Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.
— Первая тема нашего разговора — авангард и его современность, актуальность, массовая популярность. Можно заметить, что увлечение им не проходит, продолжается активная выставочная и издательская деятельность. Что, на ваш взгляд, позволяет авангарду оставаться таким привлекательным?
— Авангард не является мейнстримом, его меньше. Существует возможность выбора между одним и другим. И потом, авангард, во всяком случае теоретически, а отчасти и практически, может, как говорил Крученых, бить по нервам привычки чем-то необычным. Всегда существуют те, кто не хочет быть таким, как другие. Причем это может проявляться в самых разных формах. Отсюда возникает проблема: что считать авангардом? Стремление как-то выделиться, быть другим. Когда авангард еще не признавали, первым возможным «авангардным срезом» была одежда.
Прикладной аспект авангарда был очень развит в двадцатые годы прошлого века. Идеи ЛЕФа, особенно Нового ЛЕФа, производственное искусство. И сейчас проходят выставки Любови Поповой, Варвары Степановой, где представлена именно одежда того времени, оригинальные вещи. А с другой стороны, если вы зайдете в магазин в Летнем саду или в Русском музее, там обязательно будут футболки с Малевичем.
— Конечно, я носил футболку с «Черным квадратом» Малевича, когда учился в университете, а своему брату на Новый год я подарил худи со «Спортсменами» из сувенирной лавки Русского музея.
— В этом смысле поразителен путь Малевича от непризнанного гения к человеку очень сложному, возглавлявшему Институт художественной культуры.
Естественно, авангардисты — это не единое целое. Каждый человек со своим характером, со своими особенностями, все между собой спорят и ругаются. Один из самых авангардных поступков Малевича — он сконструировал себе супрематический гроб. Человек знал, что он умрет, всё. И он вот так вот отнесся к этому, сконструировал гроб, и в этом гробу его все и увидали, поскольку он был на похоронной процессии. Это и жест, это и авангардное поведение — куда угодно можно отнести. Человек сделал нечто не для кого-то, а именно для себя, и это было воплощено в жизнь. А его абстрактные всякие вещи... Да, феноменален, конечно, успех «Черного квадрата», сейчас нет человека, который его не знает, но, конечно, был такой этап, когда Потанин только подарил Эрмитажу «Черный квадрат» и было очень много споров вокруг него.
Я в прошлом году была в Эрмитаже в здании Главного штаба, спрашиваю, как пройти посмотреть какого-то художника конкретного. И мне «милиционер» дежурно говорит: «А вот вы от „Черного квадрата“ поверните налево, и все». Дорожный знак. В то же время и супрематические, и фигуративные работы, всякие пахари, жнецы, широко представлены в качестве декоративных, и, когда люди, даже с самыми консервативными вкусами, скажем, туристы, приезжают в Петербург и приходят в Русский музей, многие из них с удовольствием покупают их в качестве сувениров. Потом идешь по улице и видишь, что там жнецы, а там косцы.
— Издательство TATLIN продает гроб Малевича как объект-штуковину. То есть даже смерть авангардистов является монетизируемой, можно поставить себе модельку гроба Малевича на стол.
— Тут такое... закругление, зацикление — «победа над солнцем». «Победа над солнцем», как тьма, ночь, и черный квадрат, и сам Малевич. Некоторые искусствоведы, наверное, это оспаривают, некоторые нет. В общем, сам Малевич писал, что идея черного квадрата впервые пришла к нему во время работы над декорациями к опере Матюшина «Победа над солнцем».
— А еще он в одном из супрематистских манифестов писал, что черный квадрат — это кирпич, первый строительный элемент новой реальности. Привлекательность и актуальность авангарда, может быть, как раз в этом прикладном характере искусства и заключается. Также само понятие авангарда обладает условным статусом, у него нет каких-то четких фиксированных границ, к авангарду хорошо прикладываются все приставки нео- , пост- и так далее.
