Сразу две заслуживающие внимания книги об истории патриотизма в Первую мировую войну вышли в России: «Слухи, образы, эмоции» Владислава Аксенова и коллективный сборник статей, выпущенный Европейским университетом. О растущем интересе отечественных ученых к этой теме для читателей «Горького» рассказывает Алеша Рогожин.

Владислав Аксенов. Слухи, образы, эмоции. Массовые настроения россиян в годы войны и революции (1914–1918). М.: Новое литературное обозрение, 2020. Содержание

Культуры патриотизма в период Первой мировой войны (сборник статей). СПб.: Издательство Европейского университета в Санкт-Петербурге, 2020. Содержание

Массовым настроениям в годы Первой мировой войны посвящены две новые книги, вышедшие в «Новом литературном обозрении» и в издательстве Европейского университета в Санкт-Петербурге. Первая — книга Владислава Аксенова «Слухи, образы, эмоции. Массовые настроения россиян в годы войны и революции» — рассказывает о том, как патриотическая и революционная пропаганда и события большой политики преломлялись в сознании наших соотечественников в предреволюционные годы (и немножко — в революционные); вторая же — «Культуры патриотизма в период Первой мировой войны» представляет из себя сборник статей о судьбе нацстроительских, патриотических и шовинистических проектов в различных странах-участницах этой войны.

Труд Аксенова, весьма внушительный по объему (почти 1 000 страниц), ставит своей задачей собрать и проинтерпретировать источники, свидетельствующие о реакции разных слоев и классов общества на такие события, как мобилизация, реквизиция скота, удачные и неудачные военные кампании, революции 1917 года и пр. Таковыми источниками выступают стихи, карикатуры, дневниковые записи (особенно те, что описывают обстановку в обществе), статистика самоубийств, актов дезертирства и поступлений душевнобольных в соответствующие учреждения, а также материалы дел по статье 103 Уголовного уложения Российской империи, подразумевающей, помимо прочего, наказание за «оскорбление Священной Особы Императора и Членов Императорского Дома». За анализом этих текстов и изображений стоит авторское убеждение, что, несмотря на ряд объективных обстоятельств социально-политического и экономического характера, обусловивших революционную ситуацию, логику ее собственного развития «следует изучать не через противостояние существующих политических идеологий, складывающихся партийных блоков, кулуарных интриг и пр., а посредством исследования куда более тонких материй — тех ментальных форм, в которых выражались массовые настроения современников, отражалась психология эпохи».

Историческое осмысление таких массовых событий, как войны и революции, зачастую осуществляется через тексты действительных или мнимых вождей различных сторон, которые, в свою очередь, склонны приписывать массам не только то, что они действительно делают и чувствуют, но и то, что им в таких обстоятельствах следует делать в соответствии с разделяемыми этими вождями убеждениями и теориями. Так, например, мрачное настроение мобилизованных может восприниматься патриотически настроенными корреспондентами как героическая серьезность, а пение революционных песен крестьянской молодежью из чистого хулиганства революционеры регистрируют как проявление классовой сознательности. Аксенов, обращаясь к массе непреднамеренно оставленных источников, не только фиксирует это смещение между реальными настроениями масс и доходящими до нас интерпретациями оных элитами, но и выстраивает свою картину событий.

Согласно Аксенову, революционные настроения, предшествующие войне, военный патриотизм (намного более скромный, чем в странах-союзницах и соперницах) и революционные настроения 1917 года — не полные идейные переходы из одной противоположности в другую, но разные формы одного и того же аффекта. Следуя традиции популярной в начале прошлого века психологии масс, автор показывает на материале 1914–1918 годов, как «толпы» в критической ситуации опираются не на устойчивые рациональные убеждения, а на аффект, колеблющийся с широкой амплитудой. При этом такое его свойство как, например, патриотизм, может пребывать на обоих полюсах, приобретая то монархический и милитаристский, то республиканский и пацифистский оттенки. Находясь не в упорядоченном информационном пространстве политических учений и газетной хроники, но в иррациональном мире слухов и массовых аффектов, эти самые массы и к действию переходят по внешне неуловимым причинам. Так, хлебный бунт, ознаменовавший начало Февральской революции, вовсе не был вызван реальным истощением запасов муки в столице (ее хватало как минимум еще на две недели и подвоз не останавливался), а слухом о близящемся истощении.

