Роман Михайлов — писатель, лауреат Премии Андрея Белого, а также кино- и театральный режиссер. По просьбе «Горького» Иван Мартов поговорил с Романом о литературе, кинематографе, театре, музыке, науке и жизни.

Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.

О ЛИТЕРАТУРЕ

— Твой театр и твое кино, по-моему, довольно литературны, и поэтому ты едва ли не любой свой прозаический текст можешь легко перевести на кинематографический или театральный язык (из «Антиравинагара» даже радиоспектакль получился). Что ты думаешь о конвертируемости своих текстов и как, по-твоему, книга соотносится со спектаклем и фильмом?

— Тексты в кино, театре и литературе — разные сущности с разными ритмами. Почти ничего никуда не конвертируется, к сожалению: раньше я пытался по неопытности, а теперь если снимаю кино или ставлю спектакль, то пишу именно для этого, а не беру уже готовое. То, что создавалось как свободная литература, живет своей жизнью, ставить это или снимать не хочется. Спектакль «Ничего этого не будет», поставленный в БДТ, и два моих фильма создавались по специально для этого написанным и нигде не публиковавшимся текстам. Если текст существует в виде проявленной литературы, то пусть лучше с ним другие работают, снимают или ставят, если захочется. В литературе пространство и время могут сойти с ума, а в театре и кино к ним приставлены надсмотрщики. Особенно это касается времени.

— За последние годы в трех издательствах вышли пять твоих книг, и все они очень разные: с запутанными эзотерическими трактатами соседствуют сборник сказок и даже любовный роман.

— Все эти пять книг дороги мне, это передача прожитого и осмысленного. Что о них сказать... У меня было крайне насыщенное детство, юность, много интересных встреч, и в моих книгах передается тот опыт. Я был чувствительным, аутичным ребенком, внимательно наблюдал за миром. И всегда был верующим: сначала жил в своем детском православии, очень мистическом, с осознанием связей между живыми и мертвыми, потом больше десяти лет блуждал по разным сектам, потом вернулся в православие, но тоже не напрямую, а через неохлыстовскую общину. Еще был мир околокриминала, существовавший всегда рядом. Да, я могу похвастаться удивительными встречами. Уникальные люди появлялись в моей жизни как учителя, благословляли и заботились. Были и люди с альтернативной психической реальностью, и люди с альтернативным восприятием закона. Все это можно осмыслять и осмыслять, записывать и записывать. В романе «Дождись лета» у каждого персонажа есть реальный прототип: постарался вывести тот мир и тот опыт с теплом. С тем же теплом, с каким эти люди относились ко мне.

— Как ты думаешь, в каком порядке следует знакомиться с твоими текстами? С чего лучше всего начать?

— Есть читатели, не воспринимающие всерьез мои художественные тексты, но фанатеющие от трактатов. И наоборот, многие не могут читать мои трактаты и зачитываются сказками. О книгах... «Равинагар» был написан на севере Индии в 2015 году за два месяца. Это трактат об узорах, общении, это раскрытие некоторых секретов. Антикарта с внутренними ритмическими играми, имитациями, со стражниками, ключами, дверьми. «Изнанка крысы» тоже была написана в основном в Индии, но в 2017-м. Это трактат о языке, он сшит из кодов и разнообразных языковых конструкций и представляет собой комментарий на выброс в слои, который получил название RN-языка (такие выбросы случаются редко: тот, 2017 года, был очень яркий, я выпал в море из нитей). Там внутри — и методы кодирования, и рассказы об оборотнях. «Антиравинагар», вероятно, самый сложный мой текст на данный момент, трактат о ритуалах. Это плод длительной текстовой медитации, интимный текст (да, могу сказать, что так я понимаю интимность). Тем летом мне реально птицы насыпали песка в глаза, пришлось лечиться. «Ягоды» — сборник из девяти непохожих друг на друга сказок, с персонажами, которые бродят туда-сюда. Все эти тексты были написаны давно и очень быстро, в основном в странных состояниях сознания (не путайте с наркотой, я не принимаю ничего такого, даже кофе не пью). Ну и наконец, «Дождись лета» — очень важный для меня текст, любовный роман, отчасти автобиография, вывернутая наизнанку. Начните с нее, если ничего не читали. Потом «Равинагар», потом «Ягоды», «Изнанку» и «Антиравинагар» в самом конце.

