Вчера, 28 июля, исполнилось 65 лет со дня рождения Олега Юрьева (1959–2018) — известного поэта и писателя, яркого представителя позднесоветской неподцензурной литературы. В честь этой даты Валерий Шубинский поговорил о творческом наследии Юрьева с его вдовой, писательницей Ольгой Мартыновой.

Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.

Ольга Мартынова

В 1980-е годы стала одной из основательниц поэтической группы «Камера хранения». В 1991 вместе с Олегом Юрьевым (1959–2018) переехала в Германию. Автор пяти книг стихотворений на русском языке, с 1999-го пишет также на немецком, с 2018-го — только на немецком. Ольга Мартынова — член немецкого «ПЕН-центра» и Немецкой академии языка и литературы, а также Академии наук и литературы в Майнце. Награждена несколькими литературными премиями, в том числе премией имени Ингеборг Бахман (2012) и Берлинской литературной премией (2015). Последние ее книги, опубликованные в издательстве «С. Фишер», — «Ловушка для ангелов», роман (2016), «О глупости момента», сборник эссе (2018), «Разговор о трауре» (2023) и поэтический сборник «Ищи имя ветра» (2024).

— Прошло шесть лет после смерти Олега Юрьева. Что за это время сделано для издания его наследия и сохранения памяти о нем и что еще предстоит?

— Я бы не стала это так формулировать. Для меня это течение жизни, продолжение того, что мы с О. Ю. всегда делали. И снова не совсем так, потому что не было главной заботой, будут тексты напечатаны или нет. Мы с вами все-таки происходим из «второй культуры» и долго спокойно жили без всякой идеи, что наши тексты могут быть напечатаны, а в случае Олега еще что пьесы могут быть поставлены. То, что это обернулось по-другому, — игра случая. То есть так: главным были тексты в процессе их создания. Теперь он остановлен. Новых текстов О. Ю. не будет. Осталась ответственность перед текстами и вообще перед архивом.

Отвечая на ваш вопрос: сразу после смерти О. Ю. «Издательство Ивана Лимбаха» выпустило посмертный сборник стихов «Петербургские кладбища». «Книга обстоятельств», сборник стихотворений в прозе, вышел в «НЛО». В «ОГИ» вышло
«Избранное, составленное поэтами», дань дружбы и осознания себя внутри одного «цеха». Я не уверена, что сегодня это было бы возможно. Мир изменился. Потом был двухтомник, который мы с вами подготовили для замечательной, по-своему уникальной поэтической серии «Издательства Ивана Лимбаха». Меня очень обрадовало, что «Издательство Яромира Хладика» опубликовало «Франкфуртского быка», который выходил очень давно в
очень маленьком издательстве, эфемерном явлении перестроечного времени. И вот теперь и роман «Винета» издан книжкой (издательством SOYAPRESS), раньше был только журнальный вариант, и это, конечно, было нехорошо.

