Стихи стендапера, уютный макабр и праздник легкости: раз в месяц Лев Оборин выбирает и рецензирует главные поэтические новинки. В сегодняшнем выпуске книги Александра Гальпера, Дмитрия Брисенко и Игоря Булатовского.

Александр Гальпер. Бруклинская Сибирь: Избранное / предисл. Д. Давыдова. М.: Стеклограф, 2019

Без прозаических миниатюр Александра Гальпера — человека, который живет в Нью-Йорке, трудится социальным работником, иногда играет эпизодические роли русских бандитов в сериалах и постоянно попадает в нелепые ситуации — я уже не мыслю фейсбука. При этом стихи Гальпера, за исключением сетевых публикаций, труднодоступны. Его многочисленные сборники выходили главным образом в самиздатском берлинском «Пропеллере», и нынешнее московское избранное (также, впрочем, коллекционное) — попытка хоть ненадолго зафиксировать эту фигуру, посмотреть на нее внимательно. Этой задаче служит и предисловие Данилы Давыдова: он сопоставляет Гальпера с американскими авторами — Буковски и Резникоффом (можно было бы добавить и Аллена Гинзберга, у которого Гальпер недолго учился в Бруклин-колледже), а потом и с русскими, протягивая родословную от Игоря Холина с его барачной поэзией до самого Гоголя (в трагикомических анекдотах Гальпера Давыдову слышится вопль гоголевского «маленького человека»). Генеалогия эклектичная, но логику в ней увидеть можно — и ее продолжение состоит в отказе от генеалогий и от социальных предписаний. В выходе на сцену и нарушении конвенции.

На Гальпере, по словам Давыдова, надета «маска комического персонажа». Гальпер — стендапер, его живые выступления очень смешны. Но лучшие стендапы хороши именно тем, что обнаруживают за юмором глубину. Гальпер умеет сбросить свою маску вовремя. Приапизм, эротомания его героя («Позовите некрофилку юную / Пусть насладится моей плотью / Мне для девушек ничего не жалко») — оборотная сторона закомплексованности, ощущения чужести в мире. Шутовство («Гитлер хотел завоевать мир и поперхнулся, / Гальпер перепробовал блюда всего мира и у него запоры») идет рука об руку с невротическим риском:

Мои три сантиметра
Чувства вины, упреков и недомолвок,
Мои три сантиметра
Освенцима, Диснейленда и Брайтон Бича.

То, что проговаривает Гальпер, — это высвеченное маскулинное коллективное полубессознательное: «На пятой Авеню настоящая бойня! / Психоаналитики объясняют дикарям, / Что на самом деле они хотят свою маму / И падают с перерезанным горлом знатоки Фрейда и Юнга» (это Нью-Йорк штурмуют орды Чингисхана — зрелище, представимое после недавних финальных серий «Игры престолов»). «Получат наконец лесбиянки-профессорши / Свой первый в жизни оргазм / Если не будут нудить о Барте» — в этих строках, как во многих других, очевиден ресентимент, который Гальпер проблематизирует. У его героя он усилен и юмористически оттенен собственными стигмами, амбициями, треволнениями насчет идентичности — от еврейства до эмиграции. И да, это смешно и трогательно одновременно:

Когда я с семьей эмигрировал
Из аэропорта Шереметьево
То на таможни конфисковали мои
Детские дневники
Ужасные первые стихи,
Наивные признания в любви одноклассницам
Потребовали справку из министерства культуры
Что эти серые тетради
Не имели культурной ценности
<…>
Четверть века спустя
Я тащу в Россию
Свои книжки чемоданами
С сатирическими, циничными и
Политическими стихами
Таможенники зевая их листают
Бросают назад в чемодан
Говорят иди графоман
Не задерживай очередь.
Они правы! 
Качество моих текстов заметно упало
Той детской искренности
Что они ищут
Я уже никогда не добьюсь.

«Бруклинская Сибирь» — памятник травматическому эгоцентризму, но это совсем не единственное ее содержание. Там, где Гальпер рассказывает о других людях, о тех, с кем ему приходится работать — больных, нищих, стариках, наркоманах, — он наиболее пронзителен. Выход в метафизику совершенно оправдан, когда речь идет, например, о скудной библиотеке «умирающей от рака / Одинокой пенсионерки из Петербурга» — «как выбросят на свалку / „Финансиста” и „Американскую трагедию”, / И как кириллица будет глазеть в американское небо / Рядом с телевизорами, стертыми шинами / И трупами неудачливых наркодилеров». Последняя строка выглядит несколько нарочито, как будто из советского фельетона об «их нравах», но Гальпер знает, о чем говорит: смотря на других, думая об их и своей неуместности, он оказывается на своем месте.

