Ирина Алексеева — известная переводчица, основательница и сотрудница различных институций для подготовки переводчиков, постоянная участница переводческих резиденций в Доме творчества Переделкино. В ее переводах выходили произведения Гофмана, Гессе, Елинек и множества других авторов. По просьбе «Горького» с Ириной Сергеевной встретился и поговорил обо всем Александр Филиппов-Чехов — читайте первую часть большого интервью.

Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.

— Есть ли у вас переводы, которыми вы гордитесь?

— Да. Но моя гордость может не соотноситься с оценками других. Более того, мне неизвестно и, наверное, безразлично, как другие оценили этот перевод. Самым удавшимся я считаю перевод романа Canto Пауля Низона; роман был написан в начале 1960-х. Я работала над ним полгода. Это небольшая книжка, проза с элементами ритма.

— То есть вы перевели ее уже как зрелый переводчик. Это удача, которая пришла поздно, или как? То, что было до этого, — это были неудачи?

— Не знаю. Я не могу это оценить. Несколько раз мы переводили вместе с моей подругой Мариной Кореневой, формулировали каждую фразу вместе. Потом я работала самостоятельно в 1980-е и 1990-е — не могу оценить эту работу положительно или отрицательно, я просто не задумывалась, хорошо это или плохо. Если судить по тому, как со мной обращались люди, которые читали эти переводы или знали, что это я перевожу, — они уже в 1990-е обращались со мной как с профессиональным переводчиком. Из этого можно было сделать вывод, что вышло неплохо. Самоанализ пришел позже.

— Возможно ли, чтобы молодые переводчики сразу переводили на достойном уровне, или сперва нужно пройти долгий путь?

— Я думаю, что возможно. Мне кажется, груз опыта — раньше мне так не казалось — это скорее минус, чем плюс. Во-первых, у тебя нарастает социальная мифологизация, то есть все усиленно толкают тебя в ту нишу, где ты великий. Во-вторых, ты нарабатываешь какие-то приемы, а поскольку ты один на один с текстом и очень опосредованно один на один с читателем, то все твои ошибки и глупости превращаются в набор приемов, который может быть не очень удачным, но ты в нем закосневаешь. Эти две вещи, социальная и техническая, говорят о том, что, наверное, формулировка «опытный переводчик» ошибочна. Совсем юный молодой переводчик может сразу гениально выступить — я это видела за последнее время несколько раз. Если человек всю жизнь работает и у него много удач от юности до старости — такое тоже может быть. Но я считаю это исключением, потому что для этого человек должен быть крайне самокритичен. Такое в нашем отечестве водится редко.

— Когда вы решили стать переводчиком?

— Это был довольно длительный процесс. Я училась в немецкой школе с расширенным преподаванием немецкого языка. Немецкий мне давался легко, хотя я им вообще не занималась. Я думала: ну что немецкий, надо другие языки изучать, и начала сама заниматься болгарским, купила учебник. Родители мне усиленно втюхивали английский, он не шел, и у меня до сих пор с ним проблемы. В подростковом возрасте я начала играть на гитаре, и меня отдали в салон, где я познакомилась с мальчиком. Он был немного старше и потрясающе играл на гитаре. Он рассказал мне про польскую музыку, стал дарить мне польские журналы, и я начала изучать польский язык. Когда я стала их для себя переводить, то подумала — неплохое занятие, но никому об этом не рассказывала, а журналы прятала. Мама иногда проверяла, что мы храним, находила мои дневники, еще что-то, но польские журналы все-таки удалось сберечь. В них писали о музыке — джаз, рок, что-то такое, — и еще там были тексты песен, которые мы вместе с тем мальчиком играли. Это были первые мои переводы — тексты рок-песен, что позволило мне потом несколько раз писать песни для рок-групп. Я понимала эту стилистику, она мне тогда была близка.

