Марк Оже. Не-места. Введение в антропологию гипермодерна. М.: Новое литературное обозрение, 2017. Перевод А. Коннова
Для того чтобы объяснить, что такое «не-места», сначала Марк Оже дает определение «места». В книге три эссе, постепенно подбирающихся к антропологии гипермодерна (то есть текущего момента, в котором мы сейчас все живем — это Оже так экспериментирует с терминологией, предлагая свой вариант названия временам постиндустриализации, пост-пост-модернизма, четвертой индустриализации, «эпохи цифры»), и центральное из них посвящено как раз пониманию антропологического места, единице измерения и элементарной форме социального пространства.
«В геометрических терминах речь идет о линии, пересечении линий и точке пересечения. Говоря конкретно, словами более знакомой нам повседневной географии, мы можем упомянуть, с одной стороны, маршруты, оси и дороги, которые ведут из одного места в другое и которые положены людьми; с другой стороны, перекрестки и площади, на которых люди пересекаются, встречаются и собираются, образующие огромные ансамбли, которые обеспечивают возможность экономического обмена; наконец, более или менее монументальные центры, религиозные или политические, созданные одними людьми и определяющие, в свою очередь, очертания и границы пространства, вне которого остальные люди определяются как „другие”; пространства, соотнесенного с другими центрами и пространствами».
Да, «пространство», по Оже, — это место, используемое в практике. Своей востребованностью у людей оно, таким образом, отличается от «территорий», которые существуют как бы сами по себе.
Из обширной цитаты, приведенной выше, впрочем, уже видно, что книга директора по научной работе парижской Высшей школы социальных наук, это далеко не учебник, но эссе, свободно дышащее цитатами и постоянно уточняемыми понятиями. Они понятны скорее интуитивно и только «в первом приближении»: нынешнее введение в свою науку антропологии гипермодерна Оже понимает не как предисловие, но как нечто вроде упражнений и экспериментов на терминологическом поле.
Именно поэтому он и начинает с самых азов — отступает еще на один шаг к началу, чтобы объяснить, чем занимается традиционная антропология и чем она отличается от антропологии текущего момента, ведь «антропология всегда была наукой, изучающей „здесь и сейчас”. Этнолог за работой — всегда тот, кто находится где-то (в своем моментальном „здесь”) и описывает наблюдаемое или слышимое в этот самый момент».
Значит, раз уж возникла такая необходимость в дополнительных научных измерениях да измерителях, появились, видимо, какие-то новые, глобальные тренды, пробудившие к жизни иные антропологические практики? Совершенно верно: сейчас, наряду с «местами», начали повсеместно, по всей планете, проступать «не-места», захватывающие все больше и больше места.
Раньше антропологию важно было отделить, например, от истории — она ведь занимается всеми другими, и их текущим, актуальным бытием. Антропология изучает тех, кем мы не являемся или (как это бывает с историей и в истории) уже не являемся. Ибо есть «антропологические места» — пространства большой экзистенциальной (да и какой угодно — социальной, торговой, политической, географической) активности людей, а есть «места памяти», то есть памятники истории, культуры и искусства.
«Вопрос о другом не просто появляется в антропологии время от времени, но является ее уникальным интеллектуальным предметом и, исходя из него, определяет разные области исследования. При этом бытие другого рассматривается в настоящем, чего достаточно для различения антропологии и истории».
Эти самые «Другие», как известно, бывают разных видов — все зависит от того, к каким меньшинствам и большинствам относит себя конкретный исследователь в конкретную единицу исследования. Самый очевидный вид чужих — «экзотический другой», определяемый так относительно условно идентичных нас, как европейцев, жителей западного мира.
Так же есть и «другие среди них»: этнически или культурно они являются другими даже относительно идентичных «их», описываемых чаще всего этнонимом (исключение из исключений — редкие племена, например).
Фото: Lisa Chandler
А еще есть «социально другие», а также вроде бы совсем к нам с вами близкие, но сущностно или даже сокровенно инаковые люди, «чье повсеместное присутствие указывает на факт невозможности абсолютной индивидуальности: наследственность, наследование, родство, сходство и влияние — через эти категории может быть постигнута инаковость, дополняющая и составляющая всякую индивидуальность». Именно антропологии экзотических обществ мы обязаны открытием того, что «социальное начинается с индивида; именно индивид является основным объектом интереса для этнолога».