— Опять же, можно выйти на филологическую концепцию Тынянова, архаисты и новаторы. То, что казалось в одно время современным, в другое время может восприниматься как архаизм. И наоборот, если представители Беседы любителей российской словесности Александр Шишков и Гавриил Державин употребляли в своих текстах славянизмы, церковнославянизмы, старославянский язык, что затрудняло чтение и восприятие, то через Крученых футуристы стали обращаться не к гладкому языку XIX века, а боролись против него, боролись с гладкостью постпушкинской эпохи. Когда эта гладкость стала уже невыносимой, они говорили, что хотят стереть с Пушкина хрестоматийный глянец. Поднимали на щит таких поэтов, как Дмитрий Хвостов и др. Эта неуклюжесть была наиболее четко выражена, на мой взгляд, крученыховским «Дыр бул щыл», поскольку в данном случае можно говорить о национальном характере зауми, во многих языках просто нет фонем «ща», нет «ы», например. Муж моей подруги Кари Унксовой, геолог и переводчик Анатолий Смирнов, с которым мы как-то на эту тему говорили, привел такой пример: если у пивного ларька сказать: «Дыр бул щыл», тебя поймут, а если сказать: «Бобэоби пелись губы», может быть, реакция будет другой.
— Возвращаясь к разговору про условный статус понятия «авангард», стоит упомянуть о его широкой применимости, стирании границ между малыми и большими формами искусства, его, можно сказать, всеческом характере: авангард при своем рождении впитывал в себя огромное количество не только внутренних течений, произрастая не только на, условно говоря, стерильной и всем известной культурной почве, но и включая в себя различные внешние атрибуты без какого-то их четкого разграничения.
— Авангард без берегов. Всё, кроме середины.
— Разговор об авангарде — это всегда разговор об эмоциональной реакции на него.
— Вы говорили про любовь к нему, а я сразу же вспомнила про ненависть, которая не ограничивалась написанными в десятые годы прошлого века статьями «Футуризм и безумие» или «Психоз или самореклама», в которых футуристов называли душевно больными. Это общее явление, до этого и символистов так называли.
У меня есть собственный пример: лет десять — пятнадцать назад был в Союзе писателей председатель Михаил Чулаки. Я была на его похоронах, около меня сидел какой-то человек, я даже не знаю, кто он такой. Мы тогда ехали с похорон в Дом журналистов, и первый вопрос, который он мне задал: «Скажите, пожалуйста, как вы относитесь к „Черному квадрату“? Знаете, видели?» Я несколько опешила, поскольку мы ехали с похорон, а он стал всячески ругать картину Малевича. Я понимаю ситуацию, это были все-таки родственники покойного, это не место для дискуссий. Но человек был так этим одержим, его, по-моему, даже никто и не знал среди присутствующих, и он специально на похороны пришел, чтобы задать вопрос про «Черный квадрат», чтобы об этом поговорить, потому что он просто пылал ненавистью. Так что тут могут быть эмоции самые разные, в том числе и любовь.
— Зданевич утверждал стремление авангарда к искренности, его динамизм и обновляющее действие, стирающее лоск старого, отжившего и создающее что-то новое, обладающее жизненным потенциалом. Символизм был сугубо эзотеричен, у него был свой словарь, без которого к нему не подобраться. В то же время футуризм более демократичен, демократичен настолько, что создает место для хулиганства и дилетантизма, и это может привлекать людей, фиксировать их внимание.
— Что касается Ильи Зданевича, то он в данном случае представляет единство слова и дела, его искусство — хамелеон. Он умел, особенно на всяких выступлениях, раздражать публику, допустим, в том же самом Париже. Великолепно владел искусством наживать себе врагов. Насчет простоты или сложности я не могу ничего сказать однозначно, потому что первоначален, может быть, порыв изнутри, а потом наступает анализ. Возьмем Крученых, который в письмах Шемшурину просил прислать ему Фрейда. Пожалуйста, авангард и теория Фрейда, теория бессознательного. Потом тот же Крученых интересовался Коноваловым, мистическим сектантством. В результате его декларация заумного языка множество раз переиздавалась с некими дополнениями. Если взять первый вариант, в котором творец не успевает за переживанием вдохновенного, наряду с языком общепонятным существует и язык индивидуальный, заумный, и там буквально несколько пунктов.
