Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.
— В предисловии к «Вариациям...» вы пишете: «Пушкин показал, что так можно и открыл двери. И в эти открытые двери повалила толпа!» Так — это как именно? Это обращение к прозе будней, возможность отдаться в стихах самому безудержному бытописанию? Неопределенность героев? «Пустотность» письма, все эти пропуски строф и отточия? Стиль non-finito — «из неоконченного»?
Кто знает, что такое слава!
Какой ценой купил он право,
Возможность или благодать
Над всем так мудро и лукаво
Шутить, таинственно молчать
И ногу ножкой называть?..
Мое так — из этого стихотворения. В этом так для меня сошлось все: и обращение к прозе будней, и возможность отдаться в стихах самому безудержному бытописанию, и неопределенность героев, и «пустотность» письма, и стиль non-finito, и еще многое другое. Главное — не что, главное — как. Так, как не получалось до него, как, наверное, и после него не получалось. Все остальные грузили смыслами, а у Пушкина все казалось легким и простым. И современники покупались. Но они же не видели черновиков поэта и не знали, «какой ценой купил он право, возможность или благодать» писать именно так... Вот и они тоже стали писать легко и просто. Но за их легкостью и простотой ничего не было. В результате так обернулось ничем.
— Почему? Ведь подражание — зеркало оригинала, часто кривое. Разве эпигоны просто не доводят до крайности те черты романа, которые критически отметил, например, еще Писарев, сам искренне изумленный тем, что так можно было?
— Я бы разделял подражателей на современников и, прошу простить за не совсем удачное определение, пользователей-потомков. Потомки меня никогда особенно не интересовали, а вот современники-подражатели, напротив, интересовали очень горячо, потому что они еще пытались собственно подражать, то есть воспроизводить все так, как у Пушкина. Их поражали новизна и внешняя доступность формы. Они подражали еще не застывшей форме-лаве, передавая все ее изгибы и мерцания. Современники рассчитывали повторить успех, шли по торной дорожке, и в этом смысле, конечно, можно говорить, что их тексты были зеркалом оригинала. Потомки же воспроизводили остывшую, затвердевшую форму, под которой уже не было живого огня. Она была задана заранее и поражать не могла. Зато Пушкин мог быть, например, поколеблен новыми авторитетами, тем же Писаревым. Скажем, Дмитрий Минаев в своем «Евгении Онегине нашего времени» (1865) почти буквально воспроизводит замечания критика, в частности, когда герой, скроенный уже по тургеневско-базаровским лекалам, читает письмо все еще пушкинской Татьяны:
Сначала я молчать хотела
(Недурно было б помолчать!),
Когда б надежду я имела
Хоть раз в неделю вас встречать,
Чтоб только слушать ваши речи…
(Вот любопытная черта:
Не раскрывал пред ней я рта
От первой до последней встречи.)
Зачем вы посетили нас?
(О, мой создатель! вот беда-то?)
Я никогда б не знала вас
И, новым чувством не объята,
Была б со временем — как знать? —
(Так чем же я-то мог мешать?
Иль понимать я стал все туго!..)
И превосходная супруга,
И добродетельная мать.
Происхождение пассажей в скобках курсивом легко проследить по статье Писарева «Пушкин и Белинский», которая вышла в том же 1865 году, что и роман Минаева, — поэтический отклик был мгновенный. Но ясно, что автор, как потом и другие создатели всяческих «Онегиных наших дней», преследовали совсем иные цели, чем просто воспроизвести оригинал. Пожалуй, я хотел бы переиздать Минаева, но именно потому, что он интересен сам по себе, вне всякого отношения к Пушкину.
— У Минаева, кстати, и сюжет свой, не пушкинский. Татьяна вроде как отравила мужа. Онегин выступил на суде прокурором, а выживший Ленский — адвокатом. Его защита была хоть и сбивчивой, но пылкой, и Татьяну оправдали. Это уже полноценная история, в отличие от большинства эпигонских вариаций, где сюжет или рассыпается, или предельно беден. Но не тем ли они и ценны, что воспроизводят такую же бедность сюжета у Пушкина? Разве там он тоже не держится на голой симметрии частей? Или все же на некоторой концепции?
— Сюжет никогда не держится: ни на симметрии, голой или одетой, ни на концепции. Сюжет — это каким-то макаром организованная фабула, каким-то образом рассказанный жизненный материал. Эти какие-то макар и образ зависят от того, как автор видит мир. Но авторы никогда не пишут о том, каков он сейчас, этот самый мир. Они пишут о том, каким он должен быть. Пушкин считал, что мир должен быть приведен в гармонию. И построил «Онегина» гармонично. Но построенный гармонично роман или учебник жизни вовсе не означает, что сама жизнь гармонична. Все равно получились «жизнь без смысла, а роман без конца» — не знаю, понимал ли Белинский всю глубину того, что он сказал, ведь это же чистый экзистенциализм!
— Тем не менее, согласно вашей точке зрения, изложенной и в предисловии к книге, и в отдельных статьях, настоящий конфликт, а значит, и смысл, и конец, в романе все-таки есть. Это трагическое столкновение типов поведения, обусловленных переживанием всеобщего циклического времени и времени линейного, индивидуального. Поясните, пожалуйста, свою точку зрения.
— Если мы согласимся с тем, что самая занимательная наука для человека — это сам человек, то в таком случае для литературоведа самая занимательная работа — изучение того, как литература изображает человека и, в частности, его возраст. Гендер, национальность, телесность более сложны для описания. Но главное, возраст существует в непрерывном изменении. Современный человек может, конечно, изменить и пол, и тело, но лишь насильственным путем. Возраст же меняется сам собой и при этом властно меняет наше поведение.
У писателей для изображения возрастных изменений всегда было две возможности: сравнить развитие человека с суточным или годичным временными циклами или же с линейным движением водного потока. Циклическая концепция времени самая древняя, она возникла еще в неолите. Линейная четко сформулирована, наверное, в книгах, которые составили Библию, сначала в Ветхом, а затем в Новом Завете. Эти две концепции все время конкурируют друг с другом в Средневековье и в Новое время, поскольку задают разные типы поведения. Циклический тип связан с природой, со «всеми», толпой, а линейный, биографический — с индивидуальностью, с «одним», с героем.
Пушкин ориентировался на хорошо известные в его время представления о возрасте человеческой жизни. Библейские патриархи доживали до 70 лет и считались глубокими старцами. 70 лет было пределом человеческой жизни. Возьмите бытовую переписку пушкинского времени: «Он был бодрый старик 50 лет». Для женщины порог и того меньше. Мать Родиона Раскольникова, например, в свои 45 — старуха уже просто потому, что вдова, а также имеет сына-студента и дочь на выданье. Всё, отстрелялась.
Возрастные нормы поведения имеют исключительную силу и власть над человеком, потому что они исходно присущи ему и выражают его собственные, а не навязанные кем‑то извне устремления. Разумеется, настоящий герой — это человек, как минимум не похожий на других. Но, нарушая нормы возрастного поведения, он ставит себя в положение самое трагическое, какое только можно представить, — лишает себя простого человеческого счастья.
— Простите, но не получается ли, что в таком случае вся суть романа сводится к знаменитому «Блажен, кто смолоду был молод, // Блажен, кто вовремя созрел»? То есть действительно «посредственность одна // Нам по плечу и не странна»?

— Ясно, что слово блажен звучит здесь горько-иронически. Такого блаженства действительно достигает в основном посредственность. И тем не менее именно циклическое время поколений обуславливает жизнеприемлющий характер мировосприятия Пушкина. Трагичность каждой отдельной жизни снимается общим ходом жизни всех людей, причем не поступательно-прямолинейным, а именно круговым: жизнь отцов повторяется в жизни их детей. Напротив, жизнь вопреки законам циклического времени может быть осознана как трагическая. Такова жизнь Онегина, который в молодости не был молод, зато в тридцать лет испытал настоящую страсть. Суть романа, пожалуй, заключается в других, не менее знаменитых словах, и, кстати, из той же восьмой главы, только ближе к финалу, строфа XXIX, а не X:
Любви все возрасты покорны;
Но юным, девственным сердцам
Ее порывы благотворны,
Как бури вешние полям:
В дожде страстей они свежеют,
И обновляются, и зреют —
И жизни могущая дает
И пышный цвет, и сладкий плод.