Отныне человек человеку марсианин: разные другие живут рядом, буквально за нашим порогом, отныне антропологу не нужно подобно Леви-Строссу ехать в печальные тропики — объект исследования находится у него под носом. И потому что эпоха великих (и даже невеликих) географических открытий закончилась окончательно и бесповоротно, но еще и оттого, что в современности коренным образом изменилось восприятие априорных форм человеческого опыта — времени и пространства. Планета оказывается единством, хотя бы и умозрительным, глобальной деревней, в которой поиски (в том числе и антропологические) следует вести уже не вширь, но вглубь.
Важнее всего для современного антрополога оказывается, конечно же, фундаментальное изменение ощущения времени. С одной стороны, его вызывает кризис идеи поступательного прогресса, «севшего на мель в прошлом столетье», с другой — немыслимое ускорение всевозможных явлений и перемен («…именно избыток событий представляет главную проблему, а не ужасы ХХ века»).
«Новым является не то, что у мира нет смысла (или мало смысла, или меньше смысла, чем раньше, но то, что мы явно и интенсивно испытываем потребность в придании миру смысла — именно миру, а не той или иной деревне или роду. Эта нужда в придании смысла если не прошлому, то хотя бы настоящему есть расплата за избыток событий, характерных для ситуации, которую мы именуем „гипермодерном”, подчеркивая ее ключевую характеристику: избыточность».
Оже говорит об этих коренных изменениях незаслуженно коротко, из-за чего хочется отослать интересующихся природой актуальных хронотопов к книге Алейды Ассман «Распалась связь времен? Взлет и падение темпорального режима Модерна», вышедшую в «Новом литературном обозрении» год назад.
Другой важнейшей чертой гипермодерна оказывается изменение ощущения пространства, которое, разумеется, сжимается, раздвигаясь и усложняясь «избытком пространства, характерным для наших дней», меняющих масштабы, как на микро- , так и на макроуровнях.
Именно эти перемены переживания пространства, помимо прочего, приводят к появлению многочисленных не-мест, этих анонимных (или же, в лучшем случае, полуанонимных) зон комфорта, которыми современная цивилизация обрастает все сильнее и безальтернативней. Оже постоянно импровизирует в определении этих самых не-мест — и вот первое из них.
«Не-места — это и сооружения, обеспечивающие ускоренный круговорот грузов и пассажиров (скоростные магистрали, пересадочные узлы, аэропорты), и сами средства транспорта, а также крупные торговые центры и места долговременного пребывания, приютившие в себя беженцев нашей планеты».
Не-места — это зоны отчуждения, возникающие в нашей социальной жизни вне какого бы то ни было внятного экзистенциального (как это было и есть с традиционными «местами») наполнения.
Это специализированные (ведь иначе мы бы ими просто не пользовались) трафаретные и стандартизованные территории, лишь косвенно прикрепленные названиями к своему положению на карте, так как чаще всего они именно что обтекают это самое место с его населением и достопримечательностями («местами памяти»), нежели являются его сутью или косвенным хотя бы проявлением.
Третий определяющий момент эпохи гипермодерна, вытекающий из избыточности и особенно интересный антропологам, — это «явление эго, то есть индивида, возвращающегося в антропологическую рефлексию: как минимум в западных обществах индивид претендует на свой собственный мир. Он предполагает самостоятельную интерпретацию получаемой информации», и никто нам более не указ, что, разумеется, приводит к тотальному кризису репрезентативности.
Короче, все очень плохо, да только скоро станет еще хуже. Внутри своего бытия каждый из нас марсианин, но все мы пользуемся «местами общего пользования», которые стандартизируют людей, превращая нас в анонимных пассажиров и потребителей услуг.
«Пространство, не определяемое ни через идентичность, ни через связи, ни через историю, является не-местом. Рассматриваемая здесь гипотеза состоит в том, что гипермодерн производит не-места, то есть места, которые сами не являются антропологическими местами и, в отличие от бодлеровской современности, не связывают исторические места: последние, подвергшись инвентаризации, классификации и отнесению к „местам памяти”, занимают в современности специфическое, строго очерченное место…»
Авторские поиски точных формулировок и определений, явно промежуточные (рабочие) и неокончательные, порождают у читателя собственную мыслительную активность, вынуждая думать на сопредельные темы в ключе уже собственного опыта.
Тем, видимо, книжка Оже и важна: автор анализирует личные ощущения, расширяя поле читательских возможностей — сам прилежный читатель, например, Беньямина и Старобинского, он демонстрирует, что о простых и очевидных материях можно думать еще и в антропологическом ключе.