— Есть ли у тебя какие-нибудь литературные ориентиры? Расскажи, пожалуйста, о том, как работаешь над текстами, о своем методе.

— Ориентиров у меня нет. В детстве я крайне мало читал, книги воспринимал скорее как магические предметы, многих книг боялся, как и пластинок. Вообще я культуры всегда боялся больше, чем природы. С двенадцати до семнадцати лет каждый день читал Библию (с четырнадцати — вперемешку с запретными эзотерическими книгами). Потом был период, когда я каждый день читал «Бхагавадгиту» или «Бхагавата-пурану». Еще меня очень впечатляли сказки, мистические слухи. Например, бабки на скамейке возле дома сидели и рассказывали, как общаются с покойными мужьями. А когда мы жили в деревне, каждое застолье заканчивалось душевными разговорами о связях с иными мирами.

Что касается метода — многие вещи я осмысляю в предсонном состоянии или в состоянии пробуждения, когда еще не открыл глаза. Если пишу большой текст, вхожу в такой режим: то, что написал днем, стараюсь понять в первые секунды пробуждения. Получается не всегда, но очень часто. Сегодня увидел во сне такое! У меня нет пока языковых возможностей, чтобы описать те грани перетекающего света и ужаса. Сегодня сяду и буду все это вспоминать, пытаться разложить на понятные образы. Дальше — работа с памятью, с теми знаками-намеками, что получал, то есть фактически пересказ услышанного или понятого. А когда пишу сценарий или пьесу, стараюсь ничего не придумывать и пытаться вспомнить этот фильм и спектакль, как будто я его уже видел. Пусть он вспышками проявляется в сознании. Вот, ничего особенного. Нет, подожди, раз уж ты спросил о методе: иногда прикасаюсь к решетке, в которой сидит мое мышление, и пытаюсь ее продавить или найти в ней лазейку. Пока не очень получается, но, кажется, уже скоро-скоро что-то обнаружу.

Роман Михайлов
 

— Объясни про лазейку поподробнее.

— Просто есть чувство, что осознаю вещи гораздо глубже, чем могу выразить. Ты ведь тоже, правда? Наверное, у всех так. И в литературе, и в театре, и в кино. Есть некая выразительная тюрьма, это беда языка вообще, каждое высказывание расплескивает осознания. Но ничего, надо просто больше работать. Здесь важно не впасть в отчаяние: пишешь текст, ставишь спектакль, а получается совсем не то, что хотел высказать. Ничего страшного, просто работай дальше. Наступит день, когда ты проснешься с пониманием нового языка или посмотришь в окно и прочтешь мысли птиц. Можно не успеть — свет погаснет, но вдруг успеешь? Надо пытаться. Точно могу тебе сказать: возможны иные типы мышления, далекие от привычных.

— Читаешь ли ты что-нибудь из современной литературы?

— Что прочел из последнего... «Землю» Михаила Елизарова, роман Аллы Горбуновой, роман Эдуарда Лукоянова, последний роман Лимонова и книгу нацбола Сида. Мне все понравилось.

— А каково твое отношение к Пелевину?

— Читал только одну его книгу, про улитку. Мне кажется, Пелевин желтого цвета, Толстой светло-коричневый, Достоевский темно-зеленый, Бунин как рябина, Набоков светло-голубой. Не знаю, что еще сказать.

— А Хлебников?

— Салатовый.

— А ты?

— А я хочу, чтобы меня, как и моего дедушку, похоронили в темно-бордовом гробу. И чтобы на похоронах никого кроме родных и близких не было. И чтобы не придавливали никаким камнем с надписями, просто воткнули бы деревянный крест.

— Назови самую странную книгу из тех, что тебе доводилось читать.

— Откровение Иоанна Богослова. Двадцать пять лет назад предложил всем в нашей закрытой общине выучить ее наизусть, но братья меня не поддержали.

— Есть ли у тебя любимая книга?

— Евангелие от Иоанна, конечно же. Воздушная, легкая, с изливающейся благодатью.

О КИНО

— Недавно ты закончил работу уже над вторым полнометражным фильмом. Можешь о нем рассказать?

