Люди-невидимки
О книге Полины Барсковой «Люминофоры: записки о блокадной культуре»
Нарратив о блокаде Ленинграда, героически перенесенной жителями города на Неве, составлял важную часть советской послевоенной истории, да и в наше время он нет-нет да и всплывает вновь. Между тем, считает Полина Барскова (объявлена властями РФ иноагентом), повседневная жизнь людей, переживших ужас блокады, все еще остается малоизученной, если не сказать отвергнутой и забытой. Исправлению этой несправедливости посвящена новая книга писательницы «Люминофоры». Читайте о ней в материале Анастасии Рыбицкой.
Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.
Настоящий материал (информация) произведен, распространен и (или) направлен иностранным агентом Полиной Юрьевной Барсковой либо касается деятельности иностранного агента Полины Юрьевны Барсковой.
Полина Барскова. Люминофоры: записки о блокадной культуре. СПб.: Jaromir Hladik Press, 2025. Содержание

Блокада Ленинграда длилась 872 дня, а не символические 900: об этом я узнала дома, а не в школе. На уроках истории никогда не говорилось о людях — в этих рассказах не было ни человека, ни его обычного дня. В Музее обороны и блокады Ленинграда в Соляном переулке на днях я растерялась: без экскурсовода, без дополнительного усилия невозможно ничего узнать о ежедневной жизни в блокаде. Жданов, подсветка, пушка у входа.
«Вот помирает писатель Пантелеев от голода, карточек у него нет по причине проблем с органами [властями], он лежит на полу и стихи шепчет, щебечет, чтобы сознание не потерять… Я себе все представляю этот дистрофический шепот», — замечает Полина Барскова, русская поэтесса, прозаик, преподавательница русской литературы, в одном из интервью. В Издательстве Яромира Хладика опубликован новый сборник статей Барсковой «Люминофоры: записки о блокадной культуре» с посвящением Татьяне Поздняковой. Книга включает в себя переработанные тексты, среди которых «Автопортрет перед смертью: воспроизведение блокадной личности посредством гибридного дневника» (2010), «Черный свет: проблема темноты в блокадном Ленинграде» (2010), «Август, которого не было, и механизм календарной травмы: размышление о блокадных хронологиях» (2012) и ряд других. Тема блокады Ленинграда в работе Барсковой — одна из главных: в 2019 году издан сборник статей «Блокадные после», а в 2020-м — «Седьмая щелочь: тексты и судьбы блокадных поэтов». Писатели, художники, искусствоведы, работники музеев — интеллигенция Барсковой близка и понятна. Чаще всего именно они, люди с художественным зрением, смотрят на город и на себя в нем сквозь семь глав в новой книге: через чтение, восприятие темноты и красоты города, особого ощущения времени проступают черты конкретного человека в блокадном настоящем. Ленинградцы в эти страшные 872 дня потеряли все, кроме города, полного исторической и культурной памяти. Как найти слова для описания опыта очевидца? Как вообще научиться говорить о трагическом прошлом города и о людях в нем? Возможно, нужно просто об этом говорить.
Тема блокады сложна для изучения. Барскова пересматривает ошеломляющее количество документов, обращается к разным источникам и подчеркивает, что одной из своих задач видит реинтерпретацию понятия «героизм» через свидетельства тех, кому можно доверять — очевидцев событий. Реинтерпретация не значит отрицание: в воспоминаниях Геннадия Гора или Татьяны Глебовой, свидетелей, понятие «героизм» отличается от общепринятого. Так, Глебова замечает: «Я же думаю, что мы все герои поневоле». Это вопрос, как и тема блокадного человека вообще, тонкий, вызывающий споры. Сложна и работа с архивом. Перед исследовательницей встает проблема свидетельства: оно отличается по форме и цели, оно необъективно, наконец, оно фрагментарно. «Ленинградское дело» (1945–1953) стало причиной разгрома Музея героической обороны Ленинграда, а значит, исчезли многие блокадные документы. Впервые исследователи смогли обратиться к блокадным архивам уже после перестройки. Барскова опирается на работы Сергея Ярова, Татьяны Поздняковой, Натальи Громовой, Владимира Никитина, Ирины Сандомирской и других. Ссылаясь на идеи Виктора Шкловского, связанные с событиями в Петербурге 1920-х годов и приемом остранения, исследовательница отмечает, что на ее работу повлияли наблюдения Лидии Гинзбург, ученицы Шкловского и «музы» этого сборника, книга Гаррисона Солсбери «900 дней. Блокада Ленинграда» и «Блокадная книга» Даниила Гранина и Алеся Адамовича. Она обращается к архивным материалам российских музеев, дневникам, письмам, книгам, документам, переданным наследниками, коллекции блокадных открыток исторического архива Фонда Блаватника — работа становится «способом служить… городу, который я любила как умела, а потом бросила». Погружение в архив Варшавского гетто и работу польского историка, педагога и общественного деятеля Эммануэля Рингельблюма, который в 1940–1943 годах распространял среди евреев, попавших в гетто, список вопросов для описания жизни в новых условиях, позволяет Барсковой сформировать представление о блокадном архиве и блокадной культуре. Их необходимо собирать и изучать — иначе не узнать о судьбе «удаляющегося на расстояние истории города, стынущего в темноте».