Но если мы возьмем бакинский вариант декларации заумного языка 1921 года, то там уже будет акцент на более узких дефинициях. А в 1920-е годы заумный язык возникает у Сейфулиной, Всеволода Иванова и так далее. С другой стороны, действительно популярными стали сокращения, ГлавЗдравСмысл и так далее. Например, название «Футурвсеучбище», занятия которого проходили в помещении «Фантастического кабачка», отсылает к поэме Велимира Хлебникова и создано по модели русского языка, что нельзя сказать о многих неологизмах 1920-х годов, которые были, с одной стороны, труднопроизносимы, а с другой — производили комическое впечатление, потому что это было не упражнением речетворцев, а большим канцелярским названием. Об этом есть, если не ошибаюсь, в журнале «ЛЕФ», статья Винокура «Футуристы — строители языка», где, в частности, об этих сокращениях идет речь, но они бывали просто идиотские.
Как говорится, заставь... Тут даже и Богу молиться дурака не заставляли, чиновники понимали, что пять слов в названии — это неудобно, все нужно сократить, а как это звучит — не важно, сокращали чисто механически, и получалось так, как и не придумать специально, не произнести. Иногда смешно, но иногда не очень.
— Возвращаясь к теме аффектов вокруг авангарда: меня учили в университете тому, что авангард привлекал к себе внимание после его жесткого запрета, а влечение к авангарду могло быть социальным маркером «свой-чужой».
— Смотря где. У нас отчасти так, а, допустим, во Франции неизвестно, чтобы кто-то накладывал серьезные запреты, друг с другом боролись группы. Допустим, вот пришли сюрреалисты, и Бретон, и Тцара, известный вечер «Бородатого сердца» с последующей потасовкой, судебный процесс, который так ничем и не кончился. Дадаисты очень долго-много шумели, а потом им на смену пришли сюрреалисты: и те и другие — авангардисты, но каждый в своей ипостаси. Потом, если дальше идти, появились леттристы с Исидором Изу, с которыми воевал уже сам Зданевич. Авангардисты могли друг друга ненавидеть, друг с другом ругаться, как угодно.
Приезд Маринетти в Россию был очень показателен в этом контексте. По логике вещей тут футуристы и там футуристы — слава богу, приехал футурист, давайте вместе выступать, но все разделились, причем некоторые сначала были за, а потом против, или наоборот. Известно, что Хлебников и Лившиц распространяли свои листовки перед выступлением Маринетти, а Зданевич на французском языке сказал приветственное слово Маринетти, поскольку, еще будучи юным, с ним переписывался, Шершеневич тоже.
— В «Полутораглазом стрельце» Лившиц настойчиво говорит о том, что «мы — это не вы».
— Совершенно разным было поведение среди русских футуристов, они могли переходить из группы в группу или уходить вовсе. Опять же, они люди с тонкой нервной организацией, поэтому могли на какие-то вещи обижаться, устраивать скандалы.
— Вы пишете о том, что многие художественно-культурные деятели бежали от ужасов Гражданской войны, нищеты, от голода и опасности в Грузию потому, что молодая республика могла предоставить более спокойную обстановку, работа в Грузии позволяла сконцентрироваться на своих идеях, разработать их до конца, не отвлекаться ни на что. На примере Зданевича мы видим — «41°» работает: продолжается развитие дореволюционных поэтических школ, опережающее аналогичное движение в Европе. Кратковременность грузинских творческих экспериментов была созвучна непродолжительному периоду существования независимой Грузии?
— Конечно, была, но было много трудностей. Все относительно, в Петрограде меняли пайки, полгода фруктов не бывает, а на этих фруктах в Грузии все-таки можно было прожить. Туда приехало очень много людей, и далеко не все из них творческие. На бытовом уровне всякое могло быть, но в общем и целом они очень хