Почему мы с отвращением смотрим на человека, который ест шаурму в вагоне метро? Почему нам неуютно в чистой ванне? Почему нам проще думать, что северяне лучше южан? Классик антропологии Мэри Дуглас в книге «Как мыслят институты» предлагает ответы на подобные вопросы. По просьбе «Горького» социолог Владимир Картавцев разбирается, как эти ответы устроены и чем они могут быть полезны для освобождения ума.

Мэри Дуглас. Как мыслят институты. М.: Элементарные формы, 2020. Перевод с английского Андрея Корбута. Содержание

Забытый классик

Издательство «Элементарные формы», подготовившее к печати перевод книги Дуглас, подкинуло читателям проблем. Андрей Корбут в своем послесловии к тексту пишет, что, с одной стороны, «для русскоязычного читателя книга будет [...] непростой», а с другой — он надеется, что она «может быть легко встроена в русскоязычное теоретическое пространство», поскольку работы, на которые опирается и с которыми спорит Дуглас, в большинстве своем изданы на русском. Я склонен соглашаться с первой частью этого высказывания, а вот относительно второй не питаю большого оптимизма.

Жанр книжной рецензии предполагает, что читатель получит хотя бы минимальные сведения об авторе разбираемой книги. Вот они — пунктиром: Мэри Дуглас, урожденная Маргарет Мэри Тью, британский социальный антрополог, дочь колониального чиновника, воспитывалась в католической семье, училась в Оксфорде. Работала в Министерстве по делам колоний, в конце 1940-х — начале 1950-х вела полевые исследования в Бельгийском Конго. «Последовательница» Эмиля Дюркгейма, написала великую книгу «Чистота и опасность: анализ представлений об осквернении и табу», за год до смерти назначена Дамой-Командором Превосходнейшего Ордена Британской Империи.

Первое издание «Институтов» вышло в 1986 году, актуальная дискуссия о книге состоялась тогда же и тогда же была закончена; первый перевод на русский выпущен только сейчас — 34 года спустя. Дуглас, с одной стороны, давно заслуженный классик социальных наук, а с другой — автор не понятый (ни «у нас», ни на Западе) и во многом забытый.

И биография Дуглас, и ее книга, и обстоятельства появления этой книги на нашем рынке образуют целый клубок проблем, который трудно распутать в рамках неакадемической рецензии. Поэтому я сосредоточусь на том, что предложу возможный способ чтения этого текста. Этот способ основан не столько на внимании к аргументу автора, сколько на указании, что Дуглас как антрополога отличала особая «социальная чувствительность».

Как спутать Ежа с Лисой

«С этой книгой сложно работать», в один голос утверждали почти все, кто так или иначе отзывался на публикацию «КМИ». Тревор Пинч в рецензии 1988 года пишет, что книга Дуглас «предлагает всем чего-то по чуть-чуть», включая философов, экономистов, социологов, антропологов и даже (даже!) тех, кто занимается проблемами юриспруденции. Это правда: Дуглас по ходу текста отсылает читателя к самым разнообразным теоретическим мирам, начиная от нейрофизиологии и заканчивая теологией.

Тем не менее в глазах профессиональной аудитории такой подход оказался скорее недостатком, чем академической доблестью. Иэн Хакинг, разбираясь с текстом «КМИ» по главам, с упорством, достойным лучшего применения, указывает количество их страниц: тут, мол, Дуглас на восьми страницах разделалась с аргументами Вебера, а вот тут — на девяти — с построениями Мансура Олсона. Брюно Латур вообще отказывает главам книги хоть в какой-то логической связанности. Дуглас, говорят рецензенты, «скачет» от одной теории к другой, а вот что именно она хочет сказать — остается непонятным.

Льюис Козер упаковал то же соображение в красивую обертку, применив к Мэри Дуглас метафору древнегреческого поэта Архилоха: «Лиса знает много секретов, а Еж — один, но самый главный». Дуглас — Лиса, и это, с точки зрения академической публики, ее и подвело: разболтав все свои «секретики», расставив множество ссылок на самых разнообразных авторов, она утопила в тексте какой-то один, но очень важный секрет. И поэтому книга — не удалась.

Я считаю, что вера в эту неудачу — основная ошибка тех, кто «сложно работал» с текстом «КМИ». Все обстоит ровно наоборот: Мэри Дуглас с самого начала знала (чувствовала, интуитивно понимала) один большущий секрет, думала о нем всю жизнь, писала (только?) о нем свои книги, но прожила жизнь Ежом в лисьей шкуре.

Грязная чистота

В самом начале «Чистоты и опасности», своей главной книги, Дуглас приводит одно личное воспоминание, перескакивая к нему от обсуждения религиозной жизни нуэров и описания обрядов инициации у девочек народа бемба. Я процитирую его полностью: «Лично я к беспорядку отношусь терпимо. Но я никогда не забуду, как неуютно я почувствовала себя в одной ванной комнате, безупречно чистой, если говорить об отсутствии грязи или пятен. Она была устроена в старом доме, в пространстве, образованном простой установкой дверей на концах коридора между двумя лестничными площадками. Обстановка была оставлена нетронутой: гравюра с портрета Виноградова, книги, садовые инструменты, ряды резиновых сапог. Все это неплохо смотрелось в качестве коридора, но в качестве ванной производило довольно неприятное впечатление. И я, уделявшая так мало внимания внешней реальности, начала наконец-то понимать действия своих более чувствительных друзей».

О чем хочет сказать Дуглас? Представьте, что вы едете в метро. Это не обязательно должен быть час-пик, просто обычная поездка. И вот рядом с вами стоит человек, поедающий шаурму. От шаурмы разносится узнаваемый аромат, по влажным губам пассажира течет соус, что-то (кусок курицы? капуста?) падает на пол вагона, едок утирает рот салфеткой, пережевывая лаваш — и все это на перегоне между, например, «Академической» и «Профсоюзной»; вы стоите рядом. У меня есть как минимум один знакомый, который не содрогнется от такой картины; однако в целом, для большинства других людей, все это, конечно, отвратительно. Но почему? Почувствовали бы вы (мы!) отвращение, если бы эта сцена происходила не в метро, а, например, дома, на кухне, на улице или на пикнике? Есть ли разница в ощущениях?

Разница — есть. И оказывается, чтобы на приемлемом теоретическом уровне эту разницу описать и объяснить, придется вспомнить Дюркгейма, Флека, Мансура Олсона и много кого еще. Больше того, для объяснения того воздействия, которое подобные ситуации оказывают на нас, необходимо, кроме ссылок на литературу, найти еще и подходящую метафору — чтобы продемонстрировать, что именно на нас влияет.

В случае Дуглас такой метафорой оказались «институты». Поэтому «КМИ» и была воспринята как неудачная попытка антрополога «зайти» на чужое теоретическое пространство — пространство институционального анализа, хотя в данном случае перед нами скорее терминологическая омонимия, а не академическая экспансия.

Институты Дуглас — это «силовые линии» в социальном пространстве, столкновение с которыми заставляет нас испытывать коллективно разделяемые и коллективно осознаваемые эмоции: отвращение, воодушевление, сентиментальность, гнев, счастье и т. п. Эти эффекты могут быть ожидаемыми (мы можем знать, какое влияние оказывает на нас, например, изображение Красного знамени, поднятого над Рейхстагом, или гимна страны, который играет во время чемпионата мира по футболу), а могут — неожиданными.

Грязь, которая вызывает в нас отвращение, смутную тревогу, отсутствие чувства уюта, пишет Дуглас в «Чистоте и опасности», — это «всякая материя не на своем месте», и в ошибке местоположения материальных объектов заключается причина отвращения. Но этот пример не единственный. В «КМИ» Дуглас ставит перед собой задачу систематизации эффектов подобного рода: она хочет составить полную опись институциональных воздействий.