Потом были старшие классы. Меня воспитывал дедушка, а в его душе, надо сказать, царила немецкая культура — Бетховен был его любимым композитором, Моцарта он мне ставил в 2-3 года и говорил: «Расскажи, рыжая, что ты видишь?». Еще дед рассказывал мне про Фауста, и вообще с очень раннего возраста предметами наших бесед были какие-то очень взрослые вещи. Надо сказать, у меня была текстовая специфика взросления, потому что я читать научилась в три года с чем-то и читала все подряд. У нас были в основном книжки по юриспруденции и философии, а еще про садоводство, про каких-то птиц, насекомых, ну и художественная литература тоже. Мне было неважно, что читать. И дедушка знал, что все стоявшее на полках было мной в раннем школьном возрасте перечитано. На этом фоне я вдруг стала переводить стихи Гёте и стихи Гейне. В основном Гёте — почему он мне больше понравился, странно как-то... в таком возрасте Гейне должен больше нравиться. В шесть лет я писала стихи, вешала их на стену. Но это ничего не значит, я не поэт.
Итак, в старших классах после польского я начала вдруг переводить Гёте. Я посмотрела прежние переводы — какое-то собрание сочинений было у родителей, — и они мне показались неудачными. По ощущениям это было не то, и я подумала, что надо бы перевести иначе и правильнее. Такая мысль пришла мне в голову классе в 9-м или 10-м.

Потом я поступила в ЛГУ на филфак. Я думала, что точно буду переводить и всех покорю. Переводить в первую очередь Гёте, конечно. Но кругозор-то у меня был небольшой, несмотря на прочитанные книги. Я очень хорошо помню это двойственное ощущение — бескрайний, пронизанный солнцем мир природы с бесконечным количеством живых существ: рысь на ветке зимой, когда мне лет шесть; медведь в малиннике летом, мне семь; жуки-слоники и мокрицы, которых я приносила домой в четыре года... По сравнению с этой бескрайней живой красотой мир литературы был для меня достаточно узок, несмотря на прочитанное. И уже тогда некоторые русские писатели казались мне какими-то душными, не нравились. Именно в то время я разлюбила Льва Толстого. Тогда только-только вышел Достоевский, я училась в 9-м классе, когда его разрешили. Мой дед был без ума от Достоевского, моя младшая сестра практически помешалась на нем, а я его возненавидела. То есть у меня были уже какие-то ограничения. Я читала журнал «Иностранная литература» и наши толстые журналы. Из «Иностранки» я узнавала, что нового пишут в других странах, а когда приехала в Петербург — записалась в университетскую библиотеку.

— Богатая была библиотека?

— Да. То, что мне было нужно, я там находила. Огромная библиотека в главном корпусе ЛГУ. Я пришла туда со списком от деда. Я уже говорила, что меня воспитывал дедушка — Сергей Николаевич Алексеев, он из очень авантюрной купеческой семьи, старший сын. Но, конечно, существенную роль сыграла встреча с Ритой Райт-Ковалевой, когда я была на первом курсе.

— Как это вообще стало возможным?

— Мне не платили стипендию, так как я была дочкой профессора. Поэтому отец высылал мне 20 рублей на оплату комнаты и 30 рублей на жизнь. Если вы поинтересуетесь ценами того времени, вы поймете, что это значит. Я голодала, поскольку ходила в театр, покупала книги. Варила себе ячневую крупу на воде — вот, собственно, и все. Комнату я снимала на Чайковской. Каждую пятницу у моей хозяйки Софьи Петровны Юцевич — она была дочерью царского генерала — происходили званые вечера, пятничные салоны. Приходили разные люди. У нее был свойственником Анатолий Александрович Собчак, первый муж ее племянницы, Нонны, с которым Софья Петровна меня познакомила. Он был потрясающий кавалер. Общение с ним было для меня школой светской жизни. Я девочка семнадцати лет, можно сказать, из провинции, из Екатеринбурга. Меня воспитывали в пиетете перед Петербургом, потому что здесь были наши дома, наше прошлое. Собчак учил меня танцевать танго — тихонечко, аккуратненько, безо всякого надрыва и нажима, что я чего-то не умею.

— Что это были за вечера?

— На этих вечерах люди встречались, рассказывали новости, читали какие-то литературные тексты. Отчасти это был литературный салон. Все были очень интересными рассказчиками. Когда я туда попадала, у меня сбивался график. Я должна была до 12 сделать все уроки, с 12 до часу я вязала и читала. Я очень много вязала, вязала для родителей, для сестры, для друзей. Когда были эти салоны, я так заслушивалась, сидела и слушала с открытым ртом. Были беседы, музицирование, танцы. Танцы обязательно — тут только с Собчаком я чувствовала себя свободно. Я тогда не знала или это было для меня не важно, что он был знаком с моим отцом — он же тоже юрист. Однажды Софья Петровна мне говорит: «Ирочка, сегодня ты должна быть обязательно, сегодня будет переводчица, а ты интересуешься переводом».

