Гетеротопия Виталия Зимакова, экопоэзия Оксаны Васякиной и сборник Сергея Круглова о героях и антигероях разных эпох. Лев Оборин выбрал три наиболее примечательные, на его взгляд, новинки поэтического книгоиздания.

Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.

Виталий Зимаков. Заходя в лес, приходишь к могиле отца. М.: Стеклограф, 2024

Далеко от быстрорастворимой социальности и заостренных, лозунговых слов живет поэзия, на самом деле прекрасно учитывающая социальное. Она работает с пространством, на котором люди сливаются с немудрящей природой, с эстетикой ноябрьской дорожной каши и бетонных заборов, мерзлых подъездов и арматуры, ворон и беспородных собак. Поэзия Виталия Зимакова — тот фон, то гудение, без которого это пространство не существует. Несмотря на приметы, однозначно привязывающие ее к текущей политической современности («ходил курить с коллегой / у нее в деревне / никто не выпускает детей одних / потому что севший год назад за расчленение жены / сосед в медалях вернулся с войны»), эта книга монолитна. Стихи Зимакова бормочут («шел сентябрьский лес кусками рекой облака / собирая листья в подтопленных лодках по берегам / или там их сожгли чтоб они шли пока заживет / пока кто-то запомнит если память не врет»), а потом вырастают из бормотания и описывают породившую их муть:

разбитой волги шелест ветрового целлофана
от берега по льду где чище в мятый чайник снег
под залог у вокзала оставивший паспорт отец
пропавший без вести дым из заброшки
в пустой рамке для рекламных баннеров
силуэты за мутным пластиком
надземного перехода

Небольшие «новоэпические» по духу сюжеты, появление рифмы — то расшатанной, то пижонски-свежей («не знаю ни про какую оттепель / кроме ульрике оттингер») — все это не отменяет общего ощущения гуда, дроуна, исходящего со страниц книги. Если, однако, заглянуть под это войлочное одеяло, обнаружится разнообразие, производящее сильное впечатление. В декорациях пожухлых подмосковных лесов и страшных коридоров и палат ПНД (последним тут посвящено немало страниц) возникает настоящая гетеротопия: Зимаков исследует пространство кое-как сколоченного, кое-как остановленного распада как эколог, изучает его впадины и разрезы, сближаясь тем самым с прозаической работой Ильи Долгова и его коллег по «Лесной газете». В поэзии, однако, такого не делал никто:

через выбитое стекло и сгнившую стену лес
досками в земле вчера забили окно не смотри
стрим реакции остатков дома на лес
на ручей напоминающий надрез
слышен ли звук падающего дерева в лесу
если рядом нет габриэль витткоп
дерево падает на ветки другому дереву
словно на руки и так плывет

Приметы, складывающие гетеротопию, — кипящая земля, промоины на льду; звуки из отделения ожоговой хирургии; покрытый мхом больничный фонтан; новости о гибели политзаключенных, пытках в полиции, «убийствах чести»; травы, проросшие сквозь выброшенный диван; прочие вещи, в своей конкретности складывающие пейзаж почти абстрактный:

сезон закрыт до сентября
прихожане обходят мертвую крысу
посреди тротуара из книги английского
драматурга вырвал последнюю страницу
отнес труп в травы-цветы накрыл листком
издательская группа азбука-классика
тень ивы растет на спине деревянной церкви
на канализационном люке туловище куклы
с желтой лентой на правой руке с зеленой
и розовыми резинками в волосах

Движение здесь медленно и коротко. Объектом посвящения становится человек, без которого текст бы в прямом смысле не был написан: «Медсестре Н., которая дала мне карандаш» — своего рода благодарность волшебному помощнику. Книга-то про лес, лишь понарошку загнанный в административно-бетонные рамки, и мы, конечно, помним, что такое лес в фольклорной традиции. Об этом прямым текстом говорит строка-заглавие книги, а текст, в котором встречается эта строка, добавляет биографических разъяснений: «к лесу прибился отец не оставивший / путей к отступлению / откуда не вернулся в августе 2004 / первого сентября не обнаружив следов свернули поиски / и заходя в этот лес приходишь к могиле отца / неусвоенное самовоспроизведение / приходя к могиле отца заходишь в лес».

Книга Зимакова — как раз про «неусвоенное самовоспроизведение», про родство, сшитое гнилыми ниточками и желтыми стеблями прошлогодней травы. Эта книга бесконечно грустная и очень сильная — из тех, что метафорически, но вполне ощутимо прошибают стены казенных заведений, у которых нет своих имен, а есть только аббревиатуры.

Оксана Васякина. О чем я думаю. М.: Новое литературное обозрение, 2024

Новую книгу Оксаны Васякиной показательно сравнить со сборником Виталия Зимакова: оба автора работают с возможностями экопоэтики — и Васякина, пожалуй, претендует на создание практического манифеста этого направления. Этот образ действий нам уже знаком: предыдущая поэтическая книга «Ветер ярости» была, наряду со стихами Галины Рымбу, самым четким манифестом феминистской поэзии на русском языке — и, собственно, одним из катализаторов ее расцвета.

С тех пор было много всего; главное в литературной судьбе самой Васякиной — автофикшн-трилогия «Рана», «Степь» и «Роза», получившая широкое признание, частично переведенная на несколько языков. Проза Васякиной не вытеснила поэзию без остатка, но существенно изменила способ письма. В предисловии к книге Васякина пишет:

«Проза научила меня покою. Первое время я даже немного стеснялась, что раньше была так озабочена приращением смысла. Теперь я думаю: эта установка при всей своей садистичности научила меня какой-никакой дисциплине. Я бы даже сказала — строгости».

Вот первое «о чем я думаю» в книге. Здесь действительно много саморефлексии, ее героиня проговаривает вещи, казалось бы, стыдные — и проблематизирует их как стыдные: «Есть умение, за которое я безусловно благодарна матери. Умение быть равнодушной. <...> ... я ничего не чувствую. Ничего не чувствовать сегодня неприлично». Подразумевается, возможно, равнодушие к вещам, которые волновали пишущую раньше, в другой жизни, другой социальной среде — разрыву с которой книга во многом посвящена, хотя приемы разговора о новой среде остаются схожими (можно сравнить, например, стихи из «Ветра ярости» о походе в московскую «Пятерочку» с текстом о покупке сигарет в магазине «Бутыль» из новой книги). Но, думается, есть здесь равнодушие более высокое — то, что, по слову Пушкина, свойственно природе.

«О чем я думаю» — книга о подражании природе в обретении самодостаточности. Когда Васякина говорит, что «учится писать у подлеска» — то есть не у могучих дубов, а у «путаницы ветвей безымянного кустарника и высокой травы», — она, возможно, имеет в виду деиерархизацию, отказ от вертикальных ориентиров. Но в обучении у подлеска скрыто и освобождение — в том смысле, в котором крупномасштабная фотография переплетений лесной травы напоминает абстрактную живопись, скажем, Поллока (эта мысль очень волновала моего отца, который в последние годы жизни стал фотографом и именно так, по-поллоковски, фотографировал траву и подлесок). Можно порассуждать и о связи этой манеры и французского «нового романа» с его эгалитарностью деталей — тем более что большая часть текстов в книге Васякиной — это prose poetry. Она несет в себе потенциал формального освобождения — хотя пишущую до сих пор преследуют мысли, что «кто-то скажет, что этот текст не поэзия». Само заглавие центрального цикла «О чем я думаю» (подсказанное, кажется, вопросами, с которыми к нам обращаются соцсети), разумеется, говорит об авторефлексии — и это в самом деле свободный дневник, в котором описание событий чередуется с мыслями по их поводу и с мыслями, образующими их фон. Своего рода грибница мыслей.

Но, несмотря на идентификацию письма с подлеском, на подчас нарочитую установку «что вижу — о том пишу», эта книга отнюдь не смиренна — просто ее аффекты спрятаны внутрь; от экстравертного письма Васякина перешла к интровертному, сохраняя при этом в себе силу сказать, например, «я и есть катастрофа». В «Штормовых элегиях» есть все ингредиенты романтической бури, заповеданной Лермонтовым и Горьким, но на фоне осмысления «себя-катастрофы» стихийного бедствия не происходит, оно распадается на отдельные детали, к которым возможно отстраненное сочувствие:

Что может быть красивее этого дня?
В тугом ветре две женщины бредут по кромке прибоя
И принесенные морем орехи разбивают о камни,
чтобы птицы смогли пропитаться
<…>
Буревестник со свернутой шеей лежит на песке,
кремовые перья с темными пятнышками взвиваются на ветру,
я очень близко смотрю в его мокрый каменный глаз,
впервые могу прикоснуться к птице морской

Вписывание себя в экологический контекст физиологично: «Я пустая, / мой лобок зарос буреломом русых волос, / и внутри я сухая, как мертвые предзимние травы», «ели тянут тонкие пальцы / на каждом держится капля стерильной росы / подношу их ко рту распробовать хвойное жженье». Внимание к собственной телесности — иное, чем в «Ветре ярости», но тоже острое. Бруксизм (ночное скрежетание зубами) или изменение уровня эстрогена осмысляются здесь экологически, можно связать их с идеей энтропии, растраты природных ресурсов, к которым относится и тело пишущей.

Экопоэзия — не самое известное, не самое распробованное русским языком направление. В аннотации своего курса «Языки сосуществования: введение в современные экопоэтики» Галина Рымбу очерчивает круг авторов, ассоциирующихся с этим направлением (по большей части англоязычных: Крейг Сантос Перес, Джулиана Спар, Бану Капил и другие, можно было бы добавить Мэри Оливер; на других языках, среди прочих, — Ян Каплинский, Тур Ульвен, Ингер Кристенсен; из писавших по-русски — Геннадий Айги, Анна Глазова, Глеб Симонов). Предпосылки нынешнего письма Васякиной существуют, но из русскоязычных авторов она, при всей — в сравнении с тем, что было раньше, — интровертности своей новой манеры, занимается экопоэзией наименее герметично, наиболее рефлексивно по отношению к методу. Пишущая не рвет связей с литературой и литературностью: вот она отмечает, как ее память преследуют цитаты из Мандельштама, — и тут же добавляет: «Это так пошло. Мне нравится быть пошлой». Кажется, перед нами очередное рефлекторное самооправдание, которое нужно в порядке честности зафиксировать, — хотя что пошлого в цитировании Мандельштама, разве некие «все» так делают?