Однако, надо заметить, что, хоть материал, привлекаемый Аксеновым, и богат, а теоретические фреймы, задействованные для интерпретации, позволяют сказать нечто новое, на тысячу страниц это новое все-таки не тянет. Книга затянута настолько, что автор сам часто не может вспомнить, что уже успел сказать. Например, понятие «душевной контагиозности» (заразительности эмоций) шесть раз вводится как в первый, то есть с пояснением, кто и при каких обстоятельствах ее открыл (причем дважды — абсолютно идентичными предложениями), и лишь один раз употребляется как «рабочий», уже введенный термин. То же происходит и с некоторыми источниками, цитируемыми в разных частях текста по многу раз, но по одному и тому же поводу. И это вовсе не единичные огрехи, а отчасти — следствие самой авторской концепции. Аксенов полагает, что массовые настроения производят и распространяют слухи, из них складываются устойчивые образы, а эти образы вызывают у множества людей синхронные эмоции, которые, в свою очередь, ведут к массовым действиям. Поэтому когда в одной главе он анализирует одно из звеньев этой цепи, он вынужден рассказать и обо всех остальных, а, учитывая, что каждому из них посвящены разные главы, эти главы в итоге во многом друг друга дублируют. Что касается источников, то, несмотря на их количество, цитируемая автором выборка, увы, не свободна от предвзятости. Аксенов явно не симпатизирует ни царскому, ни большевистскому режимам и приводит в основном те источники, что согласуются с его неприязнью. И если в случае императорского режима это отчасти оправдано тем, что задача историка — объяснить военные неудачи и следующее за ними полное политическое фиаско, то успех большевиков, если они действительно были популярны лишь у маргинализованной публики, в этой книге оказывается каким-то роковым недоразумением.

О второй книге, «Культуры патриотизма в период Первой мировой войны», сложно сказать что-то однозначное хотя бы потому, что статьи, собранные в ней, отличаются и по предмету исследования, и по источниковой базе, и по методологии, и по качеству исполнения. Сборник делится на небольшие тематические разделы: об имперских патриотизмах, о патриотических культурах народов, разделенных государственными границами, о наднациональных, союзнических патриотизмах и т. д. При этом первая статья, помещенная вне разделов, «Культуры патриотизма в Европе времен Первой мировой войны» Хью Стрэчена, кажется, вообще не имеет определенной темы. Сперва автор проблематизирует релевантность источников, подбираемых для изучения патриотизма, т. к. каждый из них можно трактовать различным образом. Например, благотворительность в пользу армии может свидетельствовать о лояльности государственному милитаризму, а может быть немым укором его неспособности реализовать собственные намерения. Затем сомнению подвергается универсальность самого понятия патриотизма, имеющего совершенно разные значения в случае националистических проектов народов, не имеющих своего государства, имперского милитаризма или борьбы во имя всеобщих «европейских ценностей». Затем Стрэчен переходит к вопросам политики памяти, оказавшей большое влияние на современное восприятие патриотизма тех времен. Очевидно, что этот текст должен был как бы оправдать разнообразие тем, охватываемых остальными статьями книги, но в действительности это разнообразие не кажется настолько проблематичным, чтобы его нужно было оправдывать. Эмпирический материал в большинстве случаев достаточно говорит сам за себя.

