Современная китайская литература постепенно становится все более доступной русскоязычному читателю, и оказывается, что многие ее темы и сюжеты до странности близки нашим соотечественникам. О том, что роднит роман Яня Лянькэ «Четверокнижие» с символами и идеями советской и западной культуры, рассуждает Владимир Максаков.
Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.
Янь Лянькэ. Четверокнижие. М.: No Age, 2025. Перевод с китайского Алины Перловой
«Четверокнижие» Яня Лянькэ, пожалуй, самый яркий образец нового исторического романа в Китае. Разумеется, китайская история XX века дала огромное количество великих и трагических тем для литературы — не говоря уже об исторической травме, которую можно проработать в том числе и художественными средствами. Возможно, не будет преувеличением сказать, что «Четверокнижие» связано прежде всего с «практическим прошлым», если воспользоваться выражением Хейдена Уайта, — этот текст посвящен той части истории Китая, которая продолжает оказывать сильное влияние на день сегодняшний.
Свой роман Янь Лянькэ развивает по крайней мере в трех разных планах, о каждом из которых имеет смысл поговорить особо. Во-первых, это собственно история — реконструкция событий Большого скачка и его последствий: соревнований за повышение урожайности и выплавки стали, итогом которых всего через несколько лет стал тяжелый голод. Второй план романа можно назвать соцреалистическим: «Четверокнижие» находится в постоянном диалоге с литературной традицией прошлого века. В частности, сложно уйти от впечатления, что китайский автор прекрасно знаком с творчеством Андрея Платонова. На этом уровне текст повествует об изменении сознания героев в соответствии с социалистическим идеалом — «перековке» или, если воспользоваться китайским термином, «перевоспитании». И здесь, конечно, присутствует тонкая ирония, потому что перевоспитание подразумевает борьбу не только с первоначальным воспитанием героя, но и с уже устоявшимся дискурсом о нем — в том числе и романом воспитания. Впрочем, как я постараюсь показать ниже, в «Четверокнижии» вообще очень много литературной игры — вот только играет Янь Лянькэ всерьез.
И еще один план, с которым работает автор, отсылает нас к традиционной конфуцианской этике послушания и даже подчинения. В трактовке Яня Лянькэ она оказывается созвучна идеологии перевоспитания. Однако, забегая вперед, отметим, что собственно китайская философская и этическая мысль не дает героям надежду на выход из концлагеря — в отличие от христианства. Трудно уйти от сравнения, что диалоги персонажей в лагере напоминают непростую судьбу христианства в самом Китае, которое, среди прочего, вызывало недовольство среди националистов, в том числе ихэтуаней, проходивших в советское время по разряду «борцов против колониализма, за свободу и независимость». Неслучайно один из персонажей, Богослов, чтобы заработать цветки, свидетельствующие о перевоспитании, готов сдавать христианские книги на сожжение. Эти разговоры — конечно, озвучивание идей — начинаются после первых побед и первых же поражений Большого скачка, которые сами воспринимаются почти как события священной истории, где чудо постоянно грозит обернуться искушением. Но перейдем наконец к самому тексту.
Герои «Четверокнижия» — Мальчик, Писатель, Ученый, Пианист и другие, — казалось бы, типизированы в соответствии с каноном соцреализма. Они отражают именно те социальные типы — речь, конечно, идет прежде всего о представителях интеллигенции, — которые подверглись наибольшим гонениям во время Большого скачка и культурной революции. Но работает с ними Янь Лянькэ очень необычно.
Главная роль среди интеллигентов, пожалуй, принадлежит Писателю. Он оказывается в двойственном положении, и, думается, его образ может многое поведать также и о творческих путях советских литераторов в 1930-е годы. С одной стороны, Писатель пишет текст, который является фактически доносом на других людей, находящихся на перевоспитании, но оформляет его как книгу под громким названием «История преступных деяний». Очевидно, что он относится к своему тексту далеко не формально и в какой-то момент даже начинает получать за работу над ним еду, что спасает его от голода: это важное опредмечивание метафоры, в соответствии с которой слова оцениваются по самой высокой расценке, как поэзия в старом Китае. Янь Лянькэ оставляет Писателю мысль о том, что за слова надо платить натурой, так как остальные виды вознаграждения, похоже, будут лишь профанацией. Но одновременно и Писатель, зная, что от его текстов зависят жизнь и смерть — его товарищей по перевоспитанию и его собственные, — начинает писать гораздо лучше. Зерно в обмен на слова кажется справедливой — социалистической? — сделкой в рамках экономики творчества.
Но в то же время Писатель создает и другую книгу — биографию таинственного Мальчика, который управляет 99-м отрядом перевоспитания. Это жизнеописание, выполненное в духе евангелий. Но в нем есть и еще одно — соцреалистическое? — измерение: это повесть о настоящем лидере, способном вести за собой людей. Здесь вновь возникает опредмеченная метафора: молодость, «взрослеющая» вместе с коммунистической партией и выполнением (и перевыполнением) партийных планов. Но именно возраст героя определяет разницу между миром «Четверокнижия» и реальной историей Китая: изменения возможны, если их начинает ребенок. При этом в ходе трансформации меняется и сам Мальчик, чье взросление документирует Писатель — это и есть то самое ироническое переосмысление традиций романа воспитания, помноженное к тому же на дистанцированность китайской литературы от привычных нам жанровых мерок.
