Карлики — ad infinitum
О книге Любови Сумм «Конь мой Фалада»
В книгу Любови Сумм «Конь мой Фалада» вошли тексты, написанные переводчицей в качестве предисловий к изданиям классиков: от Мильтона и Свифта до Томаса Вулфа и Джорджа Оруэлла. О том, что в этом сборнике связывает таких вроде бы разных писателей, рассказывает Эдуард Лукоянов.
Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.
Любовь Сумм. Конь мой Фалада. М.: Гранат, 2026. Содержание

К пастору Дитриху Бонхефферу прибежал заплаканный мальчик, у которого только что умерла собака. Взрослые уверенно сказали ему, что они больше никогда не увидятся, ведь животные не попадают на небеса. Мальчик же решил услышать мнение специалиста. Бонхеффер, в отличие от тех взрослых, был человеком честным, и потому признался, что не может ответить на столь сложный теологический вопрос. И все же он утешил ребенка, поскольку был уверен: Бог не даст исчезнуть любви мальчика, а уж как он ее сохранит, только Богу и известно.
Такую вроде бы несущественную, а все же исчерпывающую историю о мученике, впоследствии заключенном в Заксенхаузен и казненном за две недели до освобождения лагеря, рассказывает Любовь Сумм в книге «Конь мой Фалада» — собрании предисловий, написанных Любовью Борисовной в разные годы по разным поводам. Написаны они по поводам разным и все же будто бы случайно и потому совершенно естественно образуют единый сюжет о том, как словесная культура видоизменяется от века к веку, как ведет нескончаемый диалог с собой и человеком, быть может прерываясь в темные эпохи, чтобы неизменно возобновляться с новой силой. Несмотря на все различия между великими творцами, которым посвящены тексты из этой книги, есть у них одно общее качество, давшее им говорить и после физической смерти.
Если не самое частое, то самое заметное слово в книге — «неправильный» и его производные. Так, чудесный, причудливый поэтический язык «Смерти Артура» родился из того, что Томас Мэллори неправильно понял французский оригинал, с которого сделал свое переложение. Да и само заглавие возникло из-за ошибки первопечатника Уильяма Кэкстона, неправильно истолковавшего строчку из рукописи «Книги о короле Артуре и о его славных рыцарях Круглого стола». Над Мильтоном современники потешались из-за обилия анахронизмов в «Потерянном рае», потомки же углядели в нем апологию Сатане — настолько художественно убедительной оказалась изображенная слепым поэтом крайняя степень неправильности, подмявшей под себя истинное содержание грандиозной поэмы.
Мир, описанный Свифтом, неправилен целиком и полностью в глубине своих оснований: «Двойная неправильность — человеческой природы в его глазах и своей собственной по сравнению с общей нормой, — не она ли источник его страданий? Он исповедуется в мучительной мизантропии, неспособности любить какие-либо человеческие общности (при политическом-то пафосе и честолюбии!) и вообще человека как такового <...>. Он не мог отказаться ни от любви к близким, ни от мизантропии, не мог принять человеческую природу, не перестав быть собой, не мог и общаться с другими людьми (а общение — основная его потребность), не принимая эту природу, не имел полагающегося каждому человеку набора „масок“ и в любом своем действии выворачивался наизнанку». А уж что открывает перед взором гуманиста-мизантропа страшное изобретение Левенгука, лучше промолчать.
Монтень — ходячая неправильность, претендующая не на то, чтобы чему-то научить читателя, а на то, чтобы читателя не учить ничему, на каждом шагу себя опровергая, страница за страницей рождая усилиями одного человека целый литературный жанр, чего не было ни до, ни после «Опытов». Гриммельсгаузен, видя изнутри кошмары Тридцатилетней войны, на титул главной своей вещи выносит барочную химеру, а за ней — наисмешнейший и наиполнейший роман о трагедии и горе людского существования в изменившейся до неузнаваемости вселенной.
Романы Джейн Остен сотворены и по канонам дамской литературы, и вопреки им, они и пародия, и самопародия; Диккенс и вовсе пишет «Холодный дом» то от третьего лица, то от имени женщины — открытие невероятное для того времени, сбивающее с толку и при этом не имеющее очевидного художественного смысла. Суть же романа, изображенная в нем экстремальная неправильность, затем вдохновит Кафку, а через него — весь XX век, самоощущение в нем человека.
А вот и наступил этот самый век, и важнейшим его художником становится Томас Вулф, даже не увидевший двух мировых войн: на Первую не попал из-за юного возраста, до Второй попросту не дожил. И все же нутром прочувствовал и передал суть эпохи в своих неправильных романах, где «главному» герою почти не находится места, а на передний план выходят бесчисленные «второстепенные». С ним — Оруэлл, человек-перевертыш, у которого два творческих кредо: «Иногда приходится встать на голову, чтобы разглядеть мир» и «Иногда приходится встать на голову, чтобы мир тебя разглядел».
Евгений Шварц сочиняет пьесы для чтения, не для постановки, и притом пьесы политические, гражданские, подобные тем, что сочинял Эсхил, — в то время и в том месте, где все политическое и гражданское подвергалось физическому уничтожению. Что-то неуловимо неправильное есть и в открывающей книгу Сэй-Сенагон, в том, что ее «Записки у изголовья», созданные в Японии X века, через тысячу лет легко находят отклик у читателей по всему свету, хотя мы с ней живем будто в разных галактиках. Как же так выходит?
Здесь хочется обратиться не к безусловным классикам, а к нашему выдающемуся современнику — Клайву Баркеру. У него есть очаровательная кафкианская новелла-притча «В горах, в городах», повествующая о двух городках: один называется Пополак, другой — Подуево, в каждом из них живет по тридцать тысяч человек. Раз в десять лет пополакчане и подуевцы с помощью хитроумнейших механизмов собираются в двух великанов по имени Пополак и Подуево. Самые зоркие горожане образуют глаза своего великана, самые голосистые — гортань и рот, самые сильные становятся руками, самые крепкие — ногами. Детям обривают головы и вставляют их в рот великана, образуя ряды белоснежных зубов. Когда гиганты, достающие до облаков, собраны, они устраивают бой, чтобы выяснить, кто сильнее: Пополак или Подуево. Примечательно, что в момент схватки все горожане буквально становятся единым целым, они мыслят мыслями великана — общими на всех.
Во время одной из таких битв, ставшей последней, одна из тридцати тысяч составных частей Подуева не выдержала тяжести и сломалась. За ней посыпался и весь Подуево, в считаные минуты из гиганта превратившийся в реку крови и агонизирующего мяса. Торжествующий Пополак от увиденного лишился рассудка и, торжествуя, понесся куда глаза глядят, распевая победную песню, круша все на своем пути и не замечая, что тело его тоже медленно, но верно распадается на куски.
Мораль этой гротескной истории прозрачна. Когда люди во имя некой кажущейся им великой цели объединяются в единый организм и идут демонстрировать свое превосходство над другим единым организмом, погибнут оба, земля загудит от водопадов крови, и последних патронов для coup de grâce хватит далеко не на всех. Это — противоположность цивилизации, антоним существования человека как божественного творения (вовсе не обязательно на правах венца, просто существования).
Цивилизация же — карлики, стоящие на плечах великанов, карлики, собранные в книге Любови Сумм. Карлики, заметим, ничуть не менее великие, чем их предки-титаны: они и видят далеко, и их видно издалека. А в волосах у карликов, в их золотистых небожительских локонах, копаются вши, перескакивая с головы на голову. Их разглядеть уже сложнее, разве что, как в школе, на ежегодном медосмотре при проверке на педикулез. Но и вшами не кончается живая башня, возведенная культурой. Не это ли справедливо замечает Джонатан Свифт в поэме «О поэзии»? Вот что он говорит в переводе Самуила Маршака:
Натуралистами открыты
У паразитов паразиты,
И произвел переполох
Тот факт, что блохи есть у блох.
И обнаружил микроскоп,
Что на клопе бывает клоп,
Питающийся паразитом,
На нем другой — ad infinitum.
Так и движется вперед общечеловеческий разговор, начавшийся давным-давно, когда один то ли существовавший, то ли не существовавший грек запел: «Муза, скажи мне о том многоопытном муже, который, / Странствуя долго со дня, как святой Илион им разрушен...». Как известно, муж этот после долгих скитаний по неправильному миру, будто находящемуся вне пространства и времени, все же вернется на родную Итаку. Куда менее известно, что возвращение это станет не концом его скитаний, а лишь остановкой перед следующим путешествием, которое будет длиться до тех пор, пока человечество знает, что такое книга. В сообщении об этом, пожалуй, и есть утешительная суть «Коня моего Фалады» Любови Борисовны Сумм.
© Горький Медиа, 2026 Все права защищены. Частичная перепечатка материалов сайта разрешена при наличии активной ссылки на оригинальную публикацию, полная — только с письменного разрешения редакции.