1920–1921), изучал живопись в Париже, с 1931 года жил в Варшаве. Сразу после начала Второй мировой войны был призван в армию, а 27 сентября 1939 года взят в плен советскими войсками. В отличие от многих других польских военнопленных, Чапскому удалось избежать расстрела. Освободившись в сентябре 1941 года по амнистии, он присоединился к формировавшимся на территории СССР польским вооруженным силам (будущей армии Андерса). Чапский отправился на поиски содержавшихся в советских лагерях соотечественников, еще не зная о Катынском расстреле. С армией Андерса он проделал путь из СССР через Ближний Восток в Италию, где польские части приняли участие в битве под Монте-Кассино. После войны Чапский добивался расследования советских преступлений против польских военнопленных, поэтому путь в коммунистическую Польшу ему был закрыт. Он поселился в Париже, где в 1947 году стал работником эмигрантского издательства «Литературный институт» и журнала «Культура». В годы эмиграции Чапский много публиковался как критик и публицист, а также участвовал в художественных выставках. В 1975 году он подписал письмо против внесения изменений в польскую конституцию, после чего его произведения попали под запрет в Польше. Чапский так и не вернулся на родину — он скончался 12 января 1993 года в городе Мезон-Лаффит неподалеку от Парижа.

Русскоязычным читателям Чапский известен главными образом книгой лагерных лекций о Прусте, вышедшей в 2019 году в издательстве Jaromir Hladik press. За несколько лет до этого на русский были переведены его воспоминания о советском заключении и безуспешных поисках польских военнопленных. При этом литературная и художественная критика Чапского долгое время оставалась практически неизвестна в России. Наконец, в этом году Издательство Ивана Лимбаха подготовило сборник «Про/чтение», в который вошли журнальные публикации Чапского с середины 1940-х до конца 1970-х годов. Среди них можно обнаружить обстоятельные эссе (например, большую работу о Василии Розанове), небольшие рецензии и некрологи, а также путевые заметки, рассказывающие о путешествии по Южной Америке и Средиземному морю. Кроме того, в «Про/чтение» были включены лекции о Прусте, так что теперь все основные литературно-критические тексты Чапского доступны в одном издании.

2

Самые ранние из вошедших в сборник публикаций относятся к 1944 году, когда Чапский в составе армии Андерса находился на итальянском фронте. Эссе о польском поэте Циприане Норвиде (1821–1863) начинается с рассказа об английском военном, привезшем с собой в Италию том стихотворений Норвида. Англичанин рассказывает, что искал в Лондоне норвидовскую прозу, но нашел всего несколько переписанных от руки абзацев. Чапский признается, что и сам возит повсюду дюжину стихотворений Норвида, которые он получил по почте от друзей во время заключения в советском лагере: «Они путешествуют со мной через Иран, Ирак, Палестину и Египет, и подозреваю, что во всех этих странах я был единственным обладателем такого сокровища». История с безуспешными поисками норвидовской прозы в Лондоне заставила Чапского осознать, какая серьезная опасность грозит польской культуре: в ситуации, когда страна оккупирована, а многие ее библиотеки уничтожены, произведения таких авторов, как Норвид, могут быть навсегда утрачены. Поэтому во время войны особое значение приобретает работа по сохранению культурного наследия: «Нужно спасать что можно и не закапывать сокровища, а пусть и неумело, по-варварски — без библиотек, почти без материалов, но показывать их, комментировать и делиться ими друг с другом».

Одновременно нужно создавать новые художественные произведения, чтобы сохранить преемственность польской культуры. Даже посреди войны, доказывает Чапский в эссе «Кровь и бабочки» (1944), есть место для творчества. Он говорит о художниках из числа солдат, в перерывах между боями рисующих свою палатку или сослуживцев, и пишет, что «эта работа — не отдых и не „удовольствие“, а тоже служба». В другом эссе того же периода, «Мосты Бейли» (1944), Чапский упоминает альбом набросков с полей под Монте-Кассино, выполненных неким З. Туркевичем. «Это одна из первых у нас попыток облечь в художественную форму сцены современной войны на таком уровне завершенности и абсолютной художественной честности», — считает Чапский. По его мнению, работы Туркевича, обращающегося к актуальным темам и при этом демонстрирующего незаурядное мастерство, могут стать началом нового этапа в истории польского искусства.

