Недавно скончавшийся индолог Максим Русанов, автор исследования «Поэтика средневековой махакавьи», оставил после себя непростой роман, описывающий жизнь в несуществующем забайкальском поселке с необычным названием Кыхма, куда приходит Сын Человеческий, чтобы призвать разруху постсоветских окраин вместе с их обитателями на Страшный Суд, смысл которого ускользает от всех, включая новоявленного пророка. В социально-политических аллегориях и религиозно-мистических мотивах этого произведения разбирался Артём Роганов.

Максим Русанов. Кыхма: роман-сказка. М.: Пробел-2000, 2020

Посмертный роман профессора Высшей школы экономики, индолога и санскритолога Максима Русанова вышел этой осенью маленьким даже по меркам российского книгоиздания тиражом в триста экземпляров. Сейчас о «Кыхме» уже практически не найти даже упоминаний в интернете, не то что развернутых статей. Бытование книги — будто бы в стороне от литературного инфополя — рифмуется с ее содержанием. Среди русскоязычных произведений последнего времени она стоит особняком — вызывает массу литературных ассоциаций, но в целом кажется инопланетным пришельцем. С одной стороны, «Кыхма» подчеркнуто не следует канону сюжетной прозы с ее арками персонажей и «крючками для читателя», с другой — явно не вписывается в экспериментальные тенденции с их вниманием к субъекту высказывания и лирическим эссеизмом. Однако тем интереснее разобраться, в чем заключается инаковость этой книги.

Во вступлении к роману говорится, что «Кыхма», завершенная в конце февраля 2020 года, во многом основана на воспоминаниях автора об армейской службе в Забайкалье в середине 80-х, когда советский строй уже откровенно рушился, что отражалось и на жизни степной окраины. Однако подзаголовок «роман-сказка» был выбран не случайно. Несмотря на явные приметы постсоветской действительности, с первых страниц возникает ощущение даже не смутного времени девяностых, а самого что ни на есть постапокалипсиса. Как выяснится позднее, постапокалипсиса отчасти библейского. Немногочисленные нищие обитатели заброшенного поселка под названием Кыхма воруют, прячут друг от друга деньги, по возможности едят и пьют что придется, бьют более слабых и терпят побои от более сильных. Также они бесконечно тоскуют об утраченной лучшей жизни, которую, сколько ни старайся, наладить не получается, как не получается ни у кого уехать прочь из гиблого места. Бывшие люди, от армейских дезертиров и уголовников до опустившейся интеллигенции, — все они на первый взгляд чем-то напоминают мамлеевских неприкаянных, жалких или жестоких бродяг. Но если герои Мамлеева зачастую наделены демонической энергией или маниакальной идеей, то почти все жители Кыхмы состоят лишь из обостренных нуждой инстинктов, страха и тоски. Термин «расчеловечивание» здесь уместен не в метафизическом, а в буквальном смысле, и с действующими лицами романа больше всего общего, пожалуй, у «сломанных» зэков из «Колымских рассказов» Варлама Шаламова. Персонажи часто отождествляются с чем-то неживым, а иногда напрямую обозначаются не как люди, но как «тела», например в случае с описанием безымянной старухи в конце книги. Телесности, как правило, неприятной, автор вообще уделяет немало внимания. Местами внимание к физиологии выглядит неоправданно — например, несколько раз подробно описывается, как герои мочатся. Даже если в этом и есть какой-то тайный символизм, понимать его желания не возникает.