Главное — внимание к отдельному человеку, его чувствам и его взгляду изнутри невероятного, жуткого мгновения. Многие блокадники пишут: письмо становится возможностью оставаться в человеческом состоянии, противостоять дистрофии. Писали с разными целями: Ольга Берггольц — для ежедневной радиотрансляции, а Геннадий Гор — для себя: пятьдесят послевоенных лет он будет прятать эти стихи, при его жизни их не прочитают даже близкие. Обычные слова не способны описать увиденное, в текстах очевидцев часто встречаются эпитеты «фантастический», «нереальный», «сюрреалистический», используются слова из театрального мира. Так лица блокадников сравнивают с работой гримера, а образ города, его камуфляж, воспринимается как декорации. Опираясь на идеи Кэти Карут и Зигмунда Фрейда, Барскова, размышляя о блокадном письме, приводит слова Григория Лебедева: «Фабула жизни еще не закручена, герой ни в чем не уверен, роман может быть и не написан, дневник может быть прерван на полуслове».
Травмированное сознание очевидцев расщеплено, задает дистанцию между нарратором и объектом описания, но тем, кто пишет, необходимо свидетельствовать в момент событий, они боятся не передать ощущение, которое создает блокада. Тексты часто сопровождает психологическое онемение: так появляется пример инженера Д. Лазарева, которому нужно похоронить умершего от голода тестя, а он потрясен красотой зимнего города, будто не осознавая, что произошло. Отмирают человеческие эмоции: слишком сильно впечатление, слишком глубока ежедневная мука, но люди продолжают оставлять записи в дневниках (иногда теряя грамматические категории — такова плата за истощение), пишут стихи, пишут картины. Невозможность примириться с настоящим заставляет мечтать о прекрасном будущем, времени после войны.
Свидетелям сложно говорить о себе, но они внимательно следят за окружающими, делают портретные зарисовки, дистрофик — это Другой, не тот, кто смотрит. Барскова определяет это явление как «компенсаторный механизм, активирующий блокадный травматический экфрасис». Интересно, что автопортрет здесь — редкость. Это подводит исследовательницу к вопросу: где находится свидетель? А если автопортрет создается, то с какой целью? Тяжелые условия стирают пол, стирают возраст. Художница Елена Мартилла, которую кто-то назвал «бабушкой» (ей 18 лет), «ночью рисовала себя в зеркальце»: это не фиксация внешности, это — «искаженное лицо блокады». Неуверенность в завтрашнем дне, ощущение близкой смерти меняли нарратив, но именно это ощущение и заставляло запечатлевать настоящее, человек из последних сил фиксировал собственное чувство и приобщался таким образом к истории Ленинграда.
Барскова обращается к процессу перечитывания жителями книг — духовной работе как способу отвлечься от трагического настоящего. Это и новая валюта (книги можно было обменять на еду), и спасение, дверь в иную реальность. Лидия Гинзбург упоминала о небывалой популярности романа Льва Толстого «Война и мир»: люди пытались осмыслить происходящее с ними и выйти из ощущения безвременья, в которое их погружало блокадное настоящее, а пропаганда пользовалась образом Наполеона, напоминая о триумфальной победе над врагом. Виталий Бианки, проездом побывавший в блокадном городе, «иронично» отмечает интерес горожан к авантюрным романам и классике. Возникающая на пути героя опасность, ее преодоление, напряжение и контроль — так жители Ленинграда спасались бегством в художественную реальность. Читали новеллы Эдгара Аллана По, которые подчеркивали сущность этих страшных дней и нормализацию ужаса, внутренний отказ горожан эту нормализацию признавать. Читали Чарльза Диккенса, который, в отличие от По, дарил веру в возможность счастливого конца. Перечитывание уже известного позволяло приглушить ужас настоящего. Людей спасали Лермонтов, Пушкин, Некрасов. Книги — не просто способ занять свободное время, это — тяжелый физический труд в условиях глубокой слабости. Барскова приводит в пример Татьяну Великотную, которая читала разорванную пополам книгу Мережковского — том был слишком тяжелым, чтобы удержать его в руках. Мир Ленинграда приобрел фантастические очертания, постоянно менялись правила выживания: собственная судьба блокаднику неизвестна, а оттого возвращение к текстам, пусть уже и прочитанным, когда жизнь становится страшнее любого вымысла, помогала найти силы. Иногда в книгах оставляли дневниковые записи: так чужой текст превращался в палимпсест.
