Однажды Александр Стесин — врач, поэт, писатель, автор «Нью-йоркского обхода» — отправился в путешествие с целью восстановить историю своей семьи, восточноевропейских евреев, разбросанных по всему свету. Итогом этого долгого странствования стал философский травелог «Рассеяние», суммирующий универсальный опыт самопознания и обретения связи с прошлым. По мнению Бориса Локшина, с чьим материалом мы предлагаем ознакомиться нашим читателям, это одна из самых важных книг, вышедших на русском языке за последние годы.

Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.

Александр Стесин. Рассеяние. М.: Новое литературное обозрение, 2024

Бог знает как давно, в самом начале своей эмиграции, впервые оказавшись на службе в русской православной церкви, тогда еще зарубежной, я услышал молитву обо всех православных «в отечестве и рассеянии сущих». Прихожане этой церкви были в основном эмигрантами второго, третьего и даже четвертого поколений. И тогда это слово, «рассеяние», которое я до сих пор никогда не слыхал, поразило меня. Если ты в рассеянии, значит, даже если ты родился в этой земле и ее язык считаешь своим собственным, ты все равно не дома.

«Один из моих главных страхов  —  страх рассеяния. Это, можно сказать, национальный страх: еврейский, заложенный в генах» — так пишет Александр Стесин в своей удивительной новой книге, вышедшей недавно в издательстве «НЛО». Эта книга так и называется: «Рассеяние». Я говорю «книга», потому что затрудняюсь определить ее жанр. Впрочем, Стесина — врача, поэта, путешественника, писателя — можно смело назвать родоначальником нового жанра в русской прозе: жанра «философского травелога».

Все его прозаическое творчество можно определить как описание одного очень длинного путешествия. Оно начинается в Нью-Йорке, с его первой книги «Нью-йоркский обход», в которой альтер эго автора, молодой врач, работает то в одной, то в другой больнице города и его окрестностей. Каждое из этих мест представлено как отдельный микрокосм, где пересекаются разные нации и сообщества со своими уникальными нравами, привычками и историями. Путешествие далее проходит через страны и континенты — через Африку, Японию, Центральную Азию, Урал и Сибирь. Но если предметом письма является дотошное изображение различных мест, которые автор ненадолго посетил или в которых в силу различных обстоятельств он задержался, то его целью всегда является попытка ответить на самые что ни на есть важные философские вопросы: «Кто я? Почему я здесь? Что я здесь делаю?»

И вот перед нами его новая книга, одно перечисление названий глав которой кажется каким-то бредом свихнувшегося географа: Воронеж  —  Москва  —  Бельцы  —  Казахстан  —  Бричев —  Приднестровье  —  Мекнес  —  Валенсия  —  Рио  —  Буэнос-Айрес  —  Алеппо  —  Урал  —  Ковров  —  Израиль  —  Шанхай  —  Филадельфия  —  Витебск  —  Амстердам  —  Кельн  —  Украина — Польша  —  Будапешт  —  Вена  —  Япония  —  Нью-Йорк. И все эти точки оказываются как-то — географически, исторически или по какой-то яркой ассоциации — связаны с родственниками автора, с его предками, с историей его рода.

Впрочем, ничего удивительного в этом списке нет. Дело в том, что сюжетом книги является история семьи автора. Или даже не так. Ее сюжетом является сам детективный процесс восстановления практически с нуля этой утерянной истории, возобновление разорванных родственных связей. А для любого восточноевропейского еврея, который пытается изучать историю своей семьи, она, эта история, немедленно оборачивается географией.

«И узнают, что Я Господь, когда рассею их между народами и развею их по землям», — пророчествует Иезекииль (12:15–16). «Казалось бы, за почти три тысячи лет со времен Вавилонского плена можно было и привыкнуть. Но диаспора, как пророчествовал Иезекииль, повторяется из поколения в поколение, причем всякий раз в новой форме; это самовоспроизводящаяся система. Вот и моя пожизненная тема  —  эмигрантский опыт», — пишет американский эмигрант в первом поколении Александр Стесин. Эмигрантский опыт — опыт существования в рассеянии.

«Жизнь в рассеянном свете» — так называлось одно из самых известных стихотворений позднего Бродского. В буквальном смысле там имелся в виду истонченный, рассеянный зимний нью-йоркский свет, но в метафорическом — то же существование в рассеянии, его сущность. Более чем четверть века назад Бродский, этот архетипический поэт рассеяния, проявил интерес к юношеским стихам Александра Стесина и помог ему войти в русскоязычную эмигрантскую литературную тусовку. Об этом коротко рассказано в «Рассеянии». В последние годы Стесин пишет стихи редко, еще реже их публикует. Но его проза — настоящая проза поэта, когда стихотворение естественным образом переходит в прозаический текст.

