Двадцатый век с его мировыми войнами и глобальными катастрофами дал философам много работы. Валерий Подорога давно занимается сравнительным анализом Холокоста и ГУЛАГа. Его размышления суммированы в работе «Время после. Освенцим и ГУЛАГ: мыслить абсолютное зло». Для «Горького» об этой книге написал Сергей Сдобнов.

Валерий Подорога. Время после. М.: РИПОЛ классик, 2017. 

«Вы подыметесь в небо как дым там в облаках вам найдется могила там тесно не будет» — так смерть миллионов евреев оплакал Пауль Целан в своем программном стихотворении «Фуга смерти» (перевод Ольги Седаковой). Книга философа Валерия Подороги «Время после» начинается с одного из первых художественных осмыслений Холокоста. Подорога написал философское расследование двух событий, окончательно разрушивших, по его мнению, здание европейского гуманизма: ГУЛАГа и Холокоста.

Подорога сразу помещает читателя в посткатастрофический мир, пространство размышлений, догадок и диалога. Но голоса самого философа почти не слышно, в основном читателя ждет хрестоматия европейской философии и литературы: от огромных выдержек из Адорно и Агамбена до обширных цитат из рассказов Варлама Шаламова. Подорога, в отличие от своих собеседников, краток и часто афористичен. После выражения «Освенцим — это не событие, не мегасобытие, это Конец всех событий», конечно, на ум приходит и конец истории Френсиса Фукуямы, но едва ли можно сказать, что эти „концы” дают нам много для понимания современности. Впрочем, Подорога и не претендует на осмысление всех катастроф прошедшего столетия. Апокалипсис человечности, описываемый Подорогой, был реализован в СССР (начало 1930-х) и нацистской Германии (конец 1930-х): советская власть отправляла в лагеря политически неугодных граждан, терроризируя население своей страны; фашистская — объединяла нацию под лозунгами чистоты расы за счет истребления другого народа.

Во «Времени после» три основных компонента: литературные/мемуарные свидетельства выживания в Освенциме и ГУЛАГе (Варлам Шаламов, Примо Леви), осмысление катастрофического опыта Адорно, Агамбеном, Ясперсом и, наконец, рассуждения о значении мест мемориальной культуры для нас сегодня и природе власти, жертв, палачей и свидетелей.

Ценность человеческой жизни, о которой рассуждает автор, признавалась европейской цивилизацией не так уж часто: в эпоху Ренессанса, Возрождения и Просвещения был востребован образованный гражданин. Образование способствовало карьерному росту, служило счастливым билетом в правовое общество. По крайне мере, так было к началу XX столетия в наиболее развитых европейских странах. Впрочем, о нем забывали на время крупных войн, и любой человек превращался в расходный материал, на котором можно испытывать, например, действия иприта. Главной ценностью всегда негласно оставалась власть; закон, уступая политике капитализма, позволял колониальным империям до второй половины XX века управлять жизнями миллионов арабов. Франция не давала независимости Алжиру до 1962 года, и никакие воззвания уже всемирно известного Сартра и мягкие советы ООН не остановили французскую армию, подавляющую одно восстание за другим. Людей всегда истребляли другие люди, подтверждая афоризм Гоббса о «войне всех против всех». В битвах за гуманизм «уже сложилось все то» нечеловеческое, «что сделало возможным» Освенцим.

Валерий Подорога обращается к генеалогии нечеловеческого, основной характеристике лагерей. В случае ГУЛАГа философ опирается на корпус «Колымских рассказов», стихотворений и дневников Варлама Шаламова: «у пойманных беглецов на Колыме отрубали ладони, чтобы не возиться с телом, с трупом. Отрубленные руки можно унести в портфеле, в полевой сумке, ибо паспорт человека на Колыме, вольняшки или заключенного-беглеца, один — узор его пальцев. Все нужное для опознания можно привезти в портфеле, в полевой сумке, а не на грузовике, не на „пикапе” или „виллисе”. А где моя перчатка? Где она хранится? Моя рука ведь не отрублена». Отсечение конечности кажется страшным сном из стародавних времен с подвижным законом и абсолютной властью монарха, этого не могло произойти в нашей стране, но — нет, на дворе XX век, и это СССР.

Существование лагерей нельзя оправдать экономической выгодой, умирающие люди работают спустя рукава, кажется, власть просто надевает белый халат и устраивает тотальный эксперимент: конструирование нового класса людей, существующих вне привычного общества ради возможного, но маловероятного выживания. Под скальпелем тоталитаризма дергается тело европейских ценностей, после катастрофы только ленивый мыслитель не пнет его, отмечая бессилие цивилизации и никчемность столь сберегаемой веками культуры.

Подорога очерчивает и литературные границы катастрофы, обращаясь к ничтожному перед безликим законом и системой человеку Кафки и пьесам Беккета. Его герои — «мусорщики», как называл их Адорно, они уже существуют в мире, в котором нечего производить, человеческая коммуникация рассыпается, а твое тело скрючено, искалечено прошлым. Если в «исправительной колонии» Кафки преступление выжигают на теле обвиняемого, то у Беккета вина пропитала саму атмосферу, мешающую героям даже двигаться, тем более — говорить. Подорога в своей книге, следуя за Адорно и Беккетом, отрывает места вынужденной смерти от земли, совершая жест в духе универсализма: «лагерь смерти Освенцим экстерриториален, он не имеет географически-физического измерения».

За потоком цитат можно не заметить недостатков исследования Валерия Подороги. Автор обильно делится с нами мнениями европейских философов об Освенциме, но изучение ГУЛАГа сводится к рассказам Шаламова. Роль аналитика философ оставляет себе, полагая, что смесь семиотического анализа и многочисленных аналогий заменит хотя бы обзор исследований ГУЛАГа. В сносках удалось найти только указание на работу Мельгунова «Красный террор в России. 1918–1923. Чекистский Олимп» и статью отца отечественной социологии Питирима Сорокина «Фактор голода. Влияние голода на поведение людей, социальную организацию и общественную жизнь». Конечно, про Освенцим написаны сотни работ, но почему Подорога не выстраивает подобный шлейф и для ГУЛАГа и не приводит материалы «Мемориала»? Кажется, философ во «Времени после» создает философско-литературное описание лагерей и попадает в ловушку герметичности, его мысль не может покинуть пределы собственно философии/литературы и затронуть другие виды документов — статистику, сборники аналитических материалов.

В последнем разделе книги собраны заметки философа об антропологии власти и ее главном носителе «Господине-Монстре», появляющемся, когда «противоестественное беззаконие попирает юридический порядок» (Фуко). Главная черта этого не нового культурного героя — необузданный гротеск на грани нелепости: так Гитлер «может себе позволить жестикулировать как клоун, Муссолини — смело брать фальшивую ноту, подобно провинциальному тенору, Геббельс — говорить так же бегло, как и сионистские агенты, которых он советует убивать». Ответом на экспрессивные действия властных монстров после Второй мировой стал минимализм документальной прозы Шаламова и музыки индивидуального звука Стивена Райха, Филиппа Гласа или Владимира Мартынова. Впрочем, и эта часть «Времени после» построена сумбурно и напоминает читательский дневник — Бахтин, Арто, Лосев, — который больше говорит нам об интересах автора, но мало углубляет первоначальный образ Господина-Монстра.

Читайте также

«С товарищеским приветом, Ваш Г. Гиммлер»
Власовцы, РОНА, «хиви» и другие коллаборационисты
12 июня
Рецензии
«Мы поборемся со временем»
Варлам Шаламов как историк
27 сентября
Контекст
«Хотите, я вам почитаю?»
Ольга Розенблюм о сборнике статей журналистки и писательницы Фриды Вигдоровой
10 апреля
Рецензии