Кыхмой заправляет местный авторитет Бацеха, «степной богатырь» с двумя уголовниками на подхвате. Собственно, с ним так или иначе связаны переживания остальных героев — у кого-то Бацеха в качестве дани отобрал спрятанную заначку, а кто-то безуспешно пытался стать его приближенным. Бандитские порядки, полуразрушенные дома и суровый климат — все старательно передает атмосферу упадка. В то же время «Кыхму» нельзя назвать летописью чернухи. Даже мрачные описания первой части романа наполнены иронией, порой переходящей в сатиру. Что важно: часто высмеиваются в том числе вполне современные реалии. Яркий пример — рассказ о поселке от лица пародийной компании «СТОП-ТУР» со слоганами от насмешливого «Никуда не езди, чтобы никто не приехал к нам!» до совсем абсурдно-лаконичного «Сюда иди!». Туристическая фирма, которая призывает сидеть дома, капитан промыслового судна, который не может вспомнить слово «треска», интервью с «выдающимся» человеком, который оказался неумелым во всем... Несоответствие названного и действительного — сквозной мотив книги.

Максим Русанов
 

Художественный мир «Кыхмы» — «мир наоборот», и это раскрывается постепенно, неявно, в медленном нарастании фарсовых ситуаций и юмористической языковой игры. Последняя выражается в том числе в отсылках к популярной культуре и классике — от Чехова с «многоуважаемым шкафом» до героя по имени Беда, которого когда-то звали «Победа», как яхту в повести Андрея Некрасова. Другой излюбленный стилистический прием — эпическое сравнение, истоки которого коренятся не у Гоголя и даже не в «Илиаде». В своей работе «Поэтика средневековой махакавьи» Максим Русанов упоминает, что древнеиндийский эпос тяготел к описаниям и не брезговал многоэтажными тропами, но при этом сами по себе длинные тропы тоже являлись частью повествования, дополняющими его историями. Чтобы понять, как это работает, стоит взглянуть на одно из сравнений в «Кыхме»:

«...Волосы на лысеющей голове Науки стояли торчком, напоминая древнюю половую щетку, которую уборщица, облаченная в один и тот же темно-синий халат, год за годом брала из каптерки под лестницей, чтобы наскоро подметать школьный коридор, не обращая внимания на то, что поредевшая шевелюра этого орудия санитарии, густо населенная пылью, давно слиплась в твердый, серый колтун...»

Описывая волосы персонажа, повествователь попутно рассказывает микроисторию об уборщице. Кажется, порой целые главы романа вырастают из подобных метафор. Например, история о докторе Всетамбудем, который в основном только констатировал смерть и разговаривал с мертвецами, стартует с фразы: «Покойники начали чинить ему препоны». Перед нами будто бы иносказание — доктор констатировал за деньги естественную смерть кому-то, кому не стоило. Однако в итоге фраза приобретает буквальный смысл.

Удачное сочетание по большей части ироничной, лубочно-веселой интонации повествователя и давящей, мрачной атмосферы повествования — одно из тех свойств этого текста, которые делают его особенным. Из этого свойства вырастает уникальный для современной прозы, находящийся вне морали, но не безучастный модернистский, а практически языческий фокус, воспринимающий зло как естественную часть мифологической картины мира. Если сопоставить с таким фокусом приемы из древнеиндийской литературы и исследовательский бэкграунд автора-санскритолога, многое становится на свои места. «Кыхма» не похожа на современную прозу в том числе потому, что черпает вдохновение из далеко не самых популярных, не всегда и переведенных толком древних источников.

При этом поначалу элегический тон романа мимикрирует то под русскую народную сказку, где все заканчивается совсем не по-сказочному, то под соцреалистический очерк о школьном образовании, где учительница должна сменить пол, чтобы стать директором. В подобных сюжетных приемах тоже есть отсылка к литературе на санскрите. Во вступлении упоминаются прохасаны, древнеиндийские сатирические пьесы, где «мир наоборот» — чуть ли не самый частый комедийный прием. И в целом «Кыхму» можно было бы с уверенностью назвать прохасаной о русском безвременье, если бы не одно «но». В самом конце повествование выпрыгивает из фарса в серьезность, поэтому более точна тут аналогия с другим древнеиндийским жанром — все той же махакавьей, лироэпическим произведением или, грубо говоря, романом с религиозно-мистическим подтекстом.

