Недавно издательство «Новое литературное обозрение» почти одновременно выпустило книги Карло Гинзбурга и Хейдена Уайта — выдающихся современных историков, теоретиков истории, а также идейных противников, много лет дискутировавших об устройстве и сути исторического знания. По просьбе «Горького» о том, в чем заключались их аргументы и как новые книги помогают прояснить их позиции, рассказывает Константин Митрошенков.

Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.

Хейден Уайт. Практическое прошлое. М.: Новое литературное обозрение, 2024. Содержание

Карло Гинзбург. Соотношения сил. История, риторика и доказательство. М.: Новое литературное обозрение, 2024Содержание

1

Так совпало, что в «Новом литературном обозрении» почти одновременно вышли книги Карло Гинзбурга и Хейдена Уайта — одних из самых влиятельных интеллектуальных историков современности (Уайт умер в 2018 году) и по совместительству непримиримых оппонентов. Суть их спора, развернувшегося в 1990-е годы, сводится к следующему. Уайт доказывал, что мы не можем рассуждать об исторических нарративах в категориях (не)достоверности, поскольку они устроены аналогично художественным текстам и представляют собой репрезентацию прошлого, а не реконструкцию того, что «на самом деле произошло» много или немного лет тому назад. Гинзбург же утверждал, что такой подход ведет к моральному релятивизму и окончательно уничтожает веру в возможность исторического познания, и так уже серьезно подорванную структуралистской и поструктуралистской критикой. Остроте дискуссии придавал тот факт, что поводом для нее стало появление ревизионистских публикаций, отрицающих Холокост.

Во введении к книге «Соотношения сил. История, риторика и доказательство», опубликованной на итальянском в 2000 году, Гинзбург размышляет о пагубном влиянии лингвистического поворота на историю. После появления работ Уайта и других исследователей, обративших внимание на риторическое измерение ремесла историка, все громче стали голоса людей, утверждающих, что историки вовсе не в состоянии установить истину о прошлом. Гинзбург решил разбить скептиков на их собственном поле, исследовав взаимоотношения между историей и риторикой. Он утверждает, что современное представление о риторике как об искусстве словесного убеждения весьма далеко от того, как ее понимал Аристотель, признанный авторитет в этой области. Гинзбург обращается к трактату «Риторика» и показывает, что древнегреческий философ уделял большое внимание роли доказательств в речи оратора. Так, рассуждая о возможных источниках энтимем (неполных силлогизмов), Аристотель проводит разграничение между правдоподобием (eikos), примером (paradeigma), доказательством (tekmērion) и признаком (sēmeion). Гинзбург отмечает, что те же понятия использовал Фукидид, считающийся основателем исторической науки, и предполагает, что тот мог повлиять на автора «Риторики». Гинзбург заключает, что сочинение Аристотеля по сей день сохраняет актуальность для исторической науки:

«В начале этих рассуждений я утверждал, что в «Риторике» Аристотель говорит об историографии (или, по крайней мере, о ее сути) во все еще близком нам смысле. Эта «суть» может быть сформулирована следующим образом:

а) человеческую историю можно реконструировать по следам, уликам, «sēmeia»;


б) подобные реконструкции по умолчанию предполагают наличие цепочки естественных и необходимых связей («tekmēria»), носящих достоверный характер: пока обратное не доказано, человек не может прожить двести лет, неспособен оказаться одновременно в двух местах и пр.;

в) за пределами зоны естественных связей историки движутся в пространстве правдоподобного («eikos»): порой их умозаключения достигают крайней степени вероятности, но никогда не бывают полностью достоверными. При этом в текстах историков различие между «крайне вероятным» и «достоверным» имеет тенденцию исчезать.

Гинзбург накладывает терминологию Аристотеля на собственную (квази)теорию исторического познания — так называемую уликовую парадигму. Суть ее заключается в том, что историк движется от частного к общему, концентрируясь на незначительных на первый взгляд деталях и рассматривая их как проявления «глубинных феноменов значительной важности» (см. статью Гинзбурга «Приметы: уликовая парадигма и ее корни»). В ходе исследования он последовательно выдвигает гипотезы, которые либо подтверждаются «уликами», либо отбрасываются. Пример использования уликовой парадигмы — недавно переведенная на русский книга Гинзбурга «Судья и историк» (1991), в которой он изучил обстоятельства дела левого активиста Адриано Софри, обвиненного в подстрекательстве к убийству комиссара полиции.

В этой книге Гинзбург ссылался на пример Лоренцо Валлы, который в 1440 году доказал подложность «Константинова дара», используя методы, отчасти схожие с гинзбурговскими. В «Соотношении сил» Валле посвящена отдельная глава. Разбирая трактат итальянского гуманиста, Гинзбург указывает, что тот состоит из двух частей. В первой части Валла приводит воображаемые диалоги Константина с его детьми, чтобы показать, насколько невероятна идея о том, что император мог передать папскому престолу треть своих владений. Во второй же части он на основе филологического анализа доказывает подложность дарственного акта, указывая на анахронизмы, противоречия и грубые ошибки. Пример Валлы интересен Гинзбургу по той причине, что он свидетельствует о возможности продуктивного сосуществования риторики (первая часть трактата) и доказательства (вторая часть).

