Дмитрий Бакин. Гонимые жизнью. СПб.: Лимбус Пресс, 2022
«Писать — значит идти путем своих персонажей», — сказал однажды Дмитрий Бакин в интервью своему тезке Бавильскому. И тут же добавил: «Свою жизнь, скорее всего, описывать не буду».
Между тем проза Бакина, как лично мне видится, целиком тождественна ему самому — если не как человеку (увы, давно ушедшему), то как пресловутой фигуре автора. Чтобы прийти к такому суждению, достаточно одного взгляда на книгу, в которой собраны почти все его тексты, написанные со времен перестройки до смерти, наступившей в 2015 году. Это меньше трехсот страниц прозы — по большей части тонкой, как сама книжка, и населенной такими же стремящимися к невидимости персонажами.
Написано о Бакине тоже не то чтобы много, но вполне достаточно для канонизации его в качестве параклассика русской литературы, в равной степени открытого для прочтения как, грубо говоря, аудиторией толстых журналов, так и профессиональными снобами. В лучшем мире его и вовсе стоило бы включить в школьную программу. Но этого, конечно, никогда не будет; и не только потому, что нынешним школам даже Шаламов оказался не нужен, но и в силу все той же невидимости: официальное признание Бакина перечеркнуло бы всю его творческую стратегию. В этом смысле его стоило бы скорее поставить в один ряд с честными отшельниками вроде Беккета и Сэлинджера, нежели с «загадочными писателями, редко соглашающимися на интервью», чья поза неизбежно отдает жеманством. Свою мысль я бы прояснил на примере повести, давшей название сборнику «Гонимые жизнью», — на мой вкус, самой выверенной вещи Бакина.
Россия в этой повести вывернута наизнанку (если, конечно, допустить, что наша реальность от нее в данный момент отличается). Ее населяют предельно деформированные люди. Эта деформированность передана Бакиным на чисто физиологическом уровне в виде отклонений от «нормы»: у одного не хватает руки, у другого, наоборот, лишний палец на ноге и гротескных размеров член, у третьей бесплодие, и это единственная ее отличительная черта, помимо того, что она любвеобильная атеистка. У главного же героя, если его можно так назвать, отсутствует даже имя — только подчеркнуто литературная и неестественная фамилия Бедолагин, которую ему вместе с выдуманной датой рождения навязали приютившие его старики. (К слову, Бакин — это тоже псевдоним, в качестве настоящей фамилии обычно называют Бочаров).
Но трагедия этой вселенной даже не в физических увечьях «гонимых жизнью». Человек в этом мире распался на части. В этом мире эшелоны везут не солдат, но их «тела и души», на уровне письма буквально отделенные друг от друга. В санитарных же поездах едут «глаза оглохших, уши ослепших, мычание онемевших, жажда раненных в живот, война для которых окончена раз и навсегда». Ну а сельский богомаз пишет иконы с натуры, и в ликах святых его модель видит себя как в зеркале — действо вроде бы не запрещенное, но все равно способное вызвать оторопь у человека, воспитанного на византийской иконописи.
И все-таки даже здесь возможно чудо. Правда, тоже травестийное. Это чудо зачатия, но расплатой за него становится окончательное исчезновение отца, его уход из осязаемого мира. Полагаю, разнообразие интерпретаций здесь не подразумевается.
Прямым продолжением «Гонимых жизни» оказывается миниатюрная повесть «Страна происхождения». Ее герой пытается собрать осколки если не мира, то хотя бы собственного существования, одержимо составляя генеалогическое древо семьи и натальные карты давно умерших предков. Разумеется, замысел его обречен на неудачу: исписанный астрологическими штудиями ватман отправляется в костер, а сам он оказывается не самостоятельной личностью, а телесным отростком своего прадеда, когда-то получившего пулю в сердце. Апофеоз этих пространственно-временных мутаций мы обнаруживаем в «Сыне дерева». Рассказчик здесь уже совсем непонятное парализованное существо, сидящее в инвалидной коляске, одновременно являющейся креслом-качалкой — вполне ясный оммаж Беккету. У беккетовских героев он перенимает и страсть к тревожному бормотанию и попыткам вспомнить великие книги, «от Маркса до Лейбница», которые он когда-то читал, но давно перестал понимать изложенное в них. Вот единственное для него средство хоть как-то заявлять о своем существовании.