Отчуждаясь (так как весь гипермодерн — это просто-таки каскад меланхолии непрерывного остранения) от самого себя и размышляя о своем как о чужом, а о субъективном — как о будто бы объективном.
Фото: Lisa Chandler
Книге предпослано вводное эссе, в котором Марк Оже детально описывает обычный день транзитного пассажира.
Прежде чем оказаться в самолете, он проходит череду пространственных и общественных шлюзов: банкомат — дорога — заправка — шоссе — парковка — аэропорт — оформление багажа — пропуск на посадку — прохождение таможенного контроля — дьюти-фри и маленькая жизнь внутри зала ожидания, ну и т. д.
Почти весь финальный текст книги, посвященный не-местам, как важнейшим явлениям гипермодерна, отдан описанию путешествий, причем не только нынешних, но и классических — со ссылками на Шатобриана и Бодлера, своей неизбывной меланхолией начинающих напоминать новомодного Зебальда.
Ведь «увиденное навевает „случайному” путнику образы утраченной истории и утекающей жизни, но, скорее, само движение, свойственное путешествию, манит и увлекает его. У этого движения нет иной цели, кроме себя самого, — если не считать записей, фактически фиксирующих и воспроизводящих движущийся образ…»
Любое перемещение в пространстве Оже предлагает называть «чтением», вслед за Мишелем де Серто, уподобляя любое путешествие работе с текстуальными практиками.
Серто одновременно говорит о рассказах, «пронзающих» и «организующих» места («Всякая история — это история путешествия, пространственная практика»), и о месте, конструируемом самим процессом писания нарратива («…чтение представляет собой пространство, произведенное практикой, использующей определенное место, которое образуется системой знаков — написанным текстом…»). Однако книга сначала пишется, а затем читается; она проходит по разным местам, прежде чем стать одним из них: подобно путешествию, посвященный ему рассказ проходит сквозь множество разных мест…».
Ибо путешествие — это и есть всегда движение к Другому, а практика использования пространства, по де Серто, означает «повторение радостного и молчаливого опыта детства; это значит быть другим внутри того или иного места и двигаться к другому». Радостный и безмолвный опыт детства — это опыт первого путешествия, рождения как первичного опыта дифференциации, признание себя в качестве себя и в качестве другого…».
В онтологии путешествия Оже достигает высот Бодлера и даже Монтеня — ведь именно выход из себя и среды привычного обитания оказывается для него главной возможностью приблизиться (в том числе) и к себе.
Совпасть с собой, своим временем и пространством, которое способно притворяться ручным, дабы движение преобладало над состоянием.
Путешествие создает фиктивную связь между взглядом и пейзажем, а главное, почему оно так важно исследователю, то, что турист способен превратить любое «место» в «не-место», так как, даже оказавшись внутри него, он оказывается где-то вовне и совпадает не с ним (его именем и его энергией), но с рекламным проспектом, с информацией со страниц очередного бедекера или же нарративов о путешествиях.
Пик таких умозрительных возможностей (точнее, невозможностей) приходится на главные точки туристической активности вроде топовых достопримечательностей, мирволящих человеческому самозабвению, впадающему из-за этого в окончательный солипсизм: то есть совсем уже полной, механистичной отключке.
«Есть пространства, в которых индивид предстает в качестве зрителя, по сути безразличного к тому, что видит, как если бы наличие наблюдателя составляло суть наблюдаемого, как если бы наблюдатель в этом положении сам для себя являлся объектом созерцания. Бесчисленные туристические брошюры советуют нам обратить свой взгляд в том или другом направлении, обещая любителям путешествий образ множества лиц, любознательных или созерцательных, одиноких или собранных в группы, всматривающихся в бесконечность океана, круговую цепь заснеженных вершин и убегающий городской горизонт, разорванный силуэтом небоскреба: этот образ — воплощение ожиданий, говорящий на самом деле лишь о самом себе, но при этом носящий чужое имя (Таити, Альп-д’Юэз, Нью-Йорк). Пространство путешественника, таким образом, является прообразом не-места».
Фото: Lisa Chandler
А все это происходит оттого, что пользование «не-местами» инфицирует территории вокруг да около, как если зоны комфорта и отчуждения преобразуют внутреннюю структуру уже даже не восприятия, но самого пространства, «в которых ни идентичность, ни связи, ни история более не имеют по-настоящему смысла, в которых одиночество ощущается как выход за пределы себя или истощение собственной индивидуальности, где только течение образов позволяет почувствовать бег гипотетического прошлого и бросить беглый взгляд на возможность будущего».