Рассуждениям Гинзбурга не откажешь в изящности и убедительности. Но если он надеялся таким образом опровергнуть утверждения Уайта и других «постмодернистов», то это ему вряд ли удалось. Постструктуралистская критика историографии во многом основана на знаменитом рассуждении Ницше о метафорическом характере языка из фрагмента «Об истине и лжи во вненравственном смысле». Гинзбург виртуозно отыскивает истоки концепции Ницше и контекстуализирует ее, но ничего не возражает по существу. Если же говорить о полемике с Уайтом, то в этом случае его аргументы также выглядят не слишком убедительно. Гинзбург доказывает, что историк, опираясь на «улики» и «приметы», может отделять установленные факты от предположений, спекуляций и откровенных фальсификаций. Здесь возникают как минимум две проблемы. Уайт, как и многие другие теоретики истории, различал событие (тем, что произошло в прошлом) и факт (событие, которое было описано и классифицировано историками). Хорошо известно, что 14 (26) декабря группа офицеров вывела на Сенатскую площадь в Петербурге солдат подчиненных им полков, чтобы помешать войскам принести присягу Николаю I. Обычно это событие называют «восстанием декабристов», но при желании его также можно описать как «мятеж офицеров гвардии» или «неудавшуюся демократическую революцию». Нетрудно заметить, что различные варианты описания хоть и кажутся синонимичными, на самом деле предлагают совершенно разные точки зрения на произошедшее; при этом даже самому рьяному ревизионисту вряд ли придет в голову отрицать сам факт появления войск на Сенатской площади. Но это еще полбеды. Даже если предположить, что историки в состоянии устанавливать «истинные» факты о прошлом, все равно остается проблема, связанная с тем, что результаты своих изысканий они чаще всего представляют не в виде хроники или просто перечня событий, а в виде нарратива. Как пишет Хейден Уайт в заключительном эссе из сборника «Практическое прошлое»:

«Современные историки обычно рассматривают „нарратив“ как своего рода нейтральный контейнер или форму, которая вмещает в себя факты, установленные в ходе исторического исследования, не оказывая особого влияния на их содержание. Но современная нарратологическая теория утверждает, что нарратив (как и любой дискурсивный жанр или модус) также сам по себе является „содержанием“ аналогично тому, как старые мехи, которые должны вместить новое вино, уже обладают содержанием и субстанцией».

Иными словами, значение имеет не только то, что утверждает историк, но и то, каким образом он это делает. Этот аргумент вовсе не нов: Уайт последовательно развивает его еще с начала 1970-х годов. Однако и в этом случае Гинзбургу нечего ответить на возражения оппонента: в своих рассуждениях он практически не затрагивает вопрос устройства исторического нарратива.

2

Русскоязычным читателям Хейден Уайт известен главным образом своей «Метаисторий» (1973) — книгой, в которой он убедительно продемонстрировал, что историки используют те же самые риторические приемы, что и авторы художественных произведений. Это утверждение возмутило профессиональных историков, увидевших в нем попытку оспорить претензии их дисциплины на научный статус. В последней прижизненной книге «Практическое прошлое» Уайт вернулся к вопросу о взаимоотношениях между историей и литературой, чтобы прояснить свою позицию.

И история, и литература относятся к «классу художественных прозаических дискурсов», отличительная особенность которого — использование вымысла (fiction). Под вымыслом Уайт понимает не рассказ о чем-то, не имеющем отношения к действительности, а техническую операцию изобретения или конструирования. Например, историк прибегает к вымыслу в тот момент, когда соединяет разрозненные события в единый нарратив. При этом Уайт признает, что «не все историческое письмо является или стремится быть „художественным“ в том смысле, в каком это характерно для стихотворения, мемуаров или романа». Более того, с начала XIX века историки, претендуя на научную «объективность», стали отказываться от явного использования риторических приемов и поэтического языка. Это решение, по мнению Уайта, значительно ограничило нарративный репертуар истории: в то время как писатели активно экспериментировали с новыми формами и режимами письма, историки продолжали (и продолжают) мыслить в «традиционных (относящихся к XIX веку) категориях — таких как реализм, история, репрезентация, эстетика, вымысел, идеология, дискурс, повествование и миметическая концепция описания».

Большинство эссе из сборника «Практическое прошлое» исследуют новые подходы к письму об истории (не следует путать с историописанием), предложенные литературой модернизма и постмодернизма. Как замечает Уайт, практически все литературные экспериментаторы XX века (от Марселя Пруста и Вирджинии Вулф до Винфрида Зебальда и Тони Моррисон) проявляли большой интерес к прошлому — но вовсе не тому, изучением которого занимаются профессиональные историки. Следуя за философом Майклом Оукшоттом, Уайт делит прошлое на «историческое» и «практическое». Историческое прошлое существует только в сочинениях историков, изучающих дела минувших дней с единственной целью — установить, «как все было на самом деле». Такого рода прошлое «конструируется как самоцель, почти или вовсе не имеющая значения для понимания или объяснения настоящего и не содержащая никаких указаний на то, как действовать в настоящем или предвидеть будущее». Практическое прошлое, напротив, напрямую связано с заботами сегодняшнего дня и представляет собой набор знаний, на которые мы опираемся, когда пытаемся решить насущные проблемы — например, выбираем за кого голосовать на выборах или готовим омлет. Практическое прошлое не отделено надежной стеной от настоящего и поэтому вызывает подозрение у историков, предпочитающих взирать на свой объект изучения «без гнева и пристрастия». Зато оно годится для того, что Уайт называет «литературной обработкой», ведь писатели, обращаясь к истории, обычно ищут в ней актуальные для современности сюжеты.

Разделение на историческое и практическое прошлое вызывает много вопросов. Например, Уайт признает, что работа историографов XIX века также не была лишена утилитарного измерения — прослеживая генеалогию той или иной нации, они обслуживали интересы национальных государств, обосновывая их территориальные притязания. Но разве сегодня историография, по-прежнему в значительной степени структурированная в соответствии с национальными границами, не выполняет ту же функцию? Кроме того, как Уайт неоднократно отмечал в других своих книгах и эссе, все исторические нарративы имеют идеологический и моральный аспект (то есть содержат уроки, которые читатели могут извлечь из них), что автоматически переносит их в область практического прошлого.

Рассуждения Уайта становятся более убедительными, когда дело доходит до анализа конкретных текстов. Правда, разделение на историческое и практическое прошлое уходит в них на второй план. В центре внимания Уайта оказываются нестандартные подходы к изображению исторических событий, сильно отличающиеся от тех, что обычно используют историки.

В эссе «Правда и обстоятельства» Уайт рассматривает книгу Примо Леви «Человек ли это?» (1946), в которой рассказывается о последних месяцах Второй мировой войны, проведенных автором в Освенциме. Несмотря на то что Леви описывает реальные события и, более того, опирается на собственный опыт заключенного, его сочинение носит явно литературный характер. Он использует тропы и фигуры, а также «обращается к традиционным литературным или мифологическим сюжетным структурам — в частности, к нисхождению в Ад у Данте». Как указывает Уайт, когда мы имеем дело с подобными текстами, привычное разделение на «факт» и «вымысел» перестает работать. Цель Леви — не столько описать, что именно происходило в лагере, сколько попытаться показать «насколько унизительно это — „выживать в Освенциме“». Иными словами, речь идет не о правде факта, но о правде опыта, выразить которую автору помогают литературные приемы.

В заключительном эссе «Исторический дискурс и литературная теория» Уайт анализирует книгу историка Сола Фридлендера «Годы истребления: нацистская Германия и евреи» (2007), посвященную истории Холокоста. Работа Фридлендера, лишенная сюжета и имеющая фрагментированную структуру, больше напоминает модернистский роман, чем историческое сочинение. Заимствуя понятие Вальтера Беньямина, Уайт называет составляющие ее фрагменты «констелляциями»: «Каждая констелляция включает в себя несколько абзацев, которые иногда складываются в аргумент, анализ или объяснение, но в других случаях просто приводятся как необработанные „данные“, собранные посредством фигуры или образа, а не понятия». Фридлендер активно вводит в текст свидетельства жертв Холокоста, но не для того, чтобы подтвердить свой тезис, а чтобы вызвать эмоциональную реакцию у читателей, выбить их из колеи и вернуть «в те места, где происходили описываемые события». По мнению Уайта, эти и другие приемы позволяют автору рассказать о Холокосте, не превращая свой рассказ в гладкий нарратив. Проблема нарратива в том, что он стремится уничтожить всякую двусмысленность и представить рассказанную историю как нечто ясное и однозначное. Представить историческое явление в виде нарратива — значит сделать его «„знакомым“, приручить и „упаковать“ его, дать ему соответствующее наименование и „архивировать“». Понятно, что идея «приручить» событие вроде Холокоста крайне проблематична. Во-первых, мы не только не можем утверждать, что обладаем полнотой знания о нем (как напоминает Джорджо Агамбен, нам просто недоступен опыт тех, кто испытал на себе всю мощь нацистской машины истребления). Во-вторых, «приручить» событие — значит в каком-то смысле примириться с ним, но мемориальная культура послевоенных западных обществ как раз основана на идее, что примириться с Холокостом невозможно. Книга Фридлендера важна для Уайта потому, что предлагает модель того, как мы можем осмыслять подобные исторические катастрофы, используя методы литературного письма.

Карло Гинзбург неоднократно утверждал, что подход Уайта ведет к моральному релятивизму. Но предложенный им анализ книги «Годы истребления» свидетельствует как раз о том, что Уайт крайне чутко относился к вопросам морали и понимал, что некоторые события столь травматичны, что требуют отказа от привычных методов исторической репрезентации. Начиная с «Метаистории» и заканчивая «Практическим прошлым», Уайт последовательно отстаивал идею о том, что историки (и вообще все люди, пишущие о прошлом) свободны в выборе повествовательных стратегий. Именно поэтому они несут ответственность за результаты своих трудов как перед живыми, так и перед мертвыми.