Ниже — ма-а-а-аленький фрагмент бо-о-о-ольшого разговора с Эдвардой Кузьминой, литературным критиком, редактором, дочерью переводчицы Норы Галь. Среди самых известных переводов Норы Галь (1912–1991) — «Маленький принц» Антуана де Сент-Экзюпери, «Убить пересмешника» Харпер Ли (совместно с Раисой Облонской), «Американская трагедия» Теодора Драйзера, «Поющие в терновнике» Колин Маккалоу. Что не менее важно, свой большой опыт она обобщила в книге «Слово живое и мертвое». Тема перевода и переводчиков интересует меня давно. Я сделала большой цикл бесед и публичных встреч с русскими и зарубежными переводчиками, выпустила три книги интервью, но тема эта меня не отпускает, как и чувство долга перед собой прежней — доделать начатое. Про Нору Галь я узнала, когда училась на отделении художественного перевода Литературного института. В списке литературы было ее «Слово живое и мертвое» (как и «Высокое искусство» ее современника и коллеги Корнея Чуковского). Я говорила про эту книгу с практиками художественного перевода, рекомендовала ее читать своим студентам в РГГУ и РАНХиГС (хотя прекрасно вижу, что многое в ней устарело). Я знакома с ее внуком — Дмитрием Кузьминым, поэтом, переводчиком, литературоведом, несколько раз присутствовала на вручении премии Норы Галь, которую учредили они с Эдвардой Кузьминой.
1 мая 2015 года мы с оператором Натальей Катаевой пришли домой к Эдварде Борисовне записывать материалы для фильма про Нору Галь. Мы приезжали к ней вместе и порознь в течение того года, и получилось довольно много видео- и аудиоматериала. С Наташей мы записали и разговор с Александрой Раскиной, дочерью Фриды Вигдоровой и ближайшей подругой Норы Галь. И тогда же я сделала две публикации — о том, как Нора Галь участвовала в редактуре перевода Бориса Пастернака, небольшой фрагмент разговора с Эдвардой Кузьминой, а также смонтировала крошечный фильмик, который иногда показываю на своих встречах... И вот в конце июля 2024-го, спустя девять лет, я смогла вернуться ко всему нами тогда сделанному — пересмотреть, расшифровывать и понять, куда идти дальше. И вот новая публикация...
— Первый вопрос такой: когда вы слышите или читаете про свою маму, что первое приходит на ум, связанное с ней, — деталь, воспоминание?..
— Давайте разделим: деталь и воспоминания. Воспоминания — это личное, это потом отдельно, а когда я за эти четверть века, что мамы нет, не раз выступала — рассказывала о ней на разных вечерах или писала в статьях, — то какие яркие детали я приводила? Ну во-первых, переводчики — это обычно безымянные, как Пушкин говорил, почтовые лошади просвещения. У нас не все имя автора запоминают, а имя переводчика очень мало кто знает. Тем не менее было два таких ярких события в маминой постбиографии. Во-первых, малую планетку назвали Норагаль. Назвала так ее астроном крымской обсерватории Тамара Михайловна Смирнова, я с ней немножко переписывалась. Она именно малыми планетками занималась: одну планетку назвала Войнич, другую — Сент-Экзюпери... Как положено, документы посылали в Ленинград, в какой-то астрономический институт, оттуда в Америку на утверждение в международный астрономический институт. Это не так, как сейчас, когда за деньги кто-то покупает, — было все по-честному. И вот официальное свидетельство о присвоении имени малой планете: Институт теоретической астрономии Российской академии наук свидетельствует, что малая планета получила имя Норагаль. Она была открыта 31 августа 1973 года, ближайшая оппозиция 29 сентября 1995 года, в момент оппозиции планета будет находиться в созвездии Овна. Мы ее, конечно, не увидели, но все равно приятно. И там сказано, что название дали по рекомендации Евгении Александровны Таратуты. Она была очень известным литературоведом, открыла нам Войнич: «Овод» в нашей стране читали миллионными тиражами. И думали, что Войнич давным-давно нет на свете, а Таратута выяснила, что она живет в Америке, уже глубокая старушка, и понятия не имеет о своих русских читателях. А мама с Таратутой с девяти лет дружили — познакомились они в лесной школе в Сокольниках. С тех пор это была дружба и творческое сотрудничество. Таратута много занималась Войнич, она подготовила и пробила в издательствах сперва ее двухтомник, потом трехтомник. В основном у нас знают только «Овода», а для этого издания мама перевела роман «Джек Реймонд». Мама всегда очень любила литературу о детях, о подростках — этому посвящен большой раздел в ее книжке «Слово живое и мертвое». Там глава о передаче устной речи и глава о передаче детской речи, в этом есть свои сложности и особенности. Тамара Михайловна написала мне, что в лекциях для школьников, студентов по своей теме — астероиды — приводила в пример названия планеток из «Маленького принца» — короля, честолюбца, пьяницы... Так что это для меня первое очень яркое событие в маминой постбиографии.