Собственно, вся книга Оже и есть путь к самой последней фразе, в которой наконец-то итожится, что антропология гипермодерна — это прежде всего антропология одинокого существа, окруженного призраками субъективности да симулякрами полых образов.
Уж в чем в чем, а в обманках гипермодерн понимает больше, чем даже предшествующий ему постмодернизм, ибо, продолжая модерн, тот еще сохранял прямые связи с традиционным обществом и не был безвозвратно атомирован до самой последней стадии — когда инаковым кажется уже не экзотический чужеземец, но сосед по лестничной клетке, с которым у тебя нет вообще ничего общего (язык не в счет).
Оттого-то не-места и распространяются почкованием с какой-то устрашающей скоростью, что в них нет ни самого места, ни его истории, правит «здесь и сейчас», а все подчинено важности текущего момента, «будто пространство попало в ловушку времени, будто не существует истории за пределами новостей вчерашнего или сегодняшнего дня».
С точки зрения социальной материи не-места «не производят никакого синтеза, никого не вбирают, но лишь позволяют сосуществовать отдельным индивидуальностям на период проезда, похожим друг на друга и безразличным друг к другу».
Являясь противоположностью утопии, не-место лишает человека ощущения надежности и стабильного укрытия. Для того чтобы ввести понятие «риторических территорий», Оже вспоминает вопрос, который Венсан Декомб задает в своей книге, посвященной философии прустовского романа «В поисках утраченного времени»: «Где персонаж оказывается у себя дома?», Гипермодерн говорит, что нигде.
Статус транзитного пассажира Оже раскрывает чредой парадоксальных констатаций.
Посетители не-мест обретают имя и фамилию (идентичность) лишь на выходе из этого царства серых зон, только «в пункте таможенного контроля, при оплате транзитной пошлины или на кассе супермаркета», так как пространство не-места не создает отдельной идентичности, но лишь одиночество и сходство. Ведь даже если человек находится на вокзале или в аэропорту с кем-то из членов своей семьи — сейчас он прежде всего автономное тело, пишущее свою биографию и испытывающее собственную судьбу.
Вступая с не-местом в договорные отношения, такой человек обречен на стандартизованные алгоритмы поведения, которые позже перенесет и на всю прочую обыденность, — вот отчего все эти «риторические территории» так заразительно опасны.
Тем более что жесты здесь предпочтительнее слов.
«Слова здесь почти не играют роли. Индивидуализация (право на анонимность) возможна только при наличии контроля личности».
А из этого уже следует другое важное ощущение, схожее с бессознательным чувством вины: «в некотором смысле пользователь не-места всегда должен доказывать свою невиновность», поскольку попасть в серую зону отчуждения способны лишь невиновные, «чистые» пассажиры.
Анонимность они обретают только после сканирования и подтверждения своей личности, «как бы поставив таким образом подпись под договором», примерно так же, как раскрываются в супермаркете или же при въезде на платную автотрассу, расплачиваясь на кассе кредиткой.
Цепочку определений вы можете продолжить сами: чистота пассажира, таким образом, способна обернуться констатацией попадания в «не-место». Оказываясь в нем, мы добровольно подчиняемся насилию инструкций и ритуалов (сигналов, общих для всех), подтверждая свою невиновность через готовность к отказу от самого себя.
Тем более что наша особость все равно никаким образом не способна напитать не-места хотя бы зачатками персонификаций. Транзитник ведет себя с минимальным проявлением индивидуальных свойств — как стертая, стершаяся личность, получая удовольствие от «пассивной радости потери идентичности и более активное удовольствие исполнителя роли».
«…Не-места освобождают попавшего сюда от его обычных детерминант. Он больше не является никем за рамками той роли, которую выполняет здесь — пассажира, покупателя, водителя. Возможно, его еще занимают заботы прошлого или уже тревожат заботы грядущего, но его окружение в непосредственном настоящем временно отдаляет их».
За рамками роли. С той стороны зеркального стекла. Не-места делают безбилетным любого, даже самого ответственного пассажира, поскольку не несут в себе конечной точки, являясь только средством [передвижения]. Одиночество становится неизбежным тогда, когда средство претендует стать единственно доступной целью.