Тем не менее для финала сборника Васякина выбирает совсем другую фигуру, с которой можно соотнести свой опыт: Елену Гуро. «Книга Гуро» — это попытка восстановить внутреннюю жизнь поэтессы-футуристки, вернуть ей агентность, даже если она свзана с неприятными, раздражающими чертами. Раздражению современной поэтессы отвечает раздражение самой Гуро — в выписанных цитатах, в загадочном сочетании аутсайдерства и самодостаточности, которое сегодня кажется близким Оксане Васякиной. Может быть, в «Книге Гуро» феминистская и экологическая оптики заключают союз — и обращение к поэтессе, жившей больше века назад, показывает, что у этого союза есть давние и крепкие корни.

Сергей Круглов. День Филонова. М.: Новое литературное обозрение, 2024

Эта книга Сергея Круглова — собрание старых и новых стихотворений, панегириков и благодарностей, попыток разобраться в сути героев и антигероев, важных людей: учителей, ученых, проповедников, поэтов прошлого, поэтов-современников (Гейде, Сваровского, Рыжего), композиторов, художников (от Брейгеля до Малевича), великих праведников (таких как мать Мария Скобцова или Дитрих Бонхеффер), «советских святых» (Заболоцкий), обреченных аду злодеев (таким Круглову рисуется Ленин, который, впрочем, на Пасху обретает способность плакать) и даже литературных героев. Эпизод из биографии становится поводом для новой мысли, потенциально вырастающей до всего того творческого или философского космоса, которому поэт, мыслитель, ученый посвятил жизнь. Временами кажется, что Круглов разворачивает метод Андрея Сен-Сенькова, чтобы продемонстрировать весь его потенциал, заворожить им большее число слушателей: характерно здесь стихотворение «Иван Шмелев», где сюрреалистическая картина превращается в каталог яств и блаженств из «Лета Господня». А иногда Круглов, напротив, как бы подводит краткую черту под биографиями — в порядке эффектного пуанта, следующего за всей прочитанной, но не перенесенной в стихотворение историей. Таково, например, стихотворение об Эрнсте Юнгере:

— Отчего же ты
не стал умирать
в строю масс?
— Я не солдатик, герр Готт,
я — солдат.

Но в других случаях отношение к героям подчеркнуто не-статично — и с этой изменчивостью рифмуется разнородность поэтических манер книги. Переоценка может быть выражена в парных, написанных в разное время стихотворениях, как в случае Эзры Паунда, или в одном, уже постфактум:

Когда я был маленький,
мой Маяковский был большой… <…>
Потом я рос, росла в окнах Россь.
А он умалялся.
Сегодня совсем умалюсенький.
Зажат в моей ладони.
На бегу заглядываю одним глазом:
блед, скрюч, из дырки сочится, весь слипся.
Только бы донести. Потерпи,
не умри еще, Маяковский.

Куда донести — не в рай ли? Возможно: есть же в сборнике стихотворения о сериале «Бригада», в котором Круглов обнаруживает параллель к притче о благоразумном разбойнике, или о поэме «Москва — Петушки», которая уподобляется «от Венедикта бессильнаго Евангелию».

Многое из этого видится со стороны (а мы часто готовы судить именно со стороны) совершенно неканоничным. Стихотворение представляется дерзанием не просто само по себе, но и из-за статуса пишущего — не только поэта, но и священника. «Стихотворения Сергея Круглова свидетельствуют о том, что христианство — это свобода», — замечает в послесловии к сборнику Илья Кукулин. Кажется, что в этосе Круглова неканоничность, незаемность слова поэта — претворение того всякий раз уникального чувствования, которое совершается при чтении знакомых наизусть слов священнослужителем. Отсюда ощущение безусловного почтения к героям сборника, без тени пренебрежения или панибратства; и сарказма по отношению к антигероям. У Круглова вообще есть редкое, почти забытое русской поэзией умение: вызывать к жизни иронию и сарказм через высокий стиль. В отличие от предыдущей книги «Назад в СССР», специально приземленной, окунающейся в примитивность зла, «День Филонова» стилистически приподнят — но отнюдь не восторжен. Восторг перед земным — это удел наивности, а благодарность ему либо выставление ему стилистического заслона — это удел опыта.

непрекращающийся мозг
новый путь, весы
новый век
поднимет нас за власы:
соловецкий лагерный завод
левашовская пустошь
перечисление непустот
нам не понять — ну что ж
имя «флоренский» в наш век —
плывущее в пустоте:
не вы воссоздатели
и не вы
и не вы.
и не те.