А второе такое: «Маленький принц» — самая известная и любимая мамина работа, ее визитная карточка. В 1959 году в журнале «Москва» появилась эта публикация (потом расскажу каким чудом, это особая тема), а в 2009 году наследники Сент-Экса отметили юбилей перевода — пятьдесят лет русского «Маленького принца». Я что-то других таких случаев не знаю. В нашей стране никому такое не пришло в голову. Из Франции приезжал французский театр с постановкой «Маленького принца»: они, конечно, играли на французском, но над сценой крупно шел текст маминого перевода. А потом меня пригласили во французское посольство в Москве, вернее в резной особнячок за ним (я все время забываю, чей это особняк, записывала себе, кого-то из наших дореволюционных деятелей) — это резиденция французского посла, и там был прием и очень солидный вечер, посвященный юбилею перевода. Читали главки из «Маленького принца», играли на фортепиано, а в отдельном зальчике была выставка работ Славы Зайцева и Валентина Юдашкина. Кто-то из них сделал кепарик для Маленького принца, другой — шарф. Детям всего мира разослали письмо с вопросом «На какую планетку ты пригласил бы Маленького принца?». Ответы пришли из Америки, Африки, Азии, отовсюду, и по ним сделали модели светильников-планет, я пришла от них в восторг. Почему-то мне больше всего понравился светильник, вдохновленный ответом не из Лондона, не из Америки, а из Индии — синее небо с золотыми звездами. И мне его подарили — он стоит в моей комнате. Это второе ярчайшее событие в маминой постбиографии.
А если говорить про мамину биографию, обычно я начинаю с такого эпизода: она поступала в институт семнадцать раз! Рекорд для Книги Гиннесса. Конечно, не семнадцать лет... Актеры рассказывают, что одновременно в три-четыре вуза поступали: Щепка, МХАТ и так далее. Так и она: в МГУ, МГПИ, РИИН — был такой недолгое время редакционно-издательский институт... И с семнадцатой попытки поступила. Почему? Что, такая двоечница, тупица?.. Нет, литература с ранних лет была ее призванием. Поскольку мама родилась в 1912-м, школу она окончила в 1929-м — в это время рабоче-крестьянскому государству не нужны были ни знания, ничего, а только чистота анкеты: рабоче-крестьянского в анкете не оказалось, потому что до мамы было четыре поколения интеллигенции. После книги «Слово живое и мертвое» маме часто писали письма, иногда спрашивали про фамилию, нет ли однофамильцев... И она отвечала (наизусть не помню, я писала об этом в предисловии к маминой книжке), что ее прадед Леон Рисс в русско-турецкую кампанию помогал солдатам на фронте, так же как наш великий Пирогов, и ему дали крест на шею — видимо, за какие-то серьезные заслуги, потому что он не был православным. А его мама в Австрии была первой ученой женщиной — врачом. Она переехала в Россию. Ее звали Рыся, отсюда пошла фамилия Рисс. Дочь Леона Рисса, Анна Львовна, была маминой бабушкой, потом мамина мама — Фредерика Александровна, мама, я, а Митя — это уже седьмое поколение. У меня хранится семейный альбом тех дореволюционных времен с золотым обрезом, застежкой, там и мама, и мамина мама — я ее никогда не называла бабушкой: была мама и мама Фрида, там много ее замечательных фотографий, есть мама с папой, родители папы, какие-то люди, которых я не знаю. Такое же ощущение, как всегда на выставках старых фотографий: какие лица! Ну и туалеты, конечно! И шляпы какие! Этот альбом — сплошное упоение. Вот причина маминых семнадцати поступлений.
— Сколько лет она поступала?..
— Вот тут ее анкета: с 1929-го, а в 1933-м поступила. В три-четыре места поступала каждый год и наконец все-таки прорвалась. Есть небольшая заметочка Кира Булычева, любимого фантаста, на книгу «Слово живое и мертвое», и там он пишет, что на месте государства насторожился бы: что это за такая упорная девушка, которая столько лет может поступать?..
— А как бы вы описали маму?