«Все детство мне говорили, что дедушка во время войны был танкистом. „А до Берлина он дошел?“ — спрашивал я. „Дошел, конечно, дошел“. И далее по тексту:

Дед прошел до Берлина войну
У мартеновской топки в Сибири,
Без оркестра вернулся в страну,
Где победные марши трубили.

<...>

Все, что было по справкам потом,
Как и то, что действительно было,
Лишь тире, через время понтон.
Не спасло, но убить не убило».

Дед автора родился в Румынии, на территории, оккупированной Красной Армией в результате пакта Молотова — Риббентропа. В самом начале войны он отправился на фронт добровольцем, но его почти сразу отправили в лагерь как политически неблагонадежного уроженца соседней страны. В этом лагере у мартеновской печи он провел всю войну. И каким-то чудом выжил. Вот как это описано у Стесина.

«У моего дедушки вместо историй  —  фраза, с детства усвоенная и наследованная мамой: „А нечего рассказывать“. Просто нет глаголов, из которых можно было бы сплести повествование. Есть только безличный перечень существительных, каждое из которых  —  явленная вещь, воплощение ужаса. Учет, завод, подвозка, стройка, батальоны, бригады, смены, списки, бригадир, десятник, конвойные, плац. Земляные работы, бетонирование фундаментов, мартеновский цех, градирня, коксохимзавод, шлакоблоки, трубопровод, стекловата, цемент, песок, щебень, известковое молоко, свалка строймусора, терриконы, коксовые батареи, выложенные изнутри шамотным кирпичом. Утренний гимн из репродуктора, заводской гудок, дневная норма, трудовая книжка, политучеба, сторожевая вышка, барак, столовка, хлеборезка, раздаточное окно. Ихтиоловая мазь, глицерин, квасцы, банный день, вошебойные процедуры. Дистрофия, цинга, пеллагра, сыпной и брюшной тиф, ишиас, туберкулез, дизентерия, гепатит, энцефалит, обморожение, пятнистая лихорадка, гангрена, братская могила, тайга.

Если б были глаголы, можно было бы попытаться представить здесь дедушку  —  найти место живому движению в этой тесной матрице пугающих существительных. Но все застыло, обледенело».

Вот это «нечего рассказывать» — одна из самых важных тем книги. Тебе нужно знать, кто стоял за тобой, какие они были, что думали, что чувствовали. Тебе это необходимо, чтобы понять, кто ты, откуда пришел, что ты тут делаешь. Ты мучительно вглядываешься назад, а там — «нечего рассказывать». «Нечего рассказывать», — отвечал дед автора, когда его спрашивали о прошлом. И теми же самыми словами отвечает ему мать на вопрос о том, почему они не общаются со своими родными: «Нечего рассказывать». Это и есть рассеяние. Все рассеялись по миру, никто ни про кого ничего не знает и, самое главное, не хочет знать. «Все связи оборваны. О чем тут говорить?»

И тогда автор собирается в путешествие. Только это особенное путешествие. Путешествие назад во времени.

«„Каждый еврей должен знать свою родословную хотя бы до седьмого колена“. Эту заповедь я услышал не где-нибудь, а в Средней Азии, неподалеку от тех мест, где в 1941-м оказались в эвакуации бабушка Неля и прабабушка Соня (Сура). У израильтян и американских евреев принято совершать паломничество в части света, где жили их предки».

В наше время выращивание собственного генеалогического дерева — довольно распространенное занятие. Для многих это превратилось в своего рода хобби. «Оцифровка архивов, геномное секвенирование и новые средства телекоммуникации создают идеальные условия для „копания“», — сознается автор. На выходе получается список имен и географических названий. «Фотоальбом без лиц».

Кто такие Шмуклеры, предки автора по материнской линии? «Рухля Шмуклер, 1892 года рождения, а вот ее братья и сестры: Либа-Мырля, Тойба-Ливша, Мойше-Меер, Хаим-Арон, Менахем, Лейзер. Вот их родители, Хаскель Шмуклер и Марьям Колкер, мои прапрадед и прапрабабушка. Поженились в Бельцах в 1887-м, приданое составило 48 рублей. Марьям  —  это та, в честь кого назвали мою маму. Бабушкина бабушка. Та, что всегда зажигала свечи на Шаббат и умерла в эвакуации от голода. Значит, ее девичья фамилия была Колкер. Она  —  дочь Нафталия-Герца Колкера и Либы-Миры Кац, поженившихся в 1863-м (приданое  —  те же 48 рублей). Нафталий-Герц  —  сын Леви Колкера и внук Йосифа Колкера, купца из Мазовецкого воеводства, перебравшегося в Бессарабию в конце XVIII века. Либа-Мира Кац  —  дочь Менахема Каца...» — и так далее и так далее.