Мысль о важности культурной работы посреди катастрофы появляется и в послевоенных публикациях Чапского. В эссе «Торжества и Норвид» (1958) он упоминает критика Зенона Пшесмыского, «открывшего» поэзию Норвида для широкой публики. Пшесмыцкий, долгие годы готовивший к публикации сочинения поэта, продолжал работать даже во время войны и немецкой оккупации. В разгар Варшавского восстания (1 августа — 2 октября 1944 года) 82-летний исследователь отдавал распоряжения об издании последнего тома политических и философских текстов Норвида, который вышел уже в эмиграции на основе одного корректорского экземпляра, чудом вывезенного из Варшавы.

В том, что Чапский уделяет такое внимание сохранению польского литературного наследия, нет ничего удивительного — как и многие современники, он хорошо понимал, насколько значимую роль литература играет в формировании национальной идентичности. Но ту же самую проблему Чапский рассматривает и применительно к русской литературе, обращая внимание на авторов, которым по эстетическим и идеологическим причинам не нашлось места в советском литературном каноне: Василия Розанова и Алексея Ремизова.

С творчеством Розанова Чапский познакомился еще в 1918 году, когда находился с миссией в Петрограде. В 1932 году он закончил большое эссе о русском писателе, но не стал его публиковать. Рукопись осталась в Варшаве и вернулась к автору только после войны без четырех первых глав. В итоге эссе было опубликовано в 1957 году как предисловие к французскому переводу Розанова. В том же году Чапский написал рецензию на вышедший в русском эмигрантском «Издательстве имени Чехова» сборник избранных произведений писателя. «Ты закрываешь книгу после прочтения с мыслью, что творчество Розанова должно быть спасено от забвения, но как?» — задается вопросом Чапский. В СССР не могло быть и речи о публикации произведений религиозного мыслителя, сотрудничавшего с черносотенными изданиями и публиковавшего антисемитские статьи. «Еще в 1941 году, когда я был в Москве, Розанов был строжайше запрещен, и даже у специалистов в библиотеках не было к нему доступа», — вспоминает Чапский. В то же время на Западе, несмотря на определенный интерес к Розанову (Чапский называет среди его почитателей Андре Жида и Пьера Дрие ла Рошель), в переводе были доступны только «Опавшие листья» и «Уединенное». Чапский надеется, что публикация «Избранного» привлечет внимание к творчеству писателя, «неприемлемого целиком ни для христианина, ни для позитивиста, ни для коммуниста», и спасет его от символической гибели.

В отличие от Розанова, скончавшегося в 1919 году, Ремизов был живым современником Чапского. Покинув Россию в 1921 году, он сначала поселился в Берлине, а потом перебрался в Париж. Ремизов продолжал писать до самой своей смерти в 1957 году, но оказался практически забыт в эмиграции. Друзьям писателя пришлось даже основать небольшое издательство, чтобы издавать его книги. Чапский считает, что залогом творческой продуктивности Ремизова — «самого русского из писателей», как называет его критик, — стал травматичный опыт жизни вне родины. «Унижение каждой эмиграции, продолжающейся не днями, а годами, рождает не только горечь, свары и ненависть — оно рождает и свет», — пишет Чапский, предвосхищая размышления Эдварда Саида об изгнании и творчестве. В некрологе Ремизову Чапский ставит его выше нобелевского лауреата Ивана Бунина и утверждает, что именно автор «Взвихренной Руси» останется памятником «великой эпохи русской литературы, уничтоженной или изгнанной революцией».