Так, например, две статьи, посвященные национализму в Российской империи, показывают, что даже внутри одного лагеря одной страны противоречия в понимании национальных интересов могут достигать масштаба трагедии (или, если угодно, фарса). Здесь праворадикалы-черносотенцы, чей патриотический проект после революции 1905 года состоял в возврате к неограниченному самодержавию, вступают в борьбу против националистов, считавших залогом лояльности к царскому режиму развитое гражданское общество, парламентское политическое представительство и свободную прессу. После вступления России в войну черносотенцы оказались в трудном положении: они считали именно германское государственное устройство и патриотическую культуру наиболее близкой по духу к собственному проекту и одновременно испытывали острую неприязнь к либеральной гражданской культуре Франции и Англии. Это привело к некоему внутреннему раздвоению: с одной стороны, они как ультраконсерваторы ратовали за беспрекословное подчинение царю и громили либералов и левых на внутриполитической арене, а, с другой стороны, во внешней политике царь вступил войну против консервативных держав в союзе с либеральными. В свою очередь, националисты, объединившись с либералами в парламентский Прогрессивный блок, поддержали государственный милитаризм, но взамен ждали и от государя послабления политического давления. И, как мы знаем, дождались, напротив, восстановления предварительной цензуры (отмененной прежде Первой русской революцией), постоянных принудительных каникул парламента и тому подобных мер. В своих неудачах обе стороны правого крыла зачастую винили друг друга, и в итоге оба этих патриотических проекта с треском провалились.

Другой крайне интересный пример противоречивости патриотизма во время Первой мировой войны представлен в статье Кристи Хеммерле «Служба великому дому: женский патриотизм военного времени в Австрии». При том что война считается одним из катализаторов первых крупных политических успехов феминизма, большая часть австрийских массовых женских организаций первоначально заняли в ее отношении весьма странную позицию, названную Хеммерле «социальным материнством». Женщинам было предложено отложить требования политического равноправия, пока не будет одержана победа, а до тех пор перенести традиционную женскую роль с семьи на все общество: вязание и приготовление пищи, уход за больными провозглашались патриотическим долгом, который необходимо было теперь выполнять публично и в государственных масштабах. Конечно, были и организации не принявшие войну и «откладывание требований», но немаловажно здесь и то, что границы между этими типами отношений к войне и «женской патриотической повинности» проходили по различным признакам: так, чешское либеральное женское движение не стало вступать в крупнейшую Лигу австрийских женских организаций, потому что последняя настаивала на использовании только немецкого языка, а Общеавстрийское женское движение отказалось от этого в силу своих социалистических симпатий. Но даже и внутри Лиги австрийских женских организаций не было единства в отношении к патриотизму и милитаризму. Противоречивая природа активного «социального материнства» не могла не порождать постоянные организационные расколы. «Гендерная дихотомия „фронт — тыл“, лежавшая в основе концепций женского патриотизма, не отражала реальности, и чем дольше длилась война, тем более она казалась мифом <...> Напротив, государство и воюющее общество, с одной стороны, ставили перед женщинами задачи, связанные с их предполагаемой „природой“, а с другой — разрушали основу для выполнения этих задач».

Чему этот сборник однозначно способствует, так это разрушению мифологемы о всеобщем патриотическом воодушевлении, охватившем в 1914 воюющие страны. Дело не в том, что «патриотизма не было», — но в том, что среди представителей различных классов, наций, партий и гендеров он мог иметь не просто различные, но противоборствующие формы. Поэтому если мы под патриотизмом понимаем, например, поддержку своего воюющего правительства, то следует сказать, что «патриотизма не было» в тех многочисленных случаях, когда патриотизм имел оппозиционную окраску или сливался с симпатиями к другим сторонам военного конфликта. Или же, если патриотизм — это преданность национальным интересам, то, например, в случае польской нации, становится непонятно, могли ли одновременно являться патриотами сторонники независимой Польши или же польской автономии в составе Германии или России.

В целом же появление таких книг, как эти, свидетельствует о пристальном внимании современной историографии к «глубинным мотивам» войн и революции, сильно корректирующим курс, намеченный привычными социально-экономическими объяснительными моделями. Не то чтобы это была такая уж новость — например, трехтомную историю 1917 года «с точки зрения масс» уже в конце 1920-х написал Троцкий, да и все методологические конструкции, используемые в обсуждаемых книгах, заимствованы у предшественников. Однако обращение к этим мотивам и моделям большого количества профессиональных историков несомненно сулит нам качественное изменение восприятия этой эпохи.