Почти все классики русской литературы позапрошлого века или в дневниках, или в письмах, или в статьях и трактатах признавались, что им совестно придумывать истории о никогда не существовавших людях, вкладывать в их уста слова, которые те не говорили. Но продолжали придумывать.
Жанр нон-фикшн в то время имел довольно узкие рамки — в нем, не зная еще, что будет изобретен такой термин, писали о путешествиях, воспоминания-«записки». Там можно было называть персонажей так же, как их звали в жизни, но выдумывать считалось неприличным. Вспомним, как осторожно писал Герцен «Былое и думы», когда дело касалось реальных людей, зато в собственных размышлениях — «думах» — разворачивался вовсю…
Персонажи, носившие свои действительные имена, могли и на дуэль вызвать, если читали о себе выдуманное. Появление же известных, знаменитых фигур допускалось в основном в историческом романе, который долгое время имел жесткий канон. Разрушивший его Лев Толстой в «Войне и мире» подвергся очень жесткой критике — многие из живых еще участников и свидетелей описанных Толстым событий были в негодовании.
Но и за беллетристические (а слово это не было тогда ругательным) произведения их авторам нередко доставалось. Самый яркий пример — возмущение возможных прототипов рассказа Чехова «Попрыгунья». Художник Левитан не разговаривал с Антоном Павловичем три года, а первоначально вообще хотел его застрелить; режиссер Ленский не общался восемь лет, а уж дам, увидевших себя в главной героине и оборвавших с ним знакомство, сосчитать невозможно…
Откровенное слияние нон-фикшн с беллетристикой произошло в русской литературе в конце 1920-х, причем почти одновременно в советской ее части и эмигрантской, когда были изданы книги Георгия Иванова «Петербургские зимы» и «Роман без вранья» Анатолия Мариенгофа. Героями обеих книг были вполне реальные люди, выведенные под своими именами, но сюжет, детали, пресловутые «подробности» для многих, в том числе и для прототипов, оказались вымышленными, а язык повествования был абсолютно художественный.
В 1930–1950-е годы советская цензура подобные вольности жестко пресекала — нон-фикшн слился с публицистикой, мемуарами, прозы там почти не оставалось, но в последние десятилетия он цветет в России буйным цветом. Порой появляются более чем странные книги, когда документальная основа, реально жившие или живущие персонажи ставятся в вымышленные обстоятельства. Это, конечно, разрушает саму реальность, веру в историю, в существование если не правды, то хоть какой-то достоверности…
Одним из самых деликатных, интеллигентных литераторов, работающих в области художественного нон-фикшн, я считаю Леонида Юзефовича. Он пишет в разных жанрах, но душа его явно лежит именно к документальной прозе, которую Юзефович пишет языком художника.
Он почти не обращается к современности — в беллетристике его интересуют в основном 1980-е — начало 1990-х, в нон-фикшн — Гражданская война.
Главный герой его творчества — барон Роман Унгерн, которым Юзефович заинтересовался в начале 1970-х, во время армейской службы в Забайкалье. С тех пор им написано несколько книг о бароне и его Азиатской конной дивизии.
Казалось бы, об Унгерне, его предках, об офицерах дивизии он знает все, а новые факты может тихонько включать в книги при переиздании, ошибки без шума исправлять. Но…
Недавно в АСТ («Редакция Елены Шубиной») вышел сборник Леонида Юзефовича «Маяк на Хийумаа». Он поделен на две части: «Тени и люди» и «Рассказы разных лет».
В рассказах второй части Юзефович предстает автором-демиургом, автором-богом, которому одновременно ведомы мысли всех персонажей, который мгновенно переключается с одного героя на другого. Это черта, свойственная русской прозе XIX века. Сегодня же мы читаем в основном прозу, четко разбитую на повествовательные линии — вот линия одного героя, вот линия другого, иногда третьего и четвертого. Линии отделены, как правило, главками или хотя бы отбивкой. У Юзефовича линии перемешаны, туго сплетены, но сделано это в рассказах «Бабочка», «Гроза», «Колокольчик», по моему мнению, виртуозно.
В первой же части — «Тени и люди» — вещи совсем другие. По ощущениям, это настоящий нон-фикшн, причем предельный, для любого писателя рискованный: впускать в свой рабочий кабинет, демонстрировать творческую лабораторию, ошибки и слабости наш брат боится и предпочитает — если уж нет сил носить в себе — рассказать через придуманного персонажа, свалить груз на него.
Юзефович, видимо, из-за своей интеллигентности решил рассказать напрямую, во всех рассказах поставить твердое «я», без такого любимого писателями приема-защиты: автор и повествователь — не одно и то же. У Леонида Юзефовича автор и повествователь слиты в одно. Намеренно и демонстративно.