— Конечно. Фильм называется «Снег, сестра и росомаха». Тридцать лет назад я посещал одну общину харизматов-пятидесятников, точнее даже не посещал, а был полноценной ее частью. Давно хотелось либо написать роман о них, либо поставить спектакль, но получился фильм. Главная героиня — проповедница похожей общины с непростой судьбой, ее отец тоже был когда-то проповедником и сел за веру в тюрьму во время чисток начала 1980-х. Есть еще один главный герой — представитель правоохранительных органов, он работает по запрещенным веществам и живет в совсем другом мире, не связанном с той общиной. Однажды он звонит своей старой подруге, но по ошибке попадает к главной героине, и вот эти люди из разных миров начинают общаться. А дальше сами посмотрите.

У нас ведь как в культуре? Если сектанты всплывают в кино, то они показываются либо корыстно, либо комично. Надеюсь, смог передать другое отношение к этому глубокому явлению. Также надеюсь, что мне удалось хоть немного передать и свет этих людей, и их веру, и показать неоднозначность феномена сектанства. Там появляются, например, ведьмы: странные женщины, превращающиеся по ночам в птиц, еще голуби, которые доставляют запрещенные вещества в колонии, и безумные хаты с людьми и животными. Обязательно посмотрите.

Кадр из фильма «Снег, сестра и росомаха», 2022
 

— Полагаю, тебе небезразлично, как воспримут этот фильм представители РПЦ.

— Очень надеюсь, что воспримут с теплом. Более того, уверен, что многих православных фильм по-хорошему зацепит. Конечно, кто-нибудь из христиан посмотрит и ревностно отнесется, а кто-нибудь скажет: в главном — единство, в спорном — свобода, во всем — любовь. Кстати, прописывать проповеди для главной героини мне помогал православный священник.

— Судя по всему, вторая твоя картина существенно отличается от первой.

— Первый фильм был неким экспериментом: там отец отправляет троих сыновей невесть куда на поиски покойника, который мелькнул в один день в трех разных городах. Мы с Федей Лавровым сидели у меня дома, я ему набрасывал разные сценарии, и за этот он зацепился, сказал, что нужно снимать. В итоге получилась объемная симфония, эзотерический, но не перегруженный символами трактат, поэтому его вполне можно смотреть в качестве отдыха как странное и немного смешное кино про бандитов. Ну и какой ансамбль собрался, мы позвали наших друзей: Кирилла Полухина, Женю Ткачука, Пахома, Андрея Бледного, Олега Гаркушу, Ант написал музыку. Это случай удачного эксперимента. Осенью фильм выйдет в широкий прокат по всей стране. Тоже обязательно посмотрите.

— То есть сейчас ты занимаешься в первую очередь кинематографом?

— Да, и театром. Недавно мы с той же командой, что работала над первыми двумя фильмами (только художники новые), приступили к съемкам третьего. Рабочее название — «Отпуск в октябре». Сюжет крайне прост: две наши актрисы, устав от бессмысленности съемок в сериалах и блужданий по кастингам, едут покорять Болливуд. Но что с ними там произойдет, предсказать невозможно. Они попадут в Равинагар, если коротко.

— В Индии будете снимать?

— Да, в основном в Дели и Варанаси. Питерский блок уже сняли, готовимся к индийской части. Надеемся, что получится организовать совместное производство с какой-нибудь болливудской студией. У нас прекрасная команда, тоже своего рода община людей, близких по духу. Съемки в Индии — новая планка для нас, но мы справимся.

— Хинди не забыл?

— Почти забыл. Конечно забудешь, если пять лет ни слова. Ничего, поедем — вспомню.

Кадр из фильма «Снег, сестра и росомаха», 2022
 

О ТЕАТРЕ

— Во время прошлой нашей встречи ты говорил, что хочешь поставить большой спектакль по «Бременским музыкантам». Почему тебя привлекла именно эта сказка, как бы ты хотел ее разыграть и с чем у тебя ассоциируются ее герои и сюжет?