Когда я уезжала в Ленинград, дед дал мне список книг и сказал: «Ира, запомни: осенью надо читать Кнута Гамсуна, зимой — Льва Толстого, а весной нужно читать „Ингеборг“ Келлермана». Не помню, что летом. Я говорю: «„Ингеборг“ — это что?» Он сказал, что в студенческие годы они очень увлекались этим романом, но он не помнит, есть ли перевод. Я узнала, что перевода нет. Поэтому я приехала, сразу взяла в библиотеке «Ингеборг» и уже 2 сентября начала переводить.

— Что это за роман?

— Я почему-то считала, что это импрессионизм. Потом почитала и решила, что это ранний экспрессионизм. Роман показался мне похожим на повесть Куприна «Олеся»: девушка-дикарка, которая живет в лесу, какой-то охотник, любовь и прочее. Некоторой проблемой был готический шрифт, но через неделю я к нему привыкла. Так вот, в очередную пятницу пришла Райт-Ковалева. Ей Софья Петровна про меня уже что-то успела рассказать, и у нас состоялась, что называется, официальная встреча под абажуром, я была удостоена личной беседы. Она меня воспринимала как молодое поколение: «Деточка, что вы переводите?» Я с ней поделилась, что перевожу «Ингеборг». Она спросила: «А что бы вы хотели переводить?» А я, как очень застенчивый человек, всегда не к месту что-нибудь ляпну: сказала, что хотела бы перевести всего Гёте заново. Она говорит: «Как? Он что, плохо переведен?»

Тогда как раз, по-моему, вышла «Бойня № 5» в ее переводе, и я, конечно, не преминула отметить, что читала ее переводы, поблагодарила ее. Я тогда уже понимала, что такое перевод в плане коммуникации: открываешь журнал и благодаря тому или иному переводчику узнаешь Маркеса или Бёлля.

— Как эти тексты тогда воспринимались?

— Как случайный прорыв в другой мир, ведь массово публиковать западную литературу стали позже — издательство «Радуга» выпускало на иностранных языках и еще какие-то издательства, с чудовищными комментариями, но крайне редко.

— Вы понимали, что переводчики — это привилегированный класс?

— Да. Но мне казалось, что можно попытаться как-то к ним попасть.

— А тогда была такая возможность?

— Это был абсолютно закрытый мир. Но, например, я поехала учиться в университет, не сомневаясь, что легко поступлю на филфак, поскольку прилично знала немецкий, немецкую литературу и культуру.

— При этом вы знали только классическую литературу и литературу ГДР?

— Что-то типа Макса Фриша все-таки проникало. Я брала на заметку все, что попадалось. После университетской библиотеки я записалась в Публичку, и первое, что я там заказала, — «Процесс» Кафки, который находился в спецхране. Встала в очередь на получение.

— Давайте вернемся к вашей встрече с Райт-Ковалевой.

— Она была для меня авторитетом, к тому моменту все уже прочитали «Над пропастью во ржи», и ее имя было хорошо известно. Она не давала мне никаких советов — мне было достаточно того, что она со мной разговаривала серьезно, как с равной, разве что назвала деточкой. Райт-Ковалева спросила меня, что я вижу в Гёте. А мне тогда казалось, что он очень недооценен, но это были наглые домыслы, основанные только на том, что читала я мало, а эмоций было много. Она меня слушала, как мне казалось, с большим удовольствием, а потом спросила, что я вижу в Воннегуте, и я рассказала. А после этой беседы поняла, что хочу жить так, как она.

— Вы понимали, что шансов на публикацию у вас тогда не было?

— Да, и более того — эта стигматизация мне нравилась. Я думала, что буду всю жизнь переводить в стол, не понимая, что для этого надо иметь деньги на хлеб. Тем более что я жила нищим образом, на первом и втором курсах у меня не было средств к существованию. Подрабатывала я немного, мне казалось, что нужно учиться и учиться. Подрабатывала, чтобы съездить летом куда-то в путешествие, продавала мороженое в Петергофе. Торговала с упоением — и уже к середине дня добивалась, чтобы мне выдавали любимое всеми мороженое по 28 копеек — ореховую трубочку, на которой можно было очень много заработать, за день — 10–12 рублей. Но в целом я понимала, что буду переводить, после встречи с Райт-Ковалевой не сомневалась, что стану переводчиком.

— А если бы этой встречи не было?

— Я не могу так рассуждать. Она была. Но я все равно стала бы переводить. При этом мне до сих пор кажется, что я все еще не нашла себя.

— Вы как-то учились переводу?