Кажется, сколько еще я могу читать этот список кораблей. Но автор — профессиональный путешественник. А путешественник отличается от туриста тем, что никогда не знает, куда он попадет. И вот мы читаем: «Так я попал в закрытую группу, если не сказать тайный орден, под названием „Шмуклеры“». И тут нам становится ужасно интересно. В начале я обозвал рассеяние «философским травелогом», но забыл сказать, что этот травелог чертовски увлекателен.

Закрытые группы, тайный орден, кроличья нора. Это не то чтобы триллер, не то чтобы детектив, не то чтобы исторический роман, но и то, и другое, и третье. В какой-то момент автор вдруг замечает, что книга начала писать сама себя. И для этого ему даже не понадобилось заглядывать в далекое прошлое. Он всего лишь захотел побольше узнать о судьбе своего дяди, с которым несколько раз разговаривал по телефону и никогда не виделся и который умер несколько лет назад.

Дядя автора, Виталий Стесин, «был художником-абстракционистом из круга, близкого к лианозовцам, дружил с Веничкой Ерофеевым. В 1973 году благодаря ему поэма „Москва  —  Петушки“ впервые попала на Запад». О нем известно очень много и одновременно очень мало. Последние годы своей жизни он провел в Кельне. Был центром небольшого кружка скорее даже не друзей, а почитателей. Отказывался выставляться и продавать свои картины. После его смерти вдова скупила по галереям все его произведения, находящиеся в свободном доступе, спрятала и никому не показывает. Она считает, что тем самым выполняет его волю.

Поначалу автор просто пытается понять, кем, собственно, был этот странный человек. И совершенно неожиданно для самого себя оказывается на территории не то Борхеса, не то Набокова. «Подлинная жизнь Себастьяна Найта», «Приближение к Альмутасиму»... И чем ближе автор пытается приблизиться к своему герою, вообще ко всем своим героям, тем яснее он понимает, что он только дальше от них отдаляется.

«Чем больше ты узнаешь о прошлом, чем больше подробностей вмещает прошедшее время, тем больше оно растягивается; то, что было, становится не ближе, а дальше. И стало быть, близость, о которой я пишу выше („мостик через века“),  —  всего лишь обман зрения, подобно тому, как вершина соседней горы (вот она, рукой подать!) по мере приближения становится все дальше».

Но чем дальше он от них удаляется, тем яснее он видит что-то такое самое важное уже в себе самом. И все это вроде бы с самого начала безнадежное путешествие, затеянное автором для преодоления рассеяния, собирание мозаики из сохранившихся крупиц прошлого, оказывается только способом собрать в пучок свое настоящее. Движение по странам, континентам и эпохам уступает место неподвижной медитации или скорее даже молитве.

«Но только сейчас понял, что мое письмо  —  ритуал вроде неподвижного сидения перед будильником в детстве (если сдюжу, все будет хорошо) или вроде той медной чеканки „Жар-птица“, которая до сих пор висит в гостиной у моих родителей как бесценная семейная реликвия. Много лет назад моя бабушка лечила тяжело больного мальчика, и, пока он лежал у нее в палате интенсивной терапии, его отец денно и нощно работал над этой чеканкой  —  подарком врачу. Она была залогом выздоровления сына. Пусть же то, что я пишу, станет такой чеканкой. Чтобы выздоровел папа, чтобы закончилась война. Чтобы рассеянный свет собрался в прицельный луч, выхватывающий из темноты забвения самое тяжелое и самое дорогое».

И последнее, что мне кажется очень важным в этой удивительной книге. Кажется, тот же Набоков когда-то сказал, что его отечество — русский язык. Но где отечество тех, кто всегда в рассеянии?

Дед и бабушка Стесина по материнской линии родились в Румынии, на той территории, которая была впоследствии захвачена Красной Армией. Родным языком для них был румынский, но они никогда на нем не разговаривали даже между собой, только по-русски. Когда его родители эмигрировали в Америку, его мать отказалась говорить по-русски даже с собственным сыном, которому тогда было одиннадцать лет.

Стесин рос в англоязычной среде, играл в американской дворовой панк-рок-группе, изучал английскую и американскую поэзию, стал писать стихи по-английски. А потом в его голове вдруг что-то перещелкнуло, и он стал писать стихи по-русски. Эти свои первые, совсем еще незрелые стихи он и послал Бродскому.

Дети Стесина понимают по-русски, но, как любые нормальные американские дети, говорят друг с другом по-английски. «Конечно, если мне хочется, чтобы история семьи, которую я пытаюсь восстановить, была легко доступна моим детям, мне бы лучше писать все это по-английски. Но я не хочу по-английски, хочу по-русски. Так мне надо», — пишет Стесин. Мне кажется, что «Рассеяние» — одна из самых ярких, талантливых и важных книг, вышедших на русском языке за последние годы.