Но в возраст поздний и бесплодный,
На повороте наших лет,
Печален страсти мертвый след:
Так бури осени холодной
В болото обращают луг
И обнажают лес вокруг.
«В тридцать лет люди обыкновенно женятся» — так считал Пушкин и следовал своим убеждениям. Онегин же у него живет, «Томясь в бездействии досуга, // Без службы, без жены, без дел...» Судьба ему жестоко отомстила за это. Но, конечно, и жизнь вместе с «чинною толпою» по заведенному издавна порядку его не могла устроить. Один путь грозит потерей личности, другой — трагедией. Пушкин еще не знает, где лучше.
В «Евгении Онегине» он, по сути, предложил новое решение возрастного поведения человека, но не по отношению к числу лет, а по отношению к тому, как этот вопрос решался раньше. Поэт показал, что человек на каждом отдельном этапе своей жизни плохо понимает, что он должен делать. Дети хотят быть взрослыми, старики — догнать прошедшую молодость, почему и ухлестывают за 18-летними девушками. Потом Маршак написал об этом так — хотя, по-моему, он перепер историю из английских nursery rhymes:
Мой мальчик! Тебе эту песню дарю.
Рассчитывай силы свои.
И, если сказать не умеешь «хрю-хрю», —
Визжи, не стесняясь: «И-и!»
В ряде произведений 1830-х годов Пушкин довольно удачно проходит между Сциллой циклического и Харибдой линейного времени. И хотя он еще не знает, как я только что сказал, какой путь лучше, но склоняется все-таки к жизни «как все». Если ранее линейное биографическое время неизменно характеризовало положительного героя и воспринималось как воплощение индивидуальности, то теперь оно воплощает в себе индивидуализм, начало отрицательное, некую эгоистическую силу, которая нарушает человеческие устои. «Герой, будь прежде человек» — эти слова сохранились только в черновиках «Евгения Онегина» и в окончательный текст не вошли. Однако мы помним, какие слова венчают стихотворение «Герой» 1830 года: «Оставь герою сердце! Что же // Он будет без него? Тиран».
— Генеалогию «Евгения Онегина» вы выстраиваете еще от лицейского замысла романа-сказки «Фатам, или Разум человеческий» (1813). Удивительным образом он предвосхищает и «Загадочную историю Бенджамина Баттона» Фицджеральда. Тут тоже важны прежде всего нарушения норм возрастного поведения?
— Да, уже «Фатам» содержит зерно Онегина. И на новеллу Фицджеральда это действительно очень похоже. Следуя пересказу Павла Анненкова из книги «А. С. Пушкин. Материалы для его биографии и оценки произведений» (1873), сюжет «Фатама» выглядит следующим образом. Два старика молят небо даровать им сына — и это, конечно, против возрастных норм поведения. Является добрая фея и говорит, что сын у них родится и сразу же достигнет возмужалости, почестей, богатства и славы. Но вслед за этим он будет терять эти блага, двигаясь вспять, от возмужалости к юности, отрочеству, младенчеству и так до тех пор, пока не станет беспомощным ребенком. Вот только «Фатам» — философская сказка, там по определению все условно, это как бы и обо всех. «Онегин» — роман о современной жизни, об одном из множества, некая индивидуальная история.
Интересно, впрочем, что в письме к Петру Вяземскому в июне 1824 года Пушкин так писал о погибшем Байроне: «Он весь создан был навыворот; постепенности в нем не было, он вдруг созрел и возмужал — пропел и замолчал; и первые звуки его уже ему не возвратились — после 4-й песни Child-Harold Байрона мы не слыхали, а писал какой‑то другой поэт с высоким человеческим талантом».
Здесь важна не адекватность интерпретации творчества Байрона, а то, что акцент сделан именно на нарушении норм возрастного поведения. Сходным образом и в Онегине «рано чувства <...> остыли», и Татьяна девочкой не брала в руки кукол, потому «ей рано нравились романы», и Ленский «пел поблекший жизни цвет // Без малого в осьмнадцать лет». Этот конфликт двух типов времени и поведения пронизывает весь роман. Так мощно, как Пушкин, эпигоны потому и не смогли написать, что не поняли этого столкновения, не поняли главной его мысли.