— В детстве «Бременские музыканты» были единственной пластинкой, которой я не боялся. От всех остальных пластинок исходил какой-то легкий ужас, я их заводил и сам от них прятался, а «Бременские» были песней о свободе. Когда-то пытался осмыслить «Зимовье зверей», похожие сказки, и пришел к идее, что это истории экзорцизма. Четыре животных изгоняют разбойников из дома. Кто они? Животные из видения Иезекииля? А потом мне показалось, что четыре животных — это четыре евангелиста, и у каждого из них свой ритм. Иоанн — это, конечно же, птица. Марк — собака (или лев), Лука — осел (или телец), Матфей — кот (или ангел). Странная симфония: это Евангелие, звучащее в четырех разных ритмах. Животные выброшены из успешного мира ветхих людей, мира сухого закона, и точно так же были гонимы проповедники учения Христа, первые христиане, а христианство воспринималось как соблазн для иудеев и безумие для эллинов. Дом, который они занимают, — мир вообще, или сознание людей. Они изгоняют оттуда бесов и ветхое представление о жизни.

Когда началась война, пришло озарение: надо ставить «Бременских». Как? Где? Что это будет? Непонятно. Написал набросок пьесы. Герой в поисках возлюбленной заходит в заброшенный дворец с сорока комнатами и бродит там по собственной памяти, встречается с людьми из прошлого, которые ему раскрывают правду — как было на самом деле. Фактически это причинный мир, а вокруг дворца постоянно ходят четыре лошади, от которых исходит мелодия, слышимая в разных комнатах по-разному: в одной она как благодатная песня, в другой — песня кошмара. Сложная работа предстоит. Вообще, мне кажется, что в сказках зашифровано много историй болезней. К примеру, сюжеты о трех сестрах или трех братьях могут быть закодированными повествованиями о маниакально-депрессивных фазах, переживаемых одним человеком, а сестры или братья — его внутренними состояниями. Но не исключено, что сказки, в которых животные находят новый дом, не стоит интерпретировать символически. Ну нашли дом и нашли, он не человеческое тело и не сознание, а они не духи, просто животные замерзли зимой. Нельзя допускать, чтобы животные мерзли.

— Вообще театр принял твою прозу с большим энтузиазмом: постановки появляются на таких разных площадках, как Театр Наций, РАМТ, «Мастерская Петра Фоменко», побеждают на театральных фестивалях.

— Да, ставили уже в восьми театрах и три постановки что-то выиграли. Ну, хорошо. Правда, в основном ставят пока простые сказки, короткие рассказы. Интересно было бы посмотреть кукольный спектакль «(Анти)Равинагар» — может, кто-нибудь еще поставит.

— Но ты ведь рад такому признанию?

— Слушай, я вообще не за это рублюсь. Всю жизнь пахал как лошадка и буду продолжать, неважно, кто и что признает. Мне нужен минимум для проживания и выживания, не более того. В плане признания мне важно сейчас только, чтобы люди посмотрели два моих фильма, ну и третий, когда он будет готов. Вот и все признание, которого жду.

— Ты довольно часто в разных контекстах заводишь речь об индийском театре, который у нас совершенно неизвестен. Не мог бы ты охарактеризовать его в двух словах и объяснить, чем он хорош и каковы его отличия от театра европейского типа?

— Вопрос, достойный отдельного трактата. Не знаю, как его в двух словах охарактеризовать. Ну да, когда-то я был очарован «Натьяшастрой», всеми этими системами работы с символами, движениями, классификациями драм, типов сцен, описанием строения театра как особого храма. Сколько лет все это разбирал, а сейчас не знаю, что ответить. И кстати, я не понимаю, что такое «театр европейского типа».

— А ты хотел бы поставить спектакль в самой Индии?

— Очень. Поставил бы «Аленький цветочек» — у меня он есть в планах, кстати.

Кадр из фильма «Сказка для старых», 2021
 

О МУЗЫКЕ

— Расскажи, пожалуйста, о своих музыкальных вкусах. Ты, например, не раз говорил, что не можешь слушать классику.