— Тогда не было специальных курсов перевода в рамках университетского образования. Меня опекал заведующий кафедрой Андрей Венедиктович Федоров, который на тот момент был и известным переводчиком, и автором основных книг по теории перевода.

— Эти книги сыграли какую-то роль для вас?

— Скорее нет, больше фигура Федорова и общение с ним. Это было мягкое погружение в среду, где важно, как перевод живет, как он устроен.
А на 4-м курсе, в 1974 году, я услышала, что при Доме писателей работает семинар по переводу немецкой прозы. Им руководил Юрий Николаевич Афонькин, который вел у нас один из предметов, известный переводчик — он переводил «Зеленого Генриха» Келлера, «Иосифа и его братьев» Томаса Манна. Я собрала свои переводы — Гёте, Гейне, еще каких-то авторов — и принесла Юрию Николаевичу. Через неделю мы с ним встретились, и он сказал: «Вы знаете, Ирочка, мне не понравились ваши переводы, я вас не возьму. Тем более что в семинаре не место студентам, вам надо закончить университет». Когда я закончила университет, Юрий Николаевич умер, а семинаром стала руководить и позвала меня туда Инна Павловна Стреблова, которая вела у нас на последнем курсе аналитическое чтение. Я понимала, за что меня берут: на занятиях по анализу текста я предлагала бесконечные варианты перевода для каждого оборота, каждой метафоры. Эту вариативность я и сейчас считаю важным качеством.

И вот меня взяли. Мы собирались два раза в месяц и превратились в закадычных товарищей, обожали друг друга, ходили вместе, пили в подворотне. Бошняк, Снежинская, Коренева, Городинский... Все стали выдающимися переводчиками — думаю, что благодаря усилиям Стребловой.Никогда не забуду первое произведение, которое мы вместе переводили, — «Маркиза д’О» Кляйста. Первые полтора часа мы работали над общим текстом, остальные полтора часа кого-то одного разбирали. И то и другое было потрясающей школой.

10 лет я была в этом семинаре. Я не пропускала встреч даже на девятом месяце беременности. Мы критиковали друг друга нещадно, ругали почем зря. Не забуду, как я разбила в пух и прах Марину Кореневу. Она не вычитала свой текст и ошиблась в месте, которое знает любой германист.

— А какой-то результат в виде книг был?

— Нет конечно.

— А у вас что-то выходило?

— Что-то, конечно, выходило. Инна Павловна имела большой вес, поэтому, когда в «Лениздате» начали публиковаться в конце 1980-х разные сборники, Гессе, Брох и прочее, когда впервые пошла настоящая литература, она стала нас туда рекомендовать.

— Жить на это можно было тогда?

— Это были копейки.

— А переводчики другого уровня жили так же?

— Нет. Григорий Юрьевич Бергельсон занимался в основном только переводами и жил только на них. Для семинара я отыскивала то, что я считала потрясающим, но то, что никогда не будет издано, — напоминаю, это было глухое советское время. Например, прозу Тракля, его тогда у нас мало кто знал: я перевела фрагмент «Забвения» и с этой вещью выступала. У нас назначались два официальных рецензента, которые каждую буковку перевода выверяли и потом критиковали. Моим рецензентом в тот раз была Нина Александровна Жирмунская. Помню очень хорошо ее выступление, оно меня совершенно потрясло. Она когда-то была моим рецензентом на кандидатской диссертации, тоже посвященной переводу. Нина Александровна сказала: «Вот она, ритмическая проза, вот он, высокий стиль. Каждое решение можно сделать иначе, но вместе это составляет монолит. Вот это — монолитный перевод. Здесь ничего не рассыпается, все едино. Но, к сожалению, Ирочка, это никогда не будет опубликовано». Однако уже лет через пять это опубликовали.

— А еще какие-нибудь тексты запомнились кроме Тракля?

— Я довольно долго увлекалась ранней прозой Зигфрида Ленца, его шутейными рассказами. Я их очень много перевела, но вышли они вскорости в Москве и совсем не в моих переводах. Видимо, идея витала в воздухе, или я об этом слишком много рассказывала — наверное, стоит немного сдерживаться. Если ты уверен, что сделаешь лучше других, то правильнее будет помалкивать. В середине 1980-х я была уверена, что перевела Зигфрида Ленца лучше всех. Более того, я выступала с «Искусством кражи петуха» на ежегодном переводческом концерте в Доме писателей. Виктор Топоров вскочил и сказал: «Вот девочка в белой блузочке! Учитесь у нее! Она разложила все голоса на три!» У меня в глазах потемнело — я ничего не раскладывала... это все интуитивно было. Я жила Зигфридом Ленцем. У меня до сих пор лежат старые неопубликованные переводы его произведений.