— Подозреваю, что они поняли ее даже прямо противоположным образом и увидели в Онегине скорее романтического героя, даже более того — поэта. В самом деле, почему у Пушкина он не может отличить ямба от хорея, а в подражаниях, напротив, запоем пишет стихи? Поэтами стали Евгений Вельский у Михаила Воскресенского, Борис Ульин у Александра Карамзина, Леандр у Павла Кукольника... В конце концов уже не вымышленные, а самые настоящие поэты станут писать онегинской строфой свои мемуары, иногда совершенно монументальные, вспомним «Поэму без предмета» (1976) Валерия Перелешина. В чем тут дело?
— Если отвечать на вопрос, почему Онегин не поэт, а герои подражаний — поэты, так это просто. Мы уже говорили. Пушкин показал, что так можно. Толпа и ломанулась. Толпа не сильно поняла, что «Онегин» — это не просто роман, а «роман в стихах — дьявольская разница». И что значат слова «роман требует болтовни», тоже не сильно поняли. Уж если Лермонтов сравнил Пушкина с Ленским, то чего ждать от всех остальных?
Что касается «Поэмы без предмета» Валерия Перелешина, то, как я понимаю, она написана не в подражание Пушкину, а в подражание Ахматовой, то есть даже не Ахматовой как таковой, а тому, что выразилось в «Поэме без героя»: смерть этого самого героя, смерть автора — все постмодернистские штучки. Другое дело, что во времена Перелешина, то есть, по сути, в наши времена, когда писать стихи стало проще простого, надо бы учиться косноязычию, если ты не готов замолчать.
— Но разве превращение Онегина в поэта не отражает не только восприятие фигуры главного героя, но и литературность романа? Александр Долинин считает, что он оказался «в большей степени энциклопедией русской и европейской литературы, чем энциклопедией русской жизни». А Лотман полагал, что с нарастанием «литературности» в романе связано именно стремление автора приблизиться к живой жизни. В чем тут дело?
— Я не вижу большой разницы между точками зрения Долинина и Лотмана. Они об одном пишут. Я согласен с Юрием Михайловичем, что литературность не противоречит «жизненности». И согласен с Александром Алексеевичем: литературоведение легко справляется с «литературностью» пушкинского романа, но ровно поэтому часто умалчивает о его «содержании». А содержательно — например, как я (признаю это скромно), — никто об «Онегине»-то и не писал. Даже Белинский. У него, конечно, есть великие формулы, но именно формулы, не развернутые в анализ, вроде уже упомянутой «жизнь без смысла, а роман без конца».
— Тогда позвольте еще раз о «содержании», то есть о возрасте. Пушкинскую характеристику Онегина по части страсти нежной, которая была для него «измлада и труд, и мука, и награда», некоторые подражатели прочли буквально. Тот же Евгений Вельский пишет о своих чуть ли не младенческих подвигах в любви. Можно ли в таком случае «Онегина» поставить в один генеалогический ряд с «Палисандрией» Саши Соколова, где Палисандр именно что измлада покрывает кремлевских жен? А вслед за тем и в один ряд с «Лолитой», ведь «Палисандрия» — ее перевернутая версия?
— Не думаю, что Набоков и Соколов ведут свою генеалогию от Пушкина. То есть, может быть, и от Пушкина, но Набоков — через пару поколений, Соколов — наверное, через четыре даже. Это во-первых. А во-вторых, время изменилось. «Лолита» написана накануне сексуальной революции, это уже время Брижит Бардо, и впервые вышел роман как раз в Париже. Роман Соколова написан уже после сексуальной революции — со всеми вытекающими отсюда последствиями. Подвиги Вельского следовало бы сопоставить с подвигами самого Пушкина, который в юности так любил говорить о них. Воскресенский не читал многого из юного Пушкина. Но оно и неважно. Просто все юноши рады поговорить об этом. И это как раз в границах норм возрастного поведения.