В какой-то момент он совершает некое подобие движения, кто-то даже принимает это за попытку встать с кресла. Чуда, впрочем, не происходит: это было не движение, это было лишь падение — и:
«В тот вечер обо мне все забыли. По возвращении с реки я попросил Максима поставить кресло со мной в саду. Они сидели дома за большим столом. Александра уже смеялась, но все они замолкали, когда Валентина негромко, красиво пела, смотрели на нее, чтобы понять.
Я наблюдал, как слабеет накал заката, и думал, что будет совсем неплохо провести ночь в саду, а назавтра здесь же и проснуться. По моей груди категорично шествовал жук-пожарник, он шел гасить мои глаза».
Наконец, четвертая повесть, закрывающая условную тетралогию Бакина, — «Стражник лжи». Это развернутый комментарий к первым строкам платоновского «Сокровенного человека». В интерпретации Бакина Фома Пухов, который «на гробе жены вареную колбасу резал», оказывается электриком, живущим в современной России. Как и его предшественник почти вековой давности, он потерял жену, но продолжает существование как ни в чем не бывало. Про Пухова мы со школьной скамьи думаем, что он просто бессердечный — и потому приходим в полнейшее недоумение, дочитывая повесть до конца. Бакин же разворачивает в отдельное произведение то, что у Платонова сжато в одну скупую строчку — тут мы понимаем, что герой его попросту отказался поверить в исчезновение возлюбленной, хотя видел ее труп и получил свидетельство о смерти. Если в первых произведениях из сборника сомнению подвергалась жизнь, то теперь и смерть оказалась не то что без своих владений, ее просто нет. И это самая большая катастрофа, разрушающая самые фундаментальные основы человеческого сознания: если смерти нет, то ее и не преодолеть.
Идеологические родственники Бакина в истории литературы вроде бы очевидны. По его собственному признанию, это, например, Платонов, Фолкнер, Гарсиа Маркес, Мюзиль, Экзюпери. К ним я бы осмелился добавить Кафку-новеллиста, уже упомянутого Беккета периода «Трилогии» и Клода Симона с его «Дорогами Фландрии».
Что объединяет этих запредельно разных авторов? Каждый из них на свой лад попрощался с модернизмом, поставив в нем жирную точку. Проза Бакина — это тоже проза прощания, в первую очередь — со всей великой литературой, утешавшей и вводившей в заблуждение, дававшей нравственные ориентиры и их же отбиравшей. Смешивая прах последних великих, Бакин создает собственное письмо — разочарованное, но, надо заметить, не отчаянное и уж точно не «беспощадное».
В конце концов, большинство его нелепых и святых в своей нелепости героев продолжают говорить, подобно Безымянному. Вот финал «Гонимых жизнью»:
«Она остановилась и стояла, глядя на белый дым, а потом сказала — господи — и сказала — господи — а потом сказала — храни».
А вот заключительные строки «Страны происхождения»:
«Он предстал перед главным врачом и спокойно сказал — я ухожу домой — и сказал — я все понял; тот сказал — ну нет; он сказал — я ухожу; а тот прищурился и спросил — что в себе чувствуешь?; и тогда он твердо сказал — уверенность».
Сейчас этот вроде бы ультратрадиционный писательский ход звучит особенно честно и пронзительно. У многих из нас ком в горле и говорить все труднее, да и все меньше понятно — зачем. Проза Бакина, что называется, попала в момент.
Будьте бдительны.