Обладать и быть одержимым

Одна из загадок «КМИ» — происхождение названия книги. В целом недоумение, которое оно вызывает, вполне оправданно: из текста не следует напрямую, что институты мыслят, все устроено сложнее. Одна из версий того, откуда название взялось, предполагает, что это якобы произвол издателя: так он понял содержание лекций Дуглас, которые затем были собраны под одной обложкой. Но есть и другая версия, которой придерживается, например, Роберт Сигал. Он считает, что фраза «Как мыслят институты» — это оммаж Люсьену Леви-Брюлю, у которого в 1910 году вышла книга «Ментальные функции в примитивных обществах» («Les fonctions mentales dans les sociétés inférieures»), изданная на английском уже с другим заголовком — «How Natives Think». Неизвестно, что из этого правда, а что — нет, однако версия Сигала кажется продуктивнее.

Леви-Брюль придерживался важной для Дуглас и новаторской для своего времени идеи, которая заключалась в том, что разным народам (даже примитивным), разным эпохам и разным типам общества присущи разные типы мышления. Содержание мышления, считал Леви-Брюль, задается социально. Однако на вопрос о том, каким именно образом это происходит и что именно в нашем мышлении коррелирует с элементами социальной структуры, Леви-Брюль ответа не давал. Во всяком случае, такого ответа, который устроил бы Дуглас.

Мэри Дуглас
© Mayotte Magnus / National Portrait Gallery, London

Институты, таким образом, представляют собой элементы социального пространства, коррелирующие со структурой нашего мышления. Что это за элементы? Базово, пишет Дуглас, любой институт представляет собой конвенцию. Но не просто конвенцию (иначе бы Дуглас пришлось согласиться с построениями теории рационального выбора, которую она на дух не переносит): она, во-первых, имеет неочевидные основания, а во-вторых — эти основания коренятся в воспроизводимых природных аналогиях.

Опираясь на материалы антропологов, в частности, Макса Глакмена, Дуглас поясняет это на следующем примере: жители северных регионов какой-либо страны часто описываются как более утонченные, культурные и богатые по сравнению с жителями Юга той же страны. Однако это происходит вовсе не потому, что таково фактическое положение дел, а потому, что в основании подобного различения лежат фундаментальные представления о природном превосходстве правой руки над левой. Привилегированное положение северян относительно южан — это конвенция, причем настолько очевидная, что не требует никаких доказательств в глазах тех, кто ее разделяет. Скрытая воспроизводимая аналогия — это соответствие севера правой руке, а юга — левой. А «природное», «естественное» обстоятельство — это превосходство правой руки над левой. Все части этой формулы, будучи соединенными воедино согласно имплицитным правилам «социального синтаксиса», могут влиять, скажем, на «организацию рассадки королевского совета справа и слева от короля».

Для того, чтобы дать своим читателям более наглядный пример, Дуглас уточняет, что «в современном индустриальном обществе аналогическая связь между головой и рукой часто использовалась для обоснования классовой структуры, неравенства в образовательной системе и разделения труда между работниками физического и умственного труда. Общепринятая аналогия — это механизм легитимации совокупности хрупких институтов».

Разберем этот случай. Дуглас утверждает, что, если отбросить на секунду истории про африканские племена, аналогичный механизм формирования и работы конвенций (институтов) можно наблюдать и у себя под носом. Часто можно столкнуться с убеждением, будто «умственный труд» лучше, «чище», культурнее и рентабельнее, чем труд «физический». Вспомните, почему ребенку обычно вменяется необходимость закончить школу, а потом «получить диплом» вуза? Правильно — чтобы, например, не стать сантехником, грузчиком или проституткой, судьба которых не завидна («сопьешься», «будешь валяться под забором», «денег не заработаешь», «пойдешь по рукам» и т. д.). Это — конвенция. Не единственная в своем роде, но влиятельная и распространенная. Скрытая аналогия в данном случае заключается в том, что физический труд соответствует руке, а умственный (как ни странно!) — голове. Естественное же положение дел заключается в превосходстве головы над рукой — «так сложилось». Если вам когда-либо приходилось в спорах с родителями отстаивать свое право бросить школу после 9-го класса, пойти в техникум, а потом — в армию вместо того, чтобы коптить небо в университете, знайте, что вы умудрились подцепить какую-то конкурирующую конвенцию, которую ваши родители не разделяют.

Таков, согласно Дуглас, когнитивный механизм формирования институтов. Затем, усложняясь, они начинают выполнять разнообразные функции: например, служат основанием социального забывания и запоминания, являются инструментом классификаций, которые мы выстраиваем и принимаем, наделяют тождеством, а в конечном итоге — решают вопросы жизни и смерти. Но мыслят ли они?

Если да, то правильнее было бы сказать, что институты мыслят людьми, а люди — институтами. На такие запутанные отношения намекают Гирц и Хакинг: если сопоставить их рецензии на «КМИ», то в глаза бросается различное употребление английского слова possession: у Гирца люди одержимы институтами, а у Хакинга — владеют ими, хоть и не в полной мере.

Если задуматься, то открываются очень странные дела: наши отношения с институтами подобны вредной привычке, которая регулирует наше поведение, образ наших мыслей, может доводить до экзальтации и исступления; в то же время мы можем осознавать привычку в качестве таковой (а можем — и нет, можем оправдывать свою приверженность ей), можем отказаться от одной и выбрать другую, однако окончательно «съехать с темы» — не в состоянии.

Общество для человека — тяжелый наркотик, от которого нельзя отказаться.

Станцевать институт

Секрет, которым владела Дуглас, заключался в ее личной и довольно специфической способности ощущать (видимо, просто физически ощущать) устройство социальной структуры и влияние институтов. Там, где мы бы свободно прошли, ничего не заметив, она бы уперлась лбом. Драма Дуглас заключалась в том, что передать свои ощущения она решила при помощи языка социальных наук. Кажется, что ей институт проще станцевать, чем концептуализировать.

Понимала ли она это сама? Скорее всего — да. В финале книги она обнадеживает читателя: мы не порабощены институтами тотально; мы можем отказываться от одних в пользу других, больше того — мы можем их видоизменять. Однако перед этим (как бы) радужным финалом в книге имеется другое ее размышление, по ходу которого она ссылается на немецкого теолога Рудольфа Отто, решавшего в своих текстах задачу, похожую на ту, которая стояла перед Дуглас: «Если у читателя никогда не было мистического опыта, если он никогда не чувствовал mysterium tremendum, если он не знаком с чувством сверхъестественного, тогда, говорит Отто, лютеранский богослов, никакие мои слова не убедят его: это чувство непередаваемо».

Чувство общества, судя по книге Дуглас, непередаваемо точно так же, каким бы изощренным теоретическим аппаратом вы не снабдили свой текст. Еж может прикинуться Лисой, но это приведет к печальному финалу: профессионалы теории распнут его на его же собственных аргументах.

* * *

Латур, помимо того, что сомневался в последовательности аргументов Дуглас, не был уверен и в том, что у «КМИ» есть своя аудитория: кому вообще нужен этот текст, удивлялся он. В известном смысле французский теоретик задал самый правильный из возможных вопросов, не обратив на него, впрочем, никакого внимания — он просто был раздражен.

Вернемся к началу. Станет ли книга Дуглас непростой для российского читателя? Если такой читатель вообще есть — то да, станет, и такая перспектива лучше, чем перспектива банализации. Спасибо «Элементарным формам» за то, что подкинули проблем. Будет ли книга вписана в русскоязычное теоретическое пространство? Будет, наверное, и эта вероятность пугает меня больше всего: лучше бы этот текст кто-нибудь талантливо станцевал.

Остается один вопрос: за что же тогда стоит любить эту и другие книги Мэри Дуглас? Мой ответ: за то, как она учит читателя неловкости. Чувствовать общество — значит неуклюже наталкиваться на его невидимые «несущие конструкции» и продуктивно удивляться этому. Парадоксально, но именно эту особенность ее книг очень часто принимали за симпатии к иерархии, а внимание к общим формам повседневного опыта — за консерватизм. Кажется, что нельзя ошибаться грубее: описав устройство институтов, Дуглас сделала больше для освобождения ума, чем иные ультрапрогрессивные теоретики.