— Встреча с Топоровым была такой же знаменательной, как с Ритой Райт-Ковалевой?

— Она случилась совсем на другом этапе, у меня уже был некоторый опыт. Познакомиться мешало преподавание, я с 1980 года была преподавателем в университете. Сейчас я понимаю, какое это большое зло — быть преподавателем, ставить себя над кем-то. Топоров был данностью Дома писателей. Он довольно много пил. Какие еще у него была функции, я не знаю, у него какие-то заседания проходили, он долго добивался, чтобы его приняли в Союз писателей. Я, наоборот, постоянно отмахивалась, когда меня туда манили. Я даже об этом с ним говорила, как водится, с моей устрашающей бестактностью: «Зачем вы рветесь в Союз писателей, что вам там надо?». Топорова легко было найти внизу, в ресторане Дома писателей. В этом подземном этаже были две вещи, которые меня привлекали. Там висела большая мраморная доска с фамилией деда моего мужа, Василия Валова, известного детского писателя, который погиб в ополчении в 1941 году. Я проходила мимо этой доски, махала рукой, и мы шли в ресторан, где кроме кофе ничего взять не могли по причине материальной несостоятельности. Там всегда сидел Топоров. Он обожал девочек. Вот он сидит, бородатый, к нему девочки подсаживаются поболтать — я, Галя, Марина, еще кто-то. Однажды оказалось, что мы с ним работаем над одним и тем же произведением: я для «Радуги» переводила «Руненберг» Людвига Тика, а Топоров переводил стихи, которые там охотник поет. Это был момент, когда я уже получила верстку и увидела, какие чудовищные переводы он дал. Он пьет коньячок, я села напротив и говорю: «Виктор Леонидович, а почему вы так плохо перевели Тика?» Он говорит: «Девочка моя, ты в курсе, сколько они платят? Я левой ногой там что-то навалял, чего ты придираешься? Да у меня в этот момент денежная работа была на столе». Конечно, я расценила это как цинизм. Вот такое было общение.

— Он был авторитетом в переводе тогда?

— Он всегда котировался как переводчик — наверное, по заслугам. Сотрудничал постоянно со Славинской, своей тогдашней пассией. Они работали в журнале «Звезда», она — в редакции, он тоже чуть ли не в редакции. Помню момент, когда каким-то образом под эгидой Гёте-института издавались пьесы молодых авторов. Там платили немало денег за переводы пьес, поэтому в качестве переводчиков взяли каких-то режиссерских жен. Кончилось тем, что тексты были представлены в чудовищном состоянии: жены не знали ни языка, ни жанров, никакого образования у них не было. Поэтому нас, переводчиков, пригласили в Гёте-институт править эти пьесы, и в том числе Топорова, причем каким-то образом одну из пьес сначала переделывать дали мне, а потом перекинули ему, и слава богу, потому что там матерщина была нужна. А Топоров тексты с обсценной лексикой делал великолепно, и там я уже оценила его мастерство. Не знаю, оценили ли другие, потому что, когда слава скандалиста начала пересиливать все остальное, в обществе он немного маргинализировался.

— Почему ваш семинар закончился?

— Дом писателей сгорел, и все, негде было его проводить. Советская была институция, а потом все рассыпалось, дом перешел в ведение Матвиенко, которая тогда стала губернатором. Сейчас это Дом приемов и, по-моему, он в частных руках.

— То есть нужна была институция, чтобы собрать переводчиков?

— Конечно. Мне кажется, сами по себе переводчики не растут, для этого что-то нужно. Когда Дом писателей закрылся, я стала взрослее. Зато появился Гёте-институт. Невероятное количество сил я потратила, чтобы при Гёте-институте открыть семинар для переводчиков. Я писала на немецком языке целые докторские сочинения о том, зачем это надо, как это сделать... Мы договорились, что у нас будет блок-семинар.

— Вы стали его руководителем?

— Нет, это все не так работает. Я несколько раз там организовывала переводческие проекты, но в состав самих семинаров Гёте-институт меня не включал. Блок-семинар состоял из четырех блоков по полгода. Каждый переводчик собирает раз в неделю группу, и они работают над каким-то текстом. Полгода были мои. Следующий блок должна была вести Нина Олеговна Гучинская. Она умерла за неделю до того, как ей нужно было приступать. Были еще Марина Коренева и Роман Эйвадис. Все это состоялось, после чего институт закрыл проект. Насколько я знаю, для большинства из нас перевод стал очень маленькой, второстепенной частицей жизни, а остальная жизнь была другая. Марина Коренева, например, стала научным сотрудником Пушкинского дома и переводила время от времени; Галя Снежинская сначала работала преподавателем в Академии наук в Институте лингвистики, потом в СПбГУ на филфаке, где я тоже работала. А переводили мы все в свободное время, не в виде профессии, а в виде хобби, которое даже денег не приносит. Это были 1990-е, денег тогда везде было мало.

— Но потом начали появляться гранты?

— Да. Гранты появились, но с ними умели обращаться далеко не все, какие-то ушлые люди начинали что-то с этими грантами делать, и опосредованно какая-то часть денег долетала до переводчика. Например, появилась Австрийская библиотека, ее руководителем стал Александр Белобратов — сначала в Петербурге появилась, потом распространилась по всей стране. Оттуда опосредованно давались какие-то гранты, я несколько раз ездила в Австрию в этой связи. Так можно было оплатить какую-то часть работы, но не было ощущения, что переводом можно зарабатывать. Более того, основное здесь, думаю, то, что перевод так и оставался побочным, второстепенным занятием, а социально первичным и самым уважаемым считалось преподавание, академическая работа. Любопытно, что, когда я приезжала в Австрию, коллеги встречали меня несколько иронически: они шутливо назвали меня академиком, поскольку в Австрии 1990-х понятие Akademiker было дискредитированным — считалось, что люди из университета много о себе думают, но мало вносят в развитие общества. Они мне это объяснили, и я начала с этим не только жить и мириться, но как-то работать и пытаться понять, почему сложилось такое представление.

— Что вы делали в Австрии?

— Там я была несколько раз на месячных стажировках при Обществе литературы Австрии в Вене.

— Вы там делали сборник австрийских легенд?

— Да, и у меня сразу зародилось несколько идей, из которых осуществилась только одна. Они были связаны с изданием австрийской детской литературы на русском языке. Я на первой стажировке довольно много времени провела в Институте детского и юношеского чтения в Вене. Там огромные стеллажи с книгами, я их брала, изучала, что-то выписывала. У меня была такая идея: издать австрийские сказки для детей, австрийскую детскую поэзию и малую прозу. Из этого получилось сделать и издать только «Легенды Австрии». Детская поэзия была очень интересная, упоительная совершенно. Несколько переводчиков подготовили переводы, в частности мой коллега Городинский, и все это хранится у меня: издать детскую поэзию не удалось. В целом это был очень большой подъем, я хотела, чтобы русский читатель познакомился с этим. Живя в Вене, я общалась с разными авторами, пыталась привлечь их к активному сотрудничеству. Единственная авторка, которая мне отказала, — Кристиана Нёстлингер. Я подошла к ней на каких-то чтениях, выразила восхищение ее произведениями и пригласила в Петербург. Она сказала: «Понимаете, я дочь послевоенного времени — того времени, когда СССР пытался захватить Австрию. Я еще помню это, и поэтому у меня нет времени, чтобы приехать в Петербург». Я сказала, что буду пытаться, но она ответила: «Вы потерпите фиаско». Так и случилось. Но когда я посмотрела на современную детскую литературу, собрала все воедино, стало понятно, что на этом фоне Кристиана Нёстлингер — очень устаревший автор, сейчас время других тем. Но на момент нашего разговора я очень хотела, чтобы она к нам приехала и чтобы ее книги были у нас известны, но ничего не вышло.

— Как выглядела ваша работа в Австрии?

— Я сидела в Институте детского и юношеского чтения, работала над книгами, смотрела каталоги. С ужасом узнала там, что все советское время мы не покупали права, а крали их. Конечно, есть какие-то политические нюансы, но для меня был важен результат, и я видела, что все книги, вышедшие в советское время, — пиратские. Мы были на первом месте в черном списке пиратских стран.

— Переводчики в СССР этого не знали?

— Нет конечно. Это был закрытый мир. Я не знаю, что они знали, но вообще в том обществе, где я родилась и жила, думать об этом было не нужно. Думали за тебя. Это была какая-то другая реальность, которую сейчас сложно объяснить. Были вещи, о которых ты не заботился, и вещи, о которых ты заботился. Этот люфт свободной заботы был очень маленьким.