— Мама была человек очень скромный, не любила фотографироваться. Когда у меня стала задача подбирать фотографии к ее книжкам, это было мучение: или паспортные — такие крохотулечные, или любительские — совсем нечеткие.
Мама очень любила фантастику. Вот три полки — это ее переводы фантастики, а эти издания появились уже без нее. Выходил сборник Брэдбери, который назывался «Передай добро по кругу» — для меня это очень важный девиз. И когда я стала разбирать мамины письма, я увидела, что там тоже этот девиз работает. Ленинградской актрисе, которая живет в Иркутске не без помощи товарища Сталина (неслучайно она из Ленинграда в Иркутск поехала), мама посылает свои книжки, тех же «Поющих в терновнике», и та потом пишет: «Прочла, насладилась и сейчас отдала хорошим людям. Хочу перечитать, но не могу не порадовать людей». И так не раз. Или писала полуграмотная сестра из Куртамыша, и мама ей тоже посылает какие-то деньги.
— Медсестра?
— Да. Она пишет, что ужасно живет, проблема купить на рынке стакан за двадцать копеек, но вот благодаря маме она купила пять стаканов и один кому-то подарила. Какая-то обувка жмет, а она ее кому-то отдала, чего-то распустила, связала какие-то тряпки и кому-то подарила. Даже совершенно нищие, больные, они добро, полученное от мамы, передают дальше — вот это для меня важно.
Учебный год с 1944 по 1945-й мама преподавала в Полиграфическом институте, вела семинар по зарубежной литературе. И там у нее учился Аркадий Эммануилович Мильчин — позже в издательском деле он был чуть ли не человек номер один, ему дали премию «Человек книги». Собственно, ему я обязана состоявшейся профессиональной жизнью. И хотя вроде мама была такой замкнутый человек, но в этих своих студентов — покажу вам потом фотографию выпуска — она вкладывала душу, и они все потом к ней ходили годами, десятилетиями уже с семейными проблемами, родительскими... А кто-то из них имел такую тягу к литературной работе, и она для нескольких вела семинар. Поскольку с работой, особенно в послевоенные годы, было трудно, маме удалось добыть только рассказы Драйзера, которого она терпеть не могла, говорила: «Федя Драйзер писал на троечку». И вот они его переводили, а потом она все это «чистила», «чистила», доводила, и это была моя редакторская школа.
— А где вы тогда жили?
— На площади Ногина в дом Наркомчермета — он и сейчас существует: бульвар снижается, и там немножко в глубине за церковью большой высокий дом. Поскольку у нас бабушка работала в министерстве финансов, я думаю, по этой линии она туда попала, но после войны там что-то реорганизовали — нас поселили в жуткой коммуналке в Варсонофьевском переулке: десять семей, тридцать человек, наша комната была разгорожена фанерной перегородкой, за стеной жил недавно выпущенный уголовник, который разбирался со своими домашними, и под это все мама должна была работать. Наша комната была большая — 27 метров, на потолке след от бывшей люстры, зато большие венецианские окна. Ее разгородили на несколько закутков шкафами — в основном книжными: это спальня мамы Фриды, в этом закутке диван и мамин письменный стол, в другом за портьерой спала я, и там тоже были книжные шкафы. И я там в потемках сколько прочитала книг, совсем не адресованных моим, допустим, десяти-одиннадцати годам: «Творчество душевнобольных», «История царской тюрьмы»... И в эту комнату набивались еще две-три мамины ученицы, они вслух читали, разбирали, критиковали перевод. Предполагалось, что я сплю, а я, конечно, не спала, слушала, мотала на ус и даже там сделала свое первое редакторское замечание. У Драйзера какая-то душераздирающая мелодрама, и Дженни кричит бросившему или изменившему любовнику: «О! О! О! Эд! Эд! Эд!» И я из-за шкафа говорю: «Снимите хоть одно „о”, все равно никто не поверит». Вот так началось мое редакторское образование.
— А сколько вам было?
— Лет одиннадцать. И вот маму из Полиграфического выперли, устраивая на это место кого-то по блату. Для мамы преподавание было тяжелое дело — она по натуре была вроде бы интроверт. То есть она была как улитка в своей раковине: на моих глазах десятилетиями сидела дома.
До пятидесяти лет мама жила в жуткой коммуналке и величайшим напрягом, каторжным трудом собрала деньги на этот кооперативный дом. Причем первый писательский кооператив, по-моему, 1958-го, там жили ее друзья, «кашкинцы» — Калашникова, Лорие, Фрида Вигдорова, он был более престижный, а переводчики всегда были вторым сортом, наш дом был построен только в 1962-м.