Как я уже сказала, за эти шесть лет мир очень изменился, отброшен снова назад (если считать гуманистическое развитие направлением эволюции, а я так считаю; неизвестно только, что произойдет раньше: эволюция достигнет неведомой нам цели или мир себя успешно уничтожит). Нас могут спросить, почему мы вообще об этом в «такое время» говорим? Знаменитые слова Одена из стихотворения на смерть Йейтса: «Поэзия не может изменить ничего, она выживает». Их по-разному толкуют. Сейчас они, естественно, особенно попадают в какой-то нерв. Оден говорил, что ни одно стихотворение не могло спасти ни одного еврея от газовой камеры. Не могло. И сейчас не может прекратить никакие бомбежки нигде на планете, предотвратить голод, остановить пытки. Но что значит это «она выживает»? Я думаю, это значит, что она — существо как мы, одна из нас. Мы как бы выживаем вместе. То есть каждый из нас, конечно, умирает, но мы как вид выживаем наравне с поэзией, а поэзия наравне с нами. Она и мы в этом друг другу помогаем. Это как экология, т. е. стихи как природа, как лес, облако, озеро, башня, не важно, кто и что, — всё. То есть часть общей системы, в которой каждый ответственен за что-то. Некоторые за стихи. И вот те, кто ответственен за стихи, следят за тем, чтобы «поэзия выживала». И это, разумеется, получается у очень немногих. Я думаю у многих был в жизни такой печальный опыт: находишь оставшегося без родителей птенца и пытаешься его выходить, кладешь сухую траву в картонку, чтобы сымитировать гнездо, даешь воды из пипетки, кормишь чем-то, а он берет и подыхает. Так вот я думаю, что поэзия — это такой птенец, который почти у всех подыхает, может быть, кому-то дается много попыток и в конце концов что-то живое получается. А у О. Ю. этот птенец просто жил всегда. Есть, конечно и такие, которые просто сворачивают птенцам голову, чтобы показать, какие они молодцы, как у Евгения Харитонова: «И их забавы: как они пьяные в деревне загнали утку с пруда на берег и свернули ей шею (одна их девушка ласково сказала — живодеры) и не пожалели ни утку, ни крестьянку, хозяйку утки. Да, надо было что-то когда-то в каком-то возрасте преодолеть, залезть на брусья, не побояться сорваться». Это, с одной стороны, конечно, про тех, кто сейчас несет горе, разрушение и страх, но о них и говорить нечего, а с другой стороны, если вернуться к литературе, — о тех, кто всегда идет за модой, кто боится «остаться непреодолевшим», сворачивает кому-то голову, лезет на какие-то брусья. Вы хорошо знаете, и знают все, кто был знаком с О. Ю. в юности, что он
был очень сильным, харизматичным человеком, из тех как раз, что все преодолевают и никаких «брусьев» не боятся. Но вот в какой-то момент он просто отказался от того, чтобы «лезть на какие-то брусья», и действительно жил внутри той задачи, которую трудно сформулировать иначе как выживание поэзии. Счастья это обычно не приносит. О. Ю. как писатель жил трудную, одинокую, стоическую жизнь, это сопоставимо с такими фигурами, как Гельдерлин, Пессоа, Кавафис, Елена Шварц, Эмили Дикинсон (которая настолько не вписывалась в стереотипы своего времени, что долгое время за ней был закреплен образ какой-то дурочки, которая случайно писала гениальные стихи), каждый может продолжить этот список по своему усмотрению и
вкусу. То есть это всегда стоящие несколько в стороне, но для выживания этого птенца самые важные фигуры. И для выживания друг друга. Тут можно еще вспомнить формулировку О. Ю. (по которой названы его эссе о Владимире Губине и одна из книг): «Писатель как сотоварищ по выживанию».
Возвращаясь к вашему вопросу: что можно сделать для сохранения памяти о нем и что еще предстоит — это не наша задача и не наша компетенция. Все, в принципе, издано. Конечно, переиздания и «Избранные» очень важны и нужны. Но главное — это будет ли поэзия дальше выживать, будут ли новые поэты идти по этому пути. Если да, то и тексты О. Ю. будут выживать вместе с
ними. Если нет, то все не будет иметь никакого значения, ментальный экологический баланс будет нарушен, Тейяр де Шарден называл это «забастовкой в ноосфере», мир потеряет структуру и значение, как в заглавии одного стихотворения О. Ю.: «ODE ON THE UNSTRUCTURED WORLD».

— Но о каком преодолении идет речь? Те, о ком пишет Харитонов, преодолели физический страх, но они также преодолели человечность в себе, стали такими отвратительными микроскопическими сверхчеловеками. Но те, кто «идет за модой», — что преодолели или думают, что преодолели, они? Когда вы говорите, что О. Ю. был из тех, кто все преодолевает, и что он «отказался от этого» — можно ли это сформулировать как-то более конкретно?

— Ну да, я торопливо сформулировала, «опущенными звеньями». Преодолели брезгливость, преодолели идеализм, бескорыстие, преодолели нежелание поддаваться давлению общественного мнения, все равно чье — условно «чужих» или условно «своих».