Каждый день жители города сталкивались с безлюдным пространством Ленинграда, руинами на месте знакомых зданий, с телами мертвых людей, которые лежали на улице, обрамленные набережной и дворцами. Блокадным наблюдателям, размышляет Барскова, требовалась эстетизация увиденного для того, чтобы защитить и себя, и город внутри постоянно меняющего свои очертания кошмара. Так исследовательница приводит в пример историка Владислава Глинку, вспоминающего вид осеннего города из окна в доме умирающего от голода коллеги, — сознание человека спасается, помещая городской пейзаж в «рамки риторические». Эксперты Эрмитажа всю зиму всматривались в пустые рамы и проводили экскурсии для посетителей музея — исчезнувшие шедевры будто не пропали из залов, а стали жить в сознании людей, служили способом сопротивляться действительности. Взгляд на город мог стать попыткой отрицания истории: в работах художницы Анны Остроумовой-Лебедевой открывается пространство с вечной Невой, памятниками и особняками, здесь нет настоящего времени. Люди в дозорных бригадах на крышах, где они находили и обезвреживали зажигательные бомбы, смотрят по-своему: зарево горящих Бадаевских складов, всполохи алого на фоне вечной красоты города — невыразимо прекрасные очертания Ленинграда и невыразимая боль настоящего вступают в борьбу.
Барскова не забывает и о блокадной пропаганде. В стране существовали две аудитории: Большая земля и собственно блокадники. «Блокада подавалась как своего рода спортивный зал для развития и улучшения тела и души образцового советского горожанина, безупречно доблестного стоика», — размышляет исследовательница. Пропагандистские тексты создают особый образ человека: эти старики, женщины и дети, их тела, выглядят героически, крепко, пол и возраст отходят на второй план. Внутренняя пропаганда должна была быть тоньше: трагедию города, в котором каждый день умирают люди, нужно было наделить особым смыслом. Главным лицом становится Ольга Берггольц, чья утопическая модель соединяет отдельного человека и город, страну, за что нужно заплатить страшную цену (поэма «Твой путь»). Позже она, потрясенная тем, что в Москве не знают о настоящих масштабах катастрофы и запрещают говорить о голоде, предложила провести курс по основам блокадного опыта.
Как быть со светом, который помогал врагу определять цели для бомбардировок? Барскова отмечает, что темнота сохраняла жизнь, но и служила угрозой, а официальная позиция властей свидетельствовала о том, что темнота не может помешать работе. В библиотеке по звонку из Смольного находилась любая книга — люди живут и работают рефлекторно, по памяти. Парадоксально, что и плохая видимость, и дома с заколоченными окнами мешают видеть, но и помогают создать «новый городской взгляд», а кроме того, на место зрения приходит слух: в кромешной тьме — это способ узнать об опасности. Так складывается механизм компенсации, именно на этом, как отмечает Барскова, строилась работа со слепыми людьми, которые обслуживали звукоулавливатель, предупреждавший о приближении противника. Меняется восприятие города: горожанин становится тем, кто прежде всего слышит, по-особому воспринимает звук воздушной атаки, что ведет к возникновению так называемой звуковой топографии. Воздушная атака и предупреждение о ней становится главным звуком на фоне тишины города. Мертвенной тишины.
Ленинград запаян в травму, Барскова неоднократно возвращается к этой мысли. Осада города в 1919–1920-х генералом Белой армии Николаем Юденичем и последовавшие за этим голод и разруха, рана страшных 1930-х, апокриф о проклятии города («Петербургу быть пусту»), который лег в основу мифа о Петербурге, — все это делает Ленинград/Петербург местом ужасной красоты, городом испытания. И местом дополнительного «травматического заряда»: некоторые очевидцы заново переживают осаду 1919 года. Время блокады становится временем возвращения в прошлое. Вообще у жителей города трансформируются отношения с календарем, замечает Барскова, опираясь на записи Веры Костровицкой, сводной сестры Аполлинера. Каждый день создает новые задачи, отличается от дня предыдущего, все непредсказуемо. Календарные август 1941 и март 1942 года — «белые пятна» с официальной точки зрения: блокады или еще не было, или, по мнению официальных источников, уже не было «смертельного времени» первой блокадной зимы. И тем не менее, настаивает Барскова, август 1941-го — тоже рана, глубокая в том числе потому, что не проартикулирована. Весна 1942-го в неподцензурных текстах — время тем более сложное: из-под снега появляются трупы, люди глубоко потрясены пережитым. Это — время ожидания удара или период передышки, «травма незнания».
Обложка книги — девять светящихся в сумерках точек. Жители города носили значки-люминофоры, чтобы в темноте не столкнуться друг с другом. На фотографии не видно лиц — только очертания фигур, тени. Идут люди, на груди которых едва заметно теплится свет, слабый, но видимый сквозь кромешную тьму, — свет самой жизни, свет вопреки всему. Это и свет памяти — несмотря на немыслимые обстоятельства, многие день за днем продолжали фиксировать происходящее. У безымянных, лишенных личной истории очевидцев в этом исследовании появляется голос. Услышать их — значит понять что-то про себя, про всех нас. Понять и, возможно, исцелиться. Молчание — вот что Барскова каждый раз преодолевает:
«Мне… бестактным, даже гибельным кажется не смотреть на них вообще и таким образом завершать их, отрицать их, погружать в забвение, отказываться, отворачиваться от них. Мне кажется, именно несмотрение приводит к тому, что память и речь о блокаде на данный момент застыли».
© Горький Медиа, 2026 Все права защищены. Частичная перепечатка материалов сайта разрешена при наличии активной ссылки на оригинальную публикацию, полная — только с письменного разрешения редакции.