3

Может показаться удивительным, что Чапский, немало пострадавший от советской власти, с большим интересом и уважением относился к русской литературе. В публикациях эмигрантского периода он постоянно подчеркивает, что сложная история взаимоотношений между Польшей и Россией не дает повода для огульного отрицания всего русского. В статье «Был ли прав Маритен» (1949) Чапский спорит с рецензентом своей книги «На бесчеловечной земле», утверждающим, что «Бог создал Россию сплошной огромной природной тюрьмой, огромным лагерем — и никакие внешние изменения не могут отменить Божественного приговора». В рецензии на «Избранное» Розанова Чапский отмечает, что антирусские настроения среди поляков, имеющие под собой понятное основание, крайне вредны с культурной точки зрения, так как препятствуют знакомству с выдающимися русскими авторами.

По мысли Чапского, внимательное изучение других культур не противоречит установке на развитие национальной культуры. Он последовательно критикует узко понятый национализм, противопоставляя ему «творческое национальное сознание», не замыкающееся в себе и открытое внешнему миру. В эссе 1944 года Чапский приводит высказывание Норвида о том, что «национальность не есть исключительность, но сила присвоения себе всего, что для прогрессивного развития собственных свойств потребно и необходимо». Он подчеркивает, что Норвид сумел примирить национальное чувство с универсальными гуманистическими ценностями — именно поэтому его творчество приобрело актуальность в XX веке, когда крайние формы национализма стали причинами исторических катастроф.

Чапский говорит в первую очередь о нацистской Германии, но польский национализм также вызывает у него опасения. В путевых заметках «Толпа и призраки» (1955) он пересказывает беседу с австрийским туристом, уверяющим, что в годы войны ему ничего не было известно об убийствах евреев и поляков, совершавшихся нацистами. Под влиянием этого разговора Чапский вспоминает о проводившейся в 1930 году «пацификации Украины», которой многие поляки предпочитали не замечать. Не уравнивая эти две ситуации, Чапский замечает, что, осуждая преступления нацистов, нельзя забывать и о собственной ответственности.

Чапский выступает за более инклюзивное понятие польской идентичности, основанное не на стремлении к чистоте нации, а на уважении к другим национальностям, проживающим на территории страны. В эссе «Две провокации» (1972) он доказывает, что польской интеллигенции вовсе не чужд космополитизм, как полагают некоторые его современники, и приводит в пример публициста и критика Ежи Стемповского (1894–1969). Стемповский родился в Кракове, когда тот принадлежал Австро-Венгрии, после 1918 года стал гражданином независимой Польши, а с началом Второй мировой войны эмигрировал в Швейцарию. Чапский видит в текстах Стемповского «признание в любви к утраченной великой многонациональной родине» и связывает его с традицией «целостной Речи Посполитой» — разнообразного в этническом и языковом отношении государства, располагавшегося на территории современной Польши, Украины, Беларуси и Литвы.

В другом эссе Чапский вспоминает, какое впечатление на него в 1920 году произвели речи Юзефа Пилсудского, первого руководителя возрожденного Польского государства. В отличие от более националистически настроенных оппонентов, Пилсудский ориентировался на опыт Речи Посполитой и выступал за создание многонационального конфедеративного государства от Балтийского до Черного моря. «Его взгляды, его упорная борьба за Польшу, родину дружных народов, а не народа, даже его яркий литовский акцент — все утверждало меня в польской универсальной идее», — пишет Чапский. Явно экспансионистский характер программы Пилсудского выносится им за скобки, а на первый план выходит утопическое обещание многонациональной Польши, альтернатива победившему в итоге националистическому проекту.

4

Приведенные замечания о Пилсудском взяты из рецензии Чапского на мемуары Каетана Моравского «Другой берег». Впрочем, слово «рецензия» не вполне точно определяет жанровую принадлежность этого текста. Отталкиваясь от книги Моравского, Чапский создает набросок собственных воспоминаний о первой половине XX века: учебе в Санкт-Петербурге, знакомстве с модернистской польской литературой и пребывании в советском лагере.

Чапскому тесно в рамках традиционной литературной критики. Вместо того чтобы оценивать произведение или отстраненно анализировать его формальное устройство, он фиксирует свой опыт взаимодействия с текстом. Поэтому, объясняет Чапский, он считает нужным писать только о тех книгах, столкновение с которыми стало для него большим личным потрясением — при этом неважно, идет ли речь о восхищении или возмущении.

Чапского привлекают похожие на него авторы — те, кто не прячет свое «я», а, напротив, подчеркивает личный, зачастую даже исповедальный характер написанного. Отсюда, например, его любовь к Розанову, смешивающему философские размышления с анекдотами из личной жизни, и Прусту, использовавшему автобиографический материал при работе над романом «В поисках утраченного времени». Отличительная особенность таких произведений, которые Чапский относит к разряду «интимной литературы», заключается в том, что «самые универсальные вопросы» рассматриваются в них через призму внутреннего мира автора.

Но все же главный жанр «интимной литературы» для Чапского — это вовсе не записные книжки, и не роман, а личный дневник, пространство самонаблюдения и самоанализа. В эссе «Я» (1949) он пишет о дневниках французского философа и политического деятеля Мена де Бирана (1766–1824). Чапский отмечает, что, несмотря на многочисленные самоповторы и описания однообразных жизненных фактов, дневники де Бирана приковывают внимание читателей — все дело в той «нечеловеческой отстраненности», с которой философ регистрирует свои самые личные переживания. Чапский сравнивает де Бирана с Прустом, который «перед смертью отмечал симптомы своей болезни, потому что они могли пригодиться для описания смерти Бергота». При этом Чапский отказывается считать пристрастие де Бирана к самоанализу признаком нарциссизма. Напротив, доказывает он, последовательное описание своих слабостей и пороков позволило философу достичь «абсолютно беспристрастного сознания». Чапский замечает, что эпиграфом к жизни де Бирана могла бы послужить фраза Симоны Вейль: «Не лгать и оставаться в напряженном внимании».

Чапский и сам вел дневник большую часть жизни. Под дневниковые записи стилизовано и эссе «Толпа и призраки» (1955), рассказывающее о путешествии Чапского по Средиземному морю. Поначалу кажется, что перед нами обычные путевые заметки: «Первый обед. Бесчисленные блюда, меню на большом глянцевом листе, юркие официанты. Роскошь». Но очень скоро становится ясно, что описание путешествия для Чапского — это лишь повод для разговора о травме, нанесенной Европе Второй мировой войной. Среди его попутчиков оказываются евреи из Жолквы (город в Львовской области Украины), ставшие гражданами Аргентины; итальянец, в годы войны сражавшийся в Сталинграде; венгерские эмигранты из Трансильвании, не скрывающие своей неприязни к румынам и русским; наконец, уже упомянутый австрийский турист. Размышляя о поведении своих попутчиков и их отношении к войне, Чапский вспоминает неудобные эпизоды из прошлого собственной страны — преследования украинцев и коммунистов в межвоенной Польше.

Заканчивается текст описанием танцующей на палубе пары — молодой итальянки и тяжеловесного уругвайца, которые так увлечены друг другом, что не замечают ничего вокруг. Их вид вызывает у Чапского странную тревогу. Он понимает, что итальянка напоминает ему знакомую из прошлой жизни: перед войной она счастливо вышла замуж, родила пятерых детей, а после вторжения советской армии была вынуждена бежать из страны, оказалась разлучена с семьей и провела два года в нацистском концлагере Равенсбрюк.

В самом начале своих заметок Чапский рассуждает о том, что путешествие — это попытка хотя бы на время убежать от призраков прошлого. Теперь он вынужден признать, что побег провалился: «Призраки догнали меня».