— Да, не могу. Мне кажется, что вся она поет о смерти или играет на моих похоронах. Становится почти сразу невыносимо тяжело, внутри все сжимается, хочется убежать. Слушаю в основном попсу, шансон и электронику типа FSOL и Aphex Twin. Выбор музыки для кино — отдельная тема. Пока что очень доволен тем, что взял в первые два фильма. Антон (Ант) из «25/17» — очень интересный композитор, многогранный, чувствующий ритм фильма и его намеки. И Евгений Вороновский — у него своя музыкальная стихийность, глубокая и цепкая. Для финала нового фильма долго не мог ничего подобрать, а в феврале увидел яркий сон, будто смотрю этот фильм и слышу в конце «Легкие цветы» группы Fatal. Не всегда выходит распознать звучащее во сне, но в этом случае удалось — и сомнений насчет того, что должно звучать в финале, не осталось.

О ЖИЗНИ

— Твою реальную биографию не так просто выудить из твоих книг: не очень понятно, где там вымысел, а где факты. Можешь рассказать немного о своих родителях?

— Моя мама была самой лучшей мамой на свете. Она была очень добрым, чувственным и нежным человеком с тяжелой жизнью. Отчим, с которым я рос, был художником-оформителем с разорванной психикой. Еще бабушка — деревенский религиозный человек, со своими интересными ритуалами и тоже с очень тяжелой жизнью. В 1940 году она с родителями, братьями и сестрами переехала из деревни в Псковской области в Ленинград, и вскоре началась блокада. Ее родители и младший брат умерли от голода, обезвоженную сестру сбил поезд, а саму бабушку эвакуировали через Ладожское озеро. После войны она вернулась в деревню — там и родилась моя мама в конце 1940-х. Отец у меня из военной семьи, но родители развелись, когда мне было четыре года. В 1990-е мы жили бедно, нас официально признали малоимущей семьей. Тебе все это интересно?

— Интересно.

— Кстати, мой отчим был весьма своеобразным человеком. Как-то погуглил его имя — ничего, ни одной картины, порыскал еще по поисковикам — и вылезла одна строчка, дата смерти. Вот так человек всю жизнь пишет картины, следует в них своей философии, а после смерти его родственники все эти картины выбрасывают, и никакой памяти не остается. Есть в этом какая-то естественная самоотверженность. (Нет, это не мы с мамой отнесли его картины на помойку.) С театром похожая тема. Литература и кино задерживаются во времени, а спектакли проживаются здесь и сейчас, о них может не остаться даже никаких упоминаний.

— Раз уж ты упомянул о бедности — наложила ли она какой-нибудь отпечаток на твое творчество?

— В детстве я прошел через определенное ощущение правильности бедности. Не нищенства, а именно бедности, когда живешь без излишеств. Мне кажется, это крайне важный принцип — от стремления к излишествам много бед и непонимания. Этот принцип я когда-то провел в науку: занимался не перегруженными структурами, а бедными пространствами, в которых особо не поспекулируешь. Театральные декорации для меня чаще всего хлам, в кино — то же самое. Мы снимаем бедное кино с предельным погружением в глубинные слои. И в литературе могу работать только в мирах, лишенных излишеств. Если связать все это по шкале богатства посторонних факторов — персонажей, одежд, убранств, форм, декораций, — получится состояние детства. Сидишь у себя в комнате, у тебя в руках деревянная лошадка без хвоста, в углу потемневшие иконы, и пытаешься полностью понять то, что здесь: взгляд портретов со стен, скрип половиц, кто прячется за шторкой, как мерцает люстра, ну еще и то, что за окном, а далекая культура неважна и неинтересна. Почему-то мы имели благословение родиться именно здесь, именно такими, и надо сохранить верность ощущениям детства и верность тем принципам, что тогда закладывались. Я пытаюсь провести этот принцип через все, что делаю. И еще: все эти бедные миры глубинны, их нельзя понять, глядя на их внешнюю структуру и изучая, что там к чему прикреплено и на что похоже. Их надо проживать.

— Представь, что тебе семнадцать, но опыт и понимание мира у тебя такие же, как сейчас, — что бы ты стал делать?

— В семнадцать я познакомился со своей будущей женой, кстати. Взял бы ее за руку, сказал бы, что все равно нам всю жизнь быть вместе, поэтому поехали, расскажу подробности по дороге, и увез бы сразу на Восток. В Индию, только пораньше, чем на самом деле: учиться фокусам, искать факиров, заниматься уличным цирком. Правда, денег тогда вообще не было, но мы добрались бы автостопом. Наверное, так.