Мама ушла на восьмидесятом году, я сейчас на три года ее моложе, я стараюсь каждый день гулять — час-полтора. Ну в театр я уже не хожу, потому что мне не нравится, как издеваются над классикой, в концерты тоже специально не хожу, но выставки — это моя отрада. Маму на улице я помню в 1943 году, когда я вернулась из детского сада, тогда мы жили в доме Наркомчермета. И вот поздним вечером мы с ней стоим и смотрим на салют, но салют не такой, как сейчас праздничный, вы-то не помните, а были такие лучи прожекторов, так что я даже не знаю, это был салют, или что-то тревожное с самолетами, или отмечали какой-нибудь взятый город. И потом, спустя десятилетия, когда маму в 1960 году приняли в Союз писателей, она каждый год ездила в Дом творчества Переделкино. Но она ездила не отдыхать. Я ее собирала: словари, чистая бумага, очередной перевод и ее довоенная машинка «Ундервуд» — вот так она ездила. У нее была профессиональная болезнь машинисток — руки больные, и она все переводы сразу печатала. Я достала специально для вас черновик «Поющих в терновнике»: вот она пишет, потом забивает на машинке, потом над строкой второй вариант, третий... А потом уже отдавала машинистке перепечатывать — тогда никаких компьютеров не было, — и после машинистки сперва я с ней, потом иногда помогала дочь Фриды Вигдоровой, Сашенька. Мы считывали, и это тоже была интересная школа. Мама в своей книге пишет, что каждую работу поэту, прозаику надо проверять на слух. Вот мы считываем, и вылезает какой-то стык между словами. Вот сейчас в метро я увидела афишу: «Принц цирка». «Принцесса цирка» звучит хорошо, а «принц цирка» невозможно же выговорить. И на ходу она что-то исправляла, а с годами и я вносила какие-то предложения, она обычно к ним прислушивалась, так что вот это была моя редакторская школа.
— А если вернуться к вашим словам, что Нора Галь не любила гулять...
— Да. Она работала за этим самым «Ундервудом» по четырнадцать — шестнадцать часов в сутки. И больная, и с воспалением легких... Она работала как одержимая. Да, она была трудоголиком, и работа была главным смыслом ее жизни, а может быть... С моим папой она познакомилась в институте, и они очень были счастливы, вот там их фотография. Он же погиб в войну, и мама больше не выходила замуж, никаких мужчин, ничего. Только работа, работа и друзья. И вот вроде бы она была интроверт, но когда в Переделкино приезжала... Там работаешь-работаешь, но поневоле ходишь в столовую, гулять. Тогда еще Союз писателей не распался на эти нынешние союзики, но все равно ощущались «левые» и «правые», за столом с кем попало не садились, обязательно был свой круг. Мамин круг был — Лев Разгон обожаемый, его жена Рика прелестная, Марк Галлай иногда бывал и Юрий Завадский, великий режиссер, — он почему-то не любил ездить со своими театральными, а любил с писателями. Такой был круг, такое было застолье, там было общение.
— Нора Галь и Борис Кузьмин учились на каком факультете?
— На филологическом, конечно. Это уже МГПИ, который потом был Ленина, а тогда Бубнова (потом это тоже ушло). Мама со мной в проекте ездила сдавать экзамены и аспирантские. В общем, я принимала участие в их учебе с нулевого возраста. Учась в институте, они начали уже публиковаться как литературоведы и критики. У меня была целая полка журналов того времени: «Литературная учеба», «Литературный критик» и предок журнала «Иностранная литература» — «Интернациональная литература», которую они по-домашнему называли «Интерлит». У меня есть маминой рукой написанный список ее статей, и в «Слове живом и мертвом» мы тоже даем полную библиографию ее статей.
— Как ваша мама работала? Вы утром вставали, завтракали...
— Я даже не помню завтраков. Мамина мечта была, чтобы никакой еды: съел таблетку — и привет! В детстве, я помню, меню было такое: пельмени, яичница и сосиски. С тех пор пельмени я не выношу, сосиски я ела, только когда шла с работы (одно время мы работали на улице Неждановой — рядом с композиторами, — и так быстренько можно было забежать в сосисочную). Мама говорила, что омлет я делаю лучше всех: он у меня был очень воздушный. Когда я училась в пятом классе, мама Фрида умерла, мама не могла заниматься этой готовкой, и тогда к нам пришла такая очаровательная старушка божий одуванчик — помогала по хозяйству, помогала готовить...