И в то же время в процессе циркуляций между странами (еще один сквозной сюжет «Бруклинской Сибири» — что ясно уже из названия книги) у гальперовского героя проявляется своего рода гордость выжившего. Это гордость — специально «маленькая», но ощутимая; гордость, в которой Гальпер становится Человеком и Самолетом:

Открутились от ответственности
Работодатели-Женщины-Мир,
Плюнули и забыли,
А я не умер, хоть столько раз
Нож подносил к вене.
<…>
Я всем все прощаю.
Значит так было надо.
Сжимая томик Аллена Гинзберга,
Мой самолет пикирует на снега России.

Что же, с прилетом.

Дмитрий Брисенко. Из всех орудий. N.Y.: Ailuros Publishing, 2019

Когда в дебютный сборник входят стихотворения, написанные за двадцать лет, это может значить разное: автор наконец решился издать свои стихи; автор посмотрел на свои тексты другими глазами; автор понял, что пришло время показать периферийную сторону своей деятельности. Дмитрий Брисенко известен как журналист и редактор; на поэтической карте он заявляет о себе впервые — и, кажется, небезынтересно.

В этой книге нет сверхсложных текстов, в основном это стихи линейные и нехитрые. Но писать об этой книге непросто. Дело в том, что у Брисенко много интонаций; действительно, «из всех орудий» здесь производятся тихие выстрелы («Громыхнул покой»). Можно смутно угадать происхождение этих интонаций, но гадание будет таким же неверным, как и предыдущее (о причинах столь долгого молчания). Уютный макабр, как бывает у Лимонова; лепка историй с помощью двустиший — одно событие к другому, как у Владимира Богомякова; «милые» (чтоб не сказать «кавайные») тексты, напоминающие наивно-гривуазную лирику начала XX века — скажем, сатириконовца Петра Потемкина: «Когда глотаю апероль, / То думаю: смерть — это боль, / Когда целую вас в запястье, / То знаю: жизнь, конечно, счастье». Потемкин при этом не был наивным поэтом, он работал профессионально, и то же самое можно сказать про Брисенко.

Но лучшие тексты этой книги преодолевают эти смутные интонации и связанные с ними готовые ожидания — в поисках интонации собственной. Часто она появляется случайно или «на случай» — как перебор каламбуров («И лишь у маленькой уклейки / Ни укулеле нет, ни лейки»), как бормотание или колыбельная:

Теплокровный,
Дай мне кров свой теплый,
В эту стужу февральскую,
Средь сугробов синеющих,
Под камланье собак,
Да под птичий грай
Еле-еле иду.

Хладнокровный,
Дай мне кров свой холодный,
В это жаркое лето,
Когда шарик мороженого,
Как свеча в феврале,
Истекает и тает,
Еле-еле иду.

Теплохладный,
Ты не холоден и не горяч,
Ты не друг и не враг, а так,
Извергну тебя из уст своих.
Только б февраль прошел,
Только бы лето кончилось,
Инда еще побредем.

Случай случаю рознь — иногда текст так и остается маргиналией, рифмованием на полях новостной повестки: «Слезы, как душ Шарко, / Каплют мене на грудь, / А Молодого Шакро / Копы в кутузку ведуть». Но в этой книге мне нравятся моменты инсайта; чувство обретения поэзии — одно из чистейших на свете.

Как из ловких пузырьков
Да родился город вдруг,

Кока-кола,
Пепси-кола,
Воло-кола,
Ола-ола!
Да Москва,
Да Мск!

Воло-кола,
Воло-кола,
Да Москва,
Да Мск!

Воло-кола-мск,
Воло-кола-мск,

Волоколамск!

Понятно, почему эта книга приглянулась Елене Сунцовой: под крылом ее издательства Ailuros собралось несколько таких счастливцев, очень разных людей, которых объединяет готовность к чуду. Необязательно доброму — скорее мультпликационному. «Из водопроводных кранов начинает сыпать снег». В платформах станций метро проделывают дыры, потому что метро отныне принадлежит дельфинам. Некто совершает удивительное открытие, что «Внутри каждого слона элефант живет, / И наоборот». Земля оказывается плоской, потому что по плоской земле проще убежать от мента. Такое подлаживание чуда под свои нужды — вполне детское, и часть этих стихов можно было бы печатать как детские. В современной поэзии это не такая уж частая позиция.

Игорь Булатовский. Северная ходьба: Три книги / предисл. А. Житенева. М.: Новое литературное обозрение, 2019

Посвящение всегда, помимо благодарного приношения, несет в себе заявление о родстве. Книга «Северная ходьба» — первая из трех, вошедших в одноименный сборник, — посвящена памяти Натальи Горбаневской. Выдающаяся поэтесса Горбаневская высоко ценила Булатовского, и в звучании его поэзии ее ноты хорошо различимы. И тем не менее разница между этими поэтами очень велика: она не в просодии, а в мировоззрении.

Тексты Горбаневской, особенно поздние, — праздник легкости. Булатовскому хорошо знакома эта легкость — постоянная перекличка созвучий, рискованные ритмы, идущие от разговорной речи и как бы прокладывающие в русской метрике новые дороги:

По маленькой бы еще небесного огня,
чтоб сердцу стало холоднее,
чтоб дымчатые края, друг в друга прозвеня,
сомнений не доставили бы на дне и
опять наполнились отчужденным пайком
того, чье сердце стало льдинкой...

или:

Я скажу тебе (не слушай):
этот страх, что кормит уши
и выходит изо рта,
это — эта, а не та,
му́зыка, а не музы́ка, —
на подтяжках ветровых,
шлепающих в пузо звука,
что дает тебе под дых,
что дает тебе под дых,
что дает тебе под дых:
ых!

Тем примечательнее, что весь этот инструментарий Булатовский часто применяет для совсем другого: для поэзии сумрачной, отчаянной, трагииронической («Хорошо о смерти говорить / в сорок лет хорошими стихами»), порой даже злой:

Есть музыка над вами, суки, суки!
Шерсть воздуха полна ее прозрачных гнид,
их выбирают сморщенные руки
тяжелых склеротичных аонид.



И каждую, младенческую, — к ногтю.
И щелкает... И в голове слышна
засыпанная паровозной копотью
по пояс — елисейская страна.



И каждый раз — в последний раз, и снова
в последний раз вам музыка звучит,
и каждый раз, не сдерживая слова,
в последний раз вам музыка звучит!


Не усвоили от Мандельштама, не усвоили от Кривулина — ну, усвойте от меня, как бы говорит это стихотворение.

Вторая часть сборника — поэма «Родина»: сложно устроенная ритмически и синтаксически череда воспоминаний, которые ассоциируются у конкретного человека с этим, глубоко приватизированным, понятием. Родина здесь начинается не с картинки в твоем букваре и не с заветной скамьи у ворот, а с ритуального мытья девяностопятилетней бабки, с запаха метро, с преодоления бесприютности при помощи поэтических текстов, с внезапных летних смертей случайных людей, с приобщения к русскому эмоциональному дзэну: «Я начинаю чувствовать границы страдания. Это хорошо». Предметный мир поэмы предельно детализирован, и это совпадает с детализацией звука, фразы; разрозненные воспоминания слипаются в единство.

В «Родине» как раз нет резкой суровости, отличающей «Северную ходьбу» и одну из предыдущих книг Булатовского — «Смерть смотреть». В тех книгах чувствуется постоянное ощущение поэта, что детали могут предать — то же утреннее шарканье дворницкой лопаты можно прочитать как знак уюта и знак угрозы. Но внутри тяжести этого ощущения у Булатовского то и дело рождается легкость — наследуемая у Горбаневской и, конечно, у главного мастера такого, говоря биологическим языком, метаморфоза — Мандельштама («из тяжести недоброй / И я когда-нибудь прекрасное создам», «Сестры тяжесть и нежность, одинаковы ваши приметы» — завет, затверженный Булатовским и многими другими прекрасными поэтами). Поэтому в «Северной ходьбе» не раздражают, казалось бы, необязательные тексты. «Одна другой говорит: / „Шу-шу-шу, щу-шу-шу”» — и хорошо, пусть говорит. Мы за это время вздохнем.

Так же и последняя из трех книг, «Немного не так», уже самим названием намекает на сдвиг, который необходим для передышки. Для того, чтобы ненадолго стряхнуть с себя морок и подозрительность. В стихах 2016–2017 годов разворачивается ирония («как в бороду всматриваются усы» — о встрече Толстого и Чехова), из сновидческой глубины всплывает сентиментальность:

я брил во сне лицо отца
я брел по его лицу
светлеющей тенью косца
ни дереву ни кустецу
не уступая черт лица

<...>
и голова отца росла
и воздухом становясь
не знала ни слов ни числа
но только слов родную грязь
и вздохов дивные дела

Но движется ли Булатовский к умиротворению — от «хорошо о смерти говорить» до «круглые смешные слова. // Хорошо носить их с собой, / как стеклянные шарики»? Никоим образом. «Совпаденья неслучайны. Красота случайна. / Ссучивается даже нить», — заявляет поэт в стихотворении, которое начинается строками «Интересны только инвалиды, / алкоголики, бомжи» и дальше взвинчивает себя до предела. Мы исчерпали передышку и готовимся к новой атаке. Сборник «Северная ходьба», прочитанный подряд, похож на большое музыкальное произведение — и по тому, как в его финале нарастают перечисления, переборы слов («Колода, дóлбанец, пень-полено, / улей, закрывший роток-леток», «душенька, душонка, душка, / недопсюха и психушка», «род дура дар родство урод / рост рот уста устав состав») — можно предположить, что вновь происходит подготовка совсем к другой музыке.