Читая роман Яня Лянькэ, мы все время ждем, когда наступит «пробуждение сознания» — важное событие в любой антиутопии, как, впрочем, и утопии, связанное с тем, что герои вдруг понимают, насколько окружающая действительность их не устраивает, насколько они ею недовольны. Однако в «Четверокнижии» этого не происходит: даже самые рефлексирующие персонажи убеждены в какой-то, пусть и до конца непонятной, правильности всего происходящего с ними и вокруг них. Возможно, их сознание уже «перековано», но этот соцреалистический ход, безусловно, одна из творческих удач Яня Лянькэ.
С евангелиями тексты Писателя роднит и число четыре в названии, хотя, наверно, не стоит чересчур углублять эту параллель: книги персонажа Яня Лянькэ взаимно дополняют друг друга, а не описывают одни и те же события с разных точек зрения. Но есть тут и совпадения на символическом уровне: в качестве знаков отличий Мальчик выдает членам своего отряда звезды (соберешь пять — освободишься), которые в конечном счете, как можно догадаться, служат аллюзией на путеводную вифлеемскую звезду. Впрочем, евангелиями религиозный диалог с христианством — да и иудаизмом — для китайского автора не ограничивается.
Финал «Четверокнижия» отсылает к исходу евреев из Египта и сюжетно цитирует известный эпизод отправки разведчиков в Ханаан с целью узнать о Земле обетованной. Впрочем, первая попытка находившихся на перевоспитании людей уйти в романе Яня Лянькэ оборачивается крахом. И только выполнив некую таинственную миссию, они становятся на свой лад избранным народом, лагерь перевоспитания за их спиной — Египтом, а земля перед ними — Новым Ханааном. Уже упомянутый Богослов интерпретирует сюжетные события, кажется, с вполне католической точки зрения и при этом помогает Мальчику освоить библию в картинках и даже дает ему посмотреть на фотографии образов Девы Марии.
Огромная и важная часть текста Яня Лянькэ посвящена природной катастрофе, постигшей Китай в 1960-е годы. Ее можно рассматривать и как жанровую вставку в духе экологической прозы, и как философскую медитацию на тему отношений между человеком и природой. А главное, она наглядно иллюстрирует, к чему приводит безответственное желание покорять природу. По странной иронии, в «Четверокнижии» ее подвергают гораздо более масштабному насилию, чем людей. В этом смысле голод, поразивший население страны, воспринимается не только как страшный просчет партии и правительства, но и как месть со стороны природы — обусловленная к тому же и традиционным китайским учением о стихиях.
Еще одна тема, которой нельзя не коснуться в связи с романом Яня Лянькэ, связана с феноменом одомашнивания лагеря, хорошо знакомым скорее по зарубежным текстам о холокосте, чем по отечественной лагерной прозе. Суть его в том, что сидящие в лагере или живущие на перевоспитании люди обживают окружающее их пространство, доместифицируют его. Лагерь становится не просто экстремальным местом встречи для самых разных людей, но и временным домом для них. Часть времени, которое они проводят в лагере, уходит на то, чтобы сделать этот «дом» пригодным для жизни. Они наполняют его какими-то реалиями, напоминающими о настоящем доме, но при этом не могут не учитывать лагерную действительность. Китайский лагерь перевоспитания отличается от, например, ГУЛАГа: туда почти ничего не попадает из дома — наоборот, с точки зрения гуманитарной географии это как бы совсем новое место, созданное и создающее своих обитателей с нуля, лишающее человека прежней биографии, но и дающее ему (и здесь опять сложно не увидеть игру с соцреалистическим каноном) возможность начать все «с чистого листа».
Лагерь перевоспитания в «Четверокнижии» расположен на берегу великой реки Хуанхэ, то есть не так уж и далеко от границы цивилизации, от уездного и провинциального центров. На стыке этих миров и возникает пространство, которое само начинает оказывать влияние на живущих в нем людей. Собственно, из этой зоны можно даже попытаться уйти, вот только недалеко: без знаков перевоспитания беглеца никто не примет. Одомашнивание лагеря в финале осмысляется на символическом уровне: уже свободные люди долго не могут покинуть место, где они прижились, лагерь словно держит их. К этому вновь добавляется колониальный подтекст, ведь концентрационный лагерь — изобретение западной цивилизации, пусть в «Четверокнижии» он и отмечен своеобразной китайской спецификой.
В эпилоге Янь Лянькэ переосмысляет миф о Сизифе. Тот факт (не буду детализировать, чтобы читатель узнал об этом сам), что камень теперь сам вкатывается на гору, а усилия необходимы, чтобы столкнуть его обратно, говорит о наступлении эры нового абсурда. Но парадокс, лежащий в основе сюжета «Четверокнижия», не в том ли и заключается, что абсурдной была сама великая и трагическая мечта, которую предложил миру коммунистический идеал?
© Горький Медиа, 2025 Все права защищены. Частичная перепечатка материалов сайта разрешена при наличии активной ссылки на оригинальную публикацию, полная — только с письменного разрешения редакции.