— Кстати, а какой-нибудь любимый город у тебя есть?

— Два: Питер и Аллахабад.

Кадр из фильма «Снег, сестра и росомаха», 2022
 

О НАУКЕ

— Правда ли, что ты окончательно ушел из науки?

— Да. Не только не занимаюсь больше наукой, но даже не интересуюсь ей. Это был мощный и интересный этап жизни, тоже своего рода сектантство. Ну, я вышел из него и двигаюсь дальше. За эти семнадцать-восемнадцать лет удалось многое сделать, написать около семидесяти работ, решить несколько открытых проблем, включая известные. Классно, конечно, что получилось построить там новые миры и что мутные интуиции, в которых варился в начале 2000-х, оказались верными. Все получилось так, как предсказывал. Все те скрытые связи, о которых вещал лет двадцать назад, оказались не пульсацией шизофренического сознания, а реальной реальностью.

— И еще ты продолжаешь отказываться от больших гонораров и грантов.

— Да. Ну и что? Отказываясь, тоже многое получаешь. К примеру, меня недавно позвали в одну страну работать в мощном научном центре на очень крупной позиции, с зарплатой около миллиона рублей в месяц (похожие предложения были из нескольких стран). Но я не могу туда поехать, мне это неинтересно — для меня само собой разумеется, что надо оставаться здесь. Да, и от уже полученного многомиллионного гранта тоже отказался, потому что нужно стремиться к честной жизни, а не к плаванью в качестве функционера. И от гонораров за театральные постановки по моим текстам тоже, кстати, воздерживаюсь, поскольку это лишнее, ведь все это писалось не для заработка. По-моему, это вполне естественно.

— Совсем не тянет обратно?

— Нет. Лет десять-одиннадцать назад мой друг и соавтор Ларри Брин, неформальный ученик Гротендика, сказал, что у меня такое отношение к науке, как у людей, которые ее бросают. Они слишком фанатично в нее погружаются, а когда выныривают обратно, не хотят возвращаться: происходит слишком интенсивное насыщение. Еще у меня всегда было скорее ритуальное отношение к этому делу, ведь образование у меня все-таки сектантское, а не светское. Школа-универ были сжиганием времени, а не образованием. За пять лет учебы в универе... Я женился, будучи студентом, это прекрасно, но больше ничего универ мне не дал, а закрытые и открытые общины дали многое. Я никогда не был человеком науки и относился к ней как к странной практике типа активной дхараны: вырабатывал свои системы сосредоточения, медитаций, стремился, чтобы все это смешивалось с предсонными состояниями или чтобы сознание блуждало по символическим лабиринтам без контроля разума. Все это было классно, но сейчас уже не интересуюсь таким, нет.

— Можешь как-нибудь объяснить на пальцах непосвященным вроде меня, каковы итоговые результаты твоей научной деятельности?

— Если обобщить, то в семидесяти работах сделал вот что. Первое: разглядел, что паттерны лежат в зазорах между явным и неявным. Паттерны — орнаменты, на них, как на скелет, нанизывается сложность. Второе: показал, что за первой бесконечностью находится насыщенный мир. То же самое, что везде: взял бедные миры и показал, что они пылают жизнью и полны тайных связей. Да, слушай, понял, что должен здесь сказать. Прошел какой-то слух, будто я всех послал и хлопнул дверью. Есть ведь разница между всех послать и уйти, благословляя место и людей? Если ты провел где-то много времени и тебе там было хорошо, то, уходя, благослови это место и тех, кто там остается. Это не называется «послать», это совсем другое. Ну представь, например, что у тебя была глубокая практика, ты ее реализовал, и теперь надо дальше работать над мышлением, а не зависать.

— То есть все еще впереди?

— Конечно. Как сказал поэт, «подвалы и гаражи ждут наших записей».

— А как ты думаешь, удастся ли тебе в кино выйти на тот же уровень, что и в науке?

— Удастся, конечно. Это же не восхождение по ступенькам лестницы, а ввинчивание в мышление и рассказывание волшебных историй. Нужно еще лет семь непрерывно поработать — и буду там, опыт набирается с каждым днем, я быстро учусь.