— А до этого еду готовила бабушка?
— Я даже этого не помню. Она целый день была на работе, когда она могла готовить?.. Пельмени и сосиски — это все-таки дело двухминутное, это, может быть, и мама исхитрялась. Больше я ничего не помню.
— Сколько вы маму помните, она все время сидела и работала дома?
— Да, сколько помню: она всегда за этим «Ундервудом». На улице я помню первый мой приезд из детского сада под эти прожекторы, и потом, когда она начала ездить в Переделкино, это уже с 1960 года. Мы, конечно, не ходили с ней гулять. Последние годы я видела, как сужается ее мир. Сперва, когда я приезжала ее навестить в Переделкино, она приходила меня встретить на платформу. Если я где-то в середине поезда, издали в начале платформы вижу ее белую головушку — бегу. Потом ей уже стало тяжело — вы, конечно, знаете эти переделкинские места, — она меня встречала у мостика через речку, потом уже у ворот в парк, а потом уже у самого здания. И если помните, в старом здании балкон на втором этаже, и на этом балконе мы сидели с Львом Разгоном, и он нам читал главы из своих лагерных мемуаров. Никому в голову не приходило, что это когда-нибудь напечатают, просто мыслей таких не было.
— Расскажите про этот портрет Норы Галь.
— Когда мамы не стало, 23 июля, и я бегала по этим похоронным конторам, я увидела там объявление, что они увеличивают фото для памятника с фотографий. Но, как я говорила, мама была человек скромный: фотография либо в паспорт, либо любительские совершенно некачественные. И мне моя замечательная подруга Аленушка Аршаруни подсказала, что можно не с фотографий, чтобы не переснимать, а что уличные художники рисуют с фотографий. А я уличными художниками интересовалась, еще когда их у нас в помине не было. Мне очень запомнилось в Италии, во Флоренции, на площади Синьории в одном углу играла девушка на флейте, в другом — художник что-то такое рисовал, вся площадь была полна народу. Поэтому когда эти художники появились у нас, я иногда даже стояла и смотрела на их работу. Обычно на Арбате рисовали смазливенькие рожицы девиц, а мне как-то приглянулся, кажется, рядом с галереей на Крымском валу художник, у которого на стенде были такие интеллигентные лица типа Эйнштейна. Я час около него стояла и на всякий случай взяла телефон мастерской: поскольку к тому времени мамина подруга Раечка [Раиса Облонская — ученица Норы Галь, переводчица. — Е. К.] уже плоховато ходила, я подумала, что, может быть, как-нибудь удастся Раечку туда привезти. И вот, когда мама умерла и Алена мне подсказала про уличных художников, я достала телефон и звоню ему. Причем через два дня похороны в Донском монастыре, потому что мама Фрида там похоронена. «Извините, мне очень срочно: может, слышали — Нора Галь?» Мгновенная реакция: «Да, конечно, „Маленький принц”, но я с фотографий не рисую, я дам вам телефон моего друга, он может». Звоню другу: «Извините, мне очень срочно. Может, слышали: Нора Галь?..» В ответ молчание, и тогда мистика — я говорю не про «Маленького принца», который мамина визитная карточка, если кто ее знает, то по нему, а начинаю с маминой первой самой нелюбимой работы: «Вот она переводила „Американскую трагедию” Драйзера». Он как закричит: «Как?.. Эта книга спасла мне жизнь!» Тут у меня уже мороз по коже... Думаю, в Москве этих художников десятки тысяч — и попасть на такого... Интеллигентный мальчик, когда он был в армии, то взял почитать эту самую «Американскую трагедию» — а это пятьдесят листов, хороший кирпич, потом начальство идет — он сунул книгу за пазуху, а ночью он охранял склад с оружием, и на него напали с ножом, и нож вошел в «Федю Драйзера», иначе не быть бы парнишке живым. Я каждый раз рассказываю эту историю и не могу не волноваться. Он вложил всю душу в этот портрет. Я ему привезла все фотографии, начиная с этих дореволюционных двухлетних на картоне с золотым обрезом и кончая последней. На следующий день я к нему приехала — у меня впечатление, что спать он не ложился: вся комната прокурена — и был этот портрет. Настолько точно передано выражение маминых глаз, ее легкая саркастическая улыбка с этим выражением: «Ну-с, дочь моя...» Причем Раечке портрет не понравился: к ней она не так иронически относилась, а ко мне, видимо, за мои некоторые несовершенства... Первые два месяца без нее я сидела все время за столом и все время общалась с этим портретом.