Но, конечно, то, что я процитировала из Харитонова, подразумевает, что другой, непреодолевший, тоже преодолел: преодолел давление необходимости это преодолевать. И конечно, это можно сказать и про О. Ю.: в числе преодоленного им была, например, потребность постоянно и неустанно делить всех на чужих и своих. У О. Ю. в прозе и пьесах все, даже самые «злые» персонажи, — часть единого человеческого организма. Как у Джона Донна — никто не остров. Времени нет, нет границ, все страдания у всех происходят одновременно, все считаются. Это есть и во «Франкфуртском быке», и в «Винете», и в других книжках. Можно сказать, кстати, использовав название одного из стихотворений О. Ю., что он преодолел «желание быть воином». Вы заметили, наверное, что, когда мы с вами разговариваем с молодыми коллегами, например, о «Камере хранения», я всегда протестую против выражений типа «литературные стратегии». О. Ю. никогда в литпроцессе не выстраивал никаких стратегий. «Новая камера хранения», которой он в последние годы занимался, когда у него было уже очень мало сил, была проектом абсолютно бескорыстным, он прекрасно понимал, что она в его личной писательской судьбе ничего не меняет, это было из какого-то чувства долга перед этим птенцом, который ничего не может, только выживает.

In Memoriam Oleg Jurjew
 

— Мне тоже кажется, что О. Ю. (при всей своей эстетической и этической строгости и требовательности, при всей беспощадной четкости суждений) в зрелые годы пришел к некой открытости бытию, к доверию к нему — как альтернативе «войны» с ним. Ведь мотив «войны» — стариков и детей, деревьев и птиц и так далее — постоянно присутствует в его стихах и прозе. И в то же время его замечательное стихотворение еще 1984 года называется «Молитва о мире». Мы ведь, как вы помните (хотя, может быть, вы это помните иначе), начинали с ощущения тотальной враждебности окружающего. Враждебности даже не социума, который мы не удостаивали вниманием, а воздуха. «Воздух чуж, а не земля чужа». Но при этом была страшная тоска по диалогу со всем живым и подлинным, что в этом мире есть. И в этот диалог у О. Ю. оказался в конечном счете втянут весь мир, все, что было в опыте. Как вы думаете, этот опыт уникален или это вообще путь поэта, повторяющийся в поколениях?

— Я думаю, что путь каждого поэта уникален. То есть, конечно, в известном смысле и путь каждого человека вообще, но мы сейчас не об этом. Я имею в виду, что невозможно сказать, что определяет поэта. «Даже здесь не существует, Постум, правил».

«Молитва о мире» действительно очень важное стихотворение, корреспондирующее с тем, о чем я говорила в начале. И здесь необходимо заметить, что, говоря о таких поэтах, как Елена Шварц или Олег Юрьев, нельзя не принимать во внимание функцию поэзии как молитвы. Это крайне не соответствует сейчас духу времени, но такими поэтами просто глупо заниматься, если это не учитывать. Они сами в разное время могли это по-разному видеть и оценивать, но это всегда присутствовало как данность.

Эта жесткость, о которой вы говорите, не противоречила тому, о чем говорила я. Война «стариков и детей», «деревьев и птиц», вообще чего бы то ни было — это в космосе О. Ю. перманентное состояние мира, в котором он не хочет участвовать. Об этом неучастии, которое делает неучаствующего очень уязвимым, сказал как-то Игорь Булатовский в маленьком эссе, в котором он рассматривает стихи О. Ю. через их военные метафоры: «И в этой войне его „смотровая площадка“ — самая уязвимая высота (в смысле уязвимости он, конечно, на стороне деревьев). Потому что пространство бьeт по нему изо всех своих орудий, на всех своих „орудиях“, как неистовый псалмопевец. Потому что он вызывает огонь на себя. Потому что он хочет невозможного: хочет выразить, изобразить пространство его же языком, оставаясь при этом в пределах человеческого языка».

Что касается враждебности мира, то да, я помню это иначе. И я предполагаю, что О. Ю. ощущал это иначе. То есть, как вы помните, О. Ю. с самого начала говорил о построении «локальной культуры», как бы своего воздушного пузыря. Это была не борьба с окружающим чужим миром, не игнорирование его, а параллельная жизнь в своей локальной культуре. О. Ю. видел такие локальные культуры в «золотом» и «серебряном» веке, когда общий воздух создает усиление энергии. Но с нами (я имею в виду наше поколение) этого не случилось, мы поколение одиночек. А «вторая культура», последним поколением которой мы являемся, на историческом пути проиграла то, что она создала (это разумеется, не касается того, что там были великие поэты и великие тексты, и они никуда не делись). Она проиграла найденную совершенно особенную плоскость свободы, это было некоторое довольно уникальное явление, то, что она создала, а потом это было потеряно. Возможно, потому, что никто не выдержал до конца позицию отказа, все поверили, что нет больше разделения на официальный литпроцесс и неофициальный. В более широком общественном смысле мы сейчас с последствиями этого имеем дело. В каком-то смысле «Новая камера хранения» была продолжением идеи локальной культуры, воздушного пузыря.

В другом вы правы: мир в текстах О. Ю. расширялся, но уже за пределами утопии «локальной культуры».

— Я допускаю, что мы не столько помним по-разному, сколько формулируем по-разному. Да, О. Ю. много раз говорил о проигрыше «второй культуры» в 1990-е годы. Мне кажется, этот проигрыш был связан не только с тем, что свободная культура утратила свои институции и не создала новых (то есть потом все это стало возникать, тот же «Вавилон», но как бы с чистого листа), но и с тем, что не смогла предложить своего видения недавнего прошлого литературы (на самом деле еще много с чем другим, но мы рискуем уйти очень далеко от темы). И это тоже было заботой О. Ю. Я имею в виду его статьи, «Ленинградскую хрестоматию» и прочее. Не правда ли?

— Да, да, конечно, это было очень важной частью того, что О. Ю. делал в последние годы. И кстати, еще очень важно, что в «Издательстве Ивана Лимбаха» вышла «Ленинградская хрестоматия», очень важный для О. Ю. проект, которым он занимался многие годы, но так и не законченный, «с открытым концом». К слову, еще один незаконченный замысел — книжка «Ленинградское детство 1960 годов», по аналогии с «Берлинским детством на рубеже веков» Вальтера Беньямина«. Есть только несколько маленьких, довольно пронзительных эссе, которые вошли в книжку «Неспособность к искажению» и ранняя проза, которую О. Ю. называл «Сказки Иерусалима на Фонтанке». Наверное, можно было бы их объединить и издать маленькой книжкой.

Я несколько противоречу себе, говоря, с одной стороны, что никто не остров и нет «своих» и «чужих», а, с другой стороны, что нельзя было терять ощущения отдельности от официальной культуры. Дело не в том, что они чужие, что их надо было побеждать, с ними бороться, а в том, что нельзя было забывать, что они другой природы. У следующего за нами поколения (у многих из них) вообще нет даже идеи такой постановки вопроса. Но сейчас это, может быть, снова появится.

«Вавилон» и Дмитрия Кузьмина О. Ю., кстати, высоко ценил. В основе того, что сделал Кузьмин, лежали идеи, схожие с идеями «локальной культуры», но, несомненно, сильно выходящие за их рамки, довольно, можно сказать, «имперские», захватнические, с активной позицией борьбы с врагами и одновременно выращивания ста цветов. Но, например, что касается видения недавнего прошлого литературы, о котором вы говорите, то у Кузьмина оно очень трезвое и отчетливое. И есть удивительные точки пересечения с тем, как это видел О. Ю. Когда такие точки пересечения есть, например, с Михаилом Айзенбергом, это гораздо менее удивительно. Тут надо еще сказать, что «с чистого листа» это не было, Кузьмин и его товарищи по созданию «Вавилона» опирались, конечно, на опыт и образ «второй культуры».

— Да, у следующего поколения этой оппозиции не было, но часто возникала наивная оппозиция «традиционализм — инновационность», причем под тем и другим в разных случаях понимались сущностно совершенно разные вещи. При этом до какой-то поры было ощущение, что в социальном-то смысле мы все за всё хорошее против всего плохого. И результатом стала, с одной стороны, коммерциализация, с другой — второе дыхание структур и языка советской литературы, и эти две тенденции слились — это то, о чем жестко говорил О. Ю. и о чем вы сами в свое время писали. Однако параллельно той литературе, которую О. Ю. называл «тривиальной» (и никак, слава богу, не соприкасался с ней), продолжала развиваться другая — многомерная, духовно свободная. Нынешняя ситуация наполняет это противостояние новым смыслом. Каких русских писателей-современников Юрьев считал близкими себе и кто сейчас кажется вам его продолжателем?

— Ну, это как-то понятно. Я не хочу называть имена, потому что всегда кого-то забываешь, а потом жалеешь, что забыл. Из современников все та же «вторая культура», включая, конечно, и москвичей, и не только. Мы все в границах неофициального литпроцесса, неподцензурного, как это позднее довольно удачно стало называться, были гораздо ближе друг к другу, чем это казалось. А вот кто сейчас — время покажет. Я бы и сама хотела это знать. Конечно, у меня есть некоторые предположения, но и тут не будем называть имен.

— А как складывались отношения Юрьева с немецкой литературной средой? Присутствует ли в этой среде память о нем?

— Мы с О. Ю. с конца 1990 года жили/живем в Германии, и немецкая литературная жизнь естественным образом стала нашим домом. Все книжки О. Ю. выходили в немецких переводах, он писал эссе дла крупных немецких (а также австрийских и швейцарских) газет, сейчас мы с сыном готовим издание «Избранного, составленного поэтами», где переводы сделаны замечательными немецкими поэтами, с которыми О. Ю. был дружен, то есть тот же принцип «poets to poet», только теперь как перевод.

— До сих пор русский читатель знал вас только как русского поэта. «Разговор о трауре», книга, связанная с памятью об Олеге, — первая из ваших многочисленных прозаических немецких книг, изданная в России. Будут ли другие?

— Знание русского читателя в моем случае — это сильное преувеличение. Моя последняя книжка по-русски вышла, кажется, 15 лет назад. Я, в сущности, нахожусь целиком в немецкой литературе. У нас с О. Ю. было такое разделение — он больше жил в русском языке, а я в немецком. Не исключительно, конечно. Эссе и статьи он писал по-немецки, иногда даже сначала возникала немецкая версия, а потом русская. Есть немецкие авторские версии «Книги обстоятельств», вышедшей по-русски посмертно в «НЛО», и «Неизвестных писем», изданных «Издательством Ивана Лимбаха», которые сам О. Ю. считал своей лучшей книгой прозы. Я продолжала писать стихи по-русски (прозу и эссеистику только по-немецки), кажется, только чтобы О. Ю. не огорчался, что я совсем ушла из русского языка. После его смерти я не могу больше писать по-русски. Я незадолго до его смерти по просьбе «Института Гете» перевела несколько страниц из моего романа «Ловушка для ангелов». Это было очень интересно как игра — переносить историю из одного языкового контекста в другой. Но после смерти О. Ю. я этого не могу делать. Я очень благодарна «Издательству Ивана Лимбаха» за предложение показать «Разговор о трауре» Татьяне Баскаковой. И Татьяне Баскаковой за то, что она захотела его перевести. Она — очень разборчивый переводчик, если она хочет перевести какого-то автора, то это большая честь, как знак отличия, и я очень это ценю. Будут ли другие издания, я не знаю. Как вообще можно сейчас что-то загадывать и планировать?

Олег Юрьев
МОЛИТВА О МИРЕ

Ох, эта капельница тьмы!..
Провисшая, висит Селена,
Воздушные встают холмы
На полукруглые колена.
В амфитеатре дерева,
Расположённы перед морем,
Вздыхают, слышные едва,
Под ветром горьким, но не горем:
Здесь мир, рассéченный судьбой,
Становится сейчас собой.

Блескуч в волнах и светел воздух,
А в облаках вода черна;
На крыльях черных, кривокостых
Ныряет птица до-пьяна,
От низа вверх, от верха книзу,
Неслышима и невидна;
Деревьев слитная стена
Глядит в исчерканную линзу,
Глядит, волнуясь непреклонно,
Но все еще соединенно.

Я человек. Я вижу мир
(Там птица ходит неустанно)
Из спутанных мохнатых лир,
Стоящих с краю Океана;
Я — человек, я — с краю ночи,
И руки смутные короче,
Чем мир, хоть он и невелик.
Я — блик — скользнув по небосводу,
Сам засветив себе природу,
Я слезкой лег на материк.

Одна лишь ночь, орех бесценный,
Зелено-черный и сырой,
На звездной ветви чернопенной
Сияет мягкой кожурой;
Но съедет день, и — старый, светлый,
Сухой... но так же смертный — смертный
Мир в деревянном кожухе,
Что изнутри весь размалеван,
Óхрян, голуб, залакирован,
Снаружи щит, как на жуке —

Вот вам. Был дух морской и влажный,
Стал мозг раздвоенный и страшный,
И это все ж таки одно;
И стало поле зренья полем
Войны дурацкой, и доволен
Огонь, взбегающий в окно.
Ушли в присутствие деревья,
Ниспала птица на волну...
О Боже мой, Тебе не верь я,
Куда ж я сердце поверну?
май 1984