Во всех пяти рассказах «Теней и людей» речь идет о том как к нему, автору, являются тени персонажей его документальных книг или потомки персонажей и требуют справедливости, просят об оправдании, понимании.
Центральным я считаю рассказ «Полковник Казагранди и его внук», действие которого растянулось на два с лишним десятилетия. Вернее, это несколько дней, связанных с персонажами книги Юзефовича «Самодержец пустыни».
Вот в 1994-м с ним встречается внук сподвижника Унгерна, полковника Казагранди. В далеком 1921-м полковник решил увести свой отряд из Монголии, о чем стало известно барону, и тот приказал своему помощнику Сухареву Казагранди расстрелять. Внук задает автору вопрос:
— По-вашему, офицер, который прибыл к Унгерну с Хэнтея, донес ему на деда?
— Похоже на то. <…>
— И что с ним потом случилось?
— С доносчиком? — уточнил я.
— Да. Унгерн послал его с Сухаревым обратно к деду? Или оставил при себе?
— Понятия не имею.
— Как так?
— Так. Мемуаристы об этом молчат, Унгерн на допросах в плену о нем не упоминал. Неизвестна даже его фамилия. Я не Господь Бог, чтобы знать все.
Эти последние слова очень важны — как бы ни лукавили порой писатели-беллетристы, что они не управляют своими вымышленными персонажами, это не так. Управляют, ведь сюжет выстроен, план намечен. Естественно, бывают изменения, герои иногда не слушаются, но автор, породивший их, имеет все возможности поставить их на место. С персонажами, взятыми из реальной жизни, иначе: они часто мстят автору за незнание их биографии, несправедливую оценку, неосторожное суждение. Такое случилось и здесь в отношении безымянного «доносчика».
Спустя несколько лет после разговора с внуком Казагранди автор обнаружил в одном архивном деле показания того человека, который рассказал Унгерну о намерении полковника уйти из Монголии. Оказалось, это был друг Казагранди, поручик Рассолов, и он выполнял его просьбу. Никакой, оказалось, не доносчик.
Накладка случилась и с оценкой Казагранди. В воспоминаниях одних людей он представал палачом и антисемитом, в других — «проповедовал всепрощение и любовь к противнику». При переиздании «Самодержца пустыни» автор вставил в книгу цитату из Павла Бажова о том, как Казагранди мучил и потом застрелил пленного еврея Николая Кухтовича (автор, впрочем, сомневался, что человек с таким именем и фамилией мог быть евреем), а вот свидетельства о «всепрощении» в новую редакцию не включил. На вопрос жены «почему?» отвечает:
— Забыл.
Она удивилась:
— То есть как?
— Забыл и все.
— Не верю.
— Здрасте! Зачем мне врать?
— Я не говорю, что ты врешь. Наверное, была какая-то причина, но тебе кажется, что нет. Надо покопаться в себе. Возможно, у тебя сработало подсознание.
— Чушь! — разозлился я. — Ты же знаешь, у меня таких выписок — тысячи. Всех не упомнишь.
Это редчайшая откровенность среди нынешних, как правило, очень тщеславных и уверенных в себе писателей. Абсолютное большинство не только беллетристов, литераторов, пишущих на исторические темы, но и серьезных историков исходят из принципа: всё однажды мною написанное есть истина, а попытки поправить меня, указать на неточность — зависть, злоба и желание получить известность на критике моих бесспорных произведений.
В данном случае автора вроде бы никто не критикует, никто конкретный не демонстрирует неточности его оценок и портретов. Демонстрирует само прошлое, выплескивая на поверхность сегодняшней жизни, казалось бы, давно похороненные факты и детали.
В разговоре с женой автор уверен в своей правоте: писатель не может тащить в книгу все обнаруженные выплески. Но в душе мучается, догадывается, почему внук Казагранди так холодно — единственным словом «спасибо» — ответил на пересланные ему по электронной почте копии документов, касающихся их рода. Конечно, обиделся, прочитав цитату из воспоминаний о зверствах над Кухтовичем. А ведь на самом деле дед был не только таким.
Сухое, холодное «спасибо» не выходит у автора из головы: «Через несколько дней я все-таки написал Игорю письмо. Он ответил, что все в порядке, абсолютно никаких обид. Просто он был очень занят».
Невозможно представить Льва Толстого, пишущего письмо внуку, скажем, князя Курагина или Михаила Шолохова, пишущего внуку Михаила Кошевого. Какие внуки — ведь это персонажи, порожденные ими, их воображением. Прототип, конечно, есть, но прототип не персонаж. А здесь…
Здесь нужно снять перед Леонидом Юзефовичем шляпу: он показал, как трудно писать о тех, кто существовал на самом деле, насколько тщательно нужно изучать биографию каждого, даже вроде бы самого эпизодического персонажа.
Нет, эпизодических в такого рода литературе не бывает. Как и в жизни нет эпизодических людей.