© Горький Медиа, 2025
Алексей Евстратов
11 декабря 2018

Посторонний В.

Рецензия на первую биографию Венедикта Ерофеева

Может ли жизнеописание Венедикта Ерофеева быть рассказом о разных его отражениях в текстах и воспоминаниях? Почему именно «Москва — Петушки» сыграла такую важную роль в самоидентификации постсоветского читателя — и в то же время высоко оценивается на Западе? По просьбе «Горького» историк литературы Алексей Евстратов рассказывает, на какие вопросы отвечает первая биография Ерофеева и какими вопросами она побуждает задаться.

Олег Лекманов, Михаил Свердлов, Илья Симановский. Венедикт Ерофеев: посторонний. Москва: АСТ, 2018

В прошедшем октябре исполнилось восемьдесят лет со дня рождения Венедикта Ерофеева (1938–1990). К юбилею писателя вышла его первая биография, написанная в соавторстве двумя профессиональными литературоведами (Лекманов и Свердлов) и знатоком ерофеевской биографии из непрофессиональных поклонников его творчества (Симановский). Исследование, которое лежит в основе публикации, делает книгу событием. Но не менее важным представляются вопросы, которые вырастают из повествования о советском человеке, который поверил в собственную исключительность и сумел внушить эту веру другим.

«Венедикт Васильевич Ерофеев очень рано, в восемнадцатилетнем возрасте, раз и навсегда сошел с пути, обязательного для почти любого заботящегося о собственным благополучии интеллигента», — так, с ожидаемого тезиса об исключительности, открывается предисловие к жизнеописанию. По похожим причинам Ерофеева сложно назвать писателем без кавычек — в силу и объективных свойств литературного поля этих десятилетий, и сложности профессиональной траектории самого Ерофеева. Его opus magnum, «Москва — Петушки», был закончен в 1970 году, когда автор подвизался на кабельных работах в Подмосковье. И это не самое неожиданное трудоустройство автора-кочевника с опасным обыкновением терять паспорт. Рукопись «Москва — Петушки» уже ходила в самиздате, а ее автор продолжал осваивать новые профессии. Особенно Ерофееву пришлась по сердцу работа лаборантом в составе «паразитологической экспедиции» в Узбекистан, организованной Всесоюзным НИИ дезинфекции и стерилизации в 1974 году.

До того, как сокращенная редакция «поэмы» появилась в перестроечном журнале «Трезвость и культура» в 1988 году, книга была переведена на десяток языков. Слава «Москвы — Петушков» и ее создателя была сначала подсоветской и внесоветской: текст имел хождение в самиздате, а в 1973 году был опубликован в израильском журнале. И внутри СССР, и за его пределами книга вызывала некоторую оторопь, часто вкупе с восторгом. В каталоге издательства «ИМКА-Пресс» сочинение Ерофеева сопровождалось следующей аннотацией: «Поэма-гротеск об одной из самых страшных язв современной России — о повальном, беспробудном пьянстве изверившихся, обманутых людей». В Советском Союзе ровный гул подпольной популярности «Москвы — Петушков» прорвался в конце 1980-х на событийную поверхность художественной и университетской жизни больших городов. Начало публичного бытования «Москвы — Петушков» в СССР почти совпало со смертью автора в 1990 году.

С тех пор о тексте и его авторе много писали. Однако наиболее интересные публикации о «Москве — Петушках» — статьи, главы книг или сборники; заметные исключения — тотальный комментарий к «Москве — Петушкам» Эдуарда Власова и «психоаналитическое исследование» поэмы Н. А. Благовещенского («Случай Вени Е.». М., 2016). В этом смысле неудивительно, что первая полновесная биография автора одного из наиболее узнаваемых текстов последних десятилетий прошлого века вышла только в 2018 году. При этом книга Лекманова-Свердлова-Симановского встраивается в поэтику фрагментарной литературы о «Москве — Петушках» и об авторе поэмы. Во-первых, у нее три автора — редкость для биографического жанра. Во-вторых, сама техника повествования, выбранная соавторами, строится на многоголосье. В биографиях Мандельштама и Есенина Лекманов и Свердлов уже опробовали роль «отборщиков, тематических классификаторов, а также проверщиков… на фактологическую точность» мемуарных высказываний, которые цитируются вперемежку с сочинениями их протагонистов. Монтаж, надо заметить, был излюбленным нарративным приемом Ерофеева, от его юношеских записных книжек до «Моей маленькой ленинианы». В «Постороннем» приводятся, с одной стороны, уже опубликованные в литературной и научной периодике воспоминания и интервью, а с другой — мемуары, написанные специально для юбилейного сочинения.

Последняя особенность делает книгу уникальным артефактом. В октябре исполнилось не только восемьдесят лет со дня рождения Ерофеева, но и почти тридцать лет со дня его смерти. А это значит, что его друзей и даже нерегулярных собеседников с каждым годом становится меньше — самым юным из них под шестьдесят. Поэтому сбор мемуарных свидетельств, их перепроверка и авторизация — важнейший компонент документального проекта: это, вероятно, первая и последняя биография от современников протагониста.

Венедикт Ерофеев
Фото: soyuz.ru

Эта ценная особенность книги не могла не отразиться на модусе биографического повествования. А скупость авторского комментария сказывается на внятности высказывания. Основная аудитория книги, вероятно, также современники — подлинные или воображаемые — Ерофеева, которые многие реалии советской культуры могут восстановить по памяти. (Характерно, что презентация книги в Москве проходила в присутствии значительного числа ее фигурантов; см. видеозапись встречи). Тем же, кто не относит себя к этому воображаемому сообществу, наверное, будет сложно принять язык биографического повествования в целом (эффект монтажа почти нивелируется некоторой монотонностью материала) и пронизывающий повествование тезис об «абсолютной свободе Ерофеева от окружающего мира» в частности.

Биографии предпослан эпиграф из очерка Владислава Ходасевича «Андрей Белый», в котором биографическим «прикарсам» противопоставлены «возвыщающая правда» и полнота понимания. Как авторы стараются добиться полноты понимания? Для начала им требовалось найти решение базовой проблемы — источников для биографической реконструкции. Ерофеев не только был до поры кружковым, полуподпольным автором, но и старательно уклонялся от тех институтов советской реальности, которые питали бумагопроизводство, вроде армии или постоянной прописки. Последствия кочевой жизни протагониста для биографа очевидны: факты ерофеевской биографии выкристаллизовываются главным образом из пересказов в первом, втором или третьем лице. Роль бюрократии, которая иногда помогает сохранить следы жизни, для этой реконструкции третьестепенна. Свидетельства близких друзей и знакомцев Ерофеева, которые часто были его первыми читателями и почитателями, заполняют массу пробелов и, казалось бы, должны помочь нащупать «чувства и мечты» героя жизнеописания. Здесь, однако, логика биографического исследования наталкивается на активное писательское жизнетворчество.

В эссе, предваряющем раннее, 1995 года, собрание сочинений писателя, Михаил Эпштейн обратил внимание на один из мотивов кружковой репутации Ерофеева — о недовыраженности его таланта, о том, что он был значительнее своих произведений. Ближайший его друг, филолог Владимир Муравьев, отзывался еще решительнее: «Самым главным в Ерофееве была свобода. Он достиг <…> Конечно, он сам себя разрушил. Ну, что ж — он так и считал, что жизнь — это саморазрушение, самосгорание. Это цена свободы». Галина Ерофеева, «вторая жена писателя» (как принято представлять фигурантов творческих жизней), обмолвилась: «Наверное, нельзя так говорить, но я думаю, что он подражал Христу». Священное Писание было, конечно, важнейшей, но, как кажется, все-таки одной из «моделирующих систем» жизнетворчества Ерофеева — наравне со всемирной литературой (по каталогу соответствующей серии-«библиотеки») в целом и русской поэзией в частности, но и с другими сферами упорядоченного опыта. Следуя за этими отражениями, книга о Ерофееве получилась книгой о персонаже Ерофеева в его разных ипостасях — кружкового гения; исполненного противоречий выпивохи; писателя в непрерывном и не бессбойном процессе становления; автора исключительного по своим качествам текста и Венички из этого самого текста.

Биографический жанр опирается на представление о единстве автономного субъекта, unitary subject, которое, в свою очередь, закрепляется биографическими нарративами в культуре. В жизни Ерофеева, несмотря на ее социальную неукорененность, действительно, просматриваются некоторые константы — помимо увлечения алкоголем, литературой и музыкой. Например, он мастерски сдавал экзамены в вузы (и с куда меньшим увлечением участвовал в учебном процессе) и с наслаждением подвергал экзаменовке окружающих — например, на знание Евангелия или русской поэзии. «Он нам баллы ставил! Как в фигурном катании: 5,7 — 5, 4 — 5,9…», — вспоминает актер студенческого театра МГУ о появлении на спектакле автора «Вальпургиевой ночи, или Шагов командора». И так вплоть до «33 зондирующих вопросов абитуриентке Екатерине Герасимовой», найденных в архиве писателя.

И все же лучше всего единство личности конструируется в литературе, особенно в повествовании от первого лица. Проследив, как отдельное наблюдение из записной книжки перемещается на страницы «Москвы — Петушков» (а таких случаев довольно много), авторы заключили, что именно поэму можно считать наиболее полным и заслуживающим доверия источником для исследования внутреннего мира Ерофеева. Таким образом, жизнь (биос) оказывается замкнутой на литературу, письмо (графия): в семи из восьми глав книги рассказ о «Венедикте» сопровождается разбором поэтического путешествия «Венички». Такое переплетение жизнеописаний автора и героя — ход, безусловно, интересный, но и характерный в смысле сохранения нераздельности-неслиянности двух нарративов. Как если бы биография Венедикта Ерофеева опустела без его шедевра.

На мой взгляд — здесь разговор о «Постороннем» окончательно уступает место размышлениям о жанре, — освободившиеся таким образом страницы могли бы быть посвящены двум подходам к отношениям «протагонист (биографии) — современники — литературный текст — рецепция». В рамках первого подхода было бы любопытно, упразднив тезис о заведомой исключительности Ерофеева, подумать о феномене позднесоветских кружковых гениев, пьющих и не очень, но всегда мужчин — и их псевдорелигиозного, разной степени ироничности культа. «Москва — Петушки» может рассматриваться как факт этой кружковой культуры, но не совсем ясно тогда, как интерпретировать интерес к переводам поэмы на иностранные языки. Квалифицированные читатели — от Бродского до австрийского слависта — утверждают, что оценить текст по достоинству может только «русский», «соотечественник». Однако, порождая густые фантазмы «русскости», сочинение Ерофеева читается многими и по-разному, зачастую очень лично. Достаточно сравнить друг с другом три имеющихся английских перевода поэмы.

С другой стороны, было бы уместно исследование выхода текста из кружкового контекста в широкое бытование, который пришелся на 1990-е. Как кажется, именно книга «Москва — Петушки» стала местом одновременно массового и очень личного переживания самости постсоветского читателя. Почему? Почему именно текст Ерофеева стал основным претендентом на статус «Горя от ума» среди читающих и выпивающих городских сообществ? Обе перспективы подразумевают дистанцию, выход и из текста, и из воображаемого сообщества современников писателя. Первая биография Ерофеева блестяще демонстрирует, что «ситуация назрела».

Материалы нашего сайта не предназначены для лиц моложе 18 лет

Пожалуйста, подтвердите свое совершеннолетие

Подтверждаю, мне есть 18 лет

© Горький Медиа, 2025 Все права защищены. Частичная перепечатка материалов сайта разрешена при наличии активной ссылки на оригинальную публикацию, полная — только с письменного разрешения редакции.