К началу второй трети книги в безжизненный поселок приходит необычный пророк, который называет себя Сыном Человеческим и проповедует единого всемогущего Бога, перемешивая церковно-славянскую лексику с матерщиной, канцеляритом и просторечиями. «Объявите мобилизацию Божью!» — стандартно взывает Сын Человеческий к своей пастве. Однако удивительно силен и, подобно эпическому герою, способен изгнать предыдущих хозяев поселка, в чем постепенно убеждает опустившихся жителей, формально обращая их, одного за другим, в свою веру. С появлением пророка «Кыхму» вполне можно читать как развернутую метафору революции или переворота. Отчаявшиеся и несчастные люди идут за фанатиком, способным в своей неистовой убежденности свергнуть тиранию. Когда тиран уходит, его бывшие приспешники мигом соображают, какие формальности нужно соблюдать и что говорить, чтобы манипулировать новым вождем, а самим оставаться у власти. Ассоциации с временами распада СССР, когда многие члены КПСС тихо превратились в поборников демократии, довольно прозрачны. Читателю недвусмысленно намекают, что антиутопия, представленная в «Кыхме», восстановится под другой личиной. В этом смысле перед нами социальный роман-аллегория о невозможности изменить непродуктивный общественный строй и авторитарную иерархию «сверху», за счет одного лишь свержения старой власти. Чтобы жизнь поселка вышла из своего запустения, должна поменяться не просто власть, а структура отношений в обществе на всех уровнях.

Но кроме социально-политического подтекста в «Кыхме» присутствует и другой. И если иносказание о политике в русской литературе — практически отдельный, традиционный жанр, то роман-сказка, обращающийся к религиозно-мистическим аспектам, сегодня довольно редкое явление. Речь здесь, конечно, все о той же истории с пророком. В «Кыхме» спаситель сам становится новым Пилатом, воскрешает героя-предателя, собирает апостолов, не понимающих его учение. Это пророк, забывший смысл своей миссии точно так же, как и все остальные обитатели поселка забыли о своих изначальных призваниях. Второе пришествие, во время которого Страшный Судья толком не понимает, для чего нужен Страшный Суд, — картина разлада не только на материальном, но и на метафизическом уровне. Правда, смотреть на нее можно и под иным углом.

«Мертвый» — один из наиболее частых эпитетов в тексте «Кыхмы». Учитывая саму по себе загробную атмосферу поселка и его отсутствие на карте, закономерно сделать вывод, что персонажи романа — не совсем живые люди. Как минимум, они мертвы метафорически. Поселок можно представить как потусторонний мир, мрачный и бесхитростный, подобный своеобразной «комнате с пауками» по Достоевскому. К тому же жестокий магический реализм в романе Максима Русанова местами напоминает книгу Хуана Рульфо «Педро Парамо» — историю уже буквально о загробном мире. Неслучайно в Кыхме появляется сын именно Человеческий, а не Божий. Эта характеристика по идее должна отличать его от остальных. Человек приходит вернуть мертвых к жизни и в конце неспроста творит подлинное чудо. Он — существо неидеальное, наивное, но все же несущее в темное царство свою простую человеческую правду. Вернее, его правда может быть проста для читателей, а для мертвых жителей Кыхмы она безумно сложная. В романе не раз упоминается, что жители именно «не понимают» загадочного гостя, хотя говорит он по сути ясные богословские штампы о любви и раскаянии. «Кыхма» заканчивается неожиданным выходом из фарса в поле серьезного, библейского чуда, и роман с антигуманистическим фокусом превращается в свою полную противоположность. Он внезапно утверждает возможность для человека, пусть и метафорически, воскрешать — возвращать к жизни тех, кого она вроде бы окончательно разочаровала. В этом парадоксальном оптимизме мрачной истории, заключается, пожалуй, еще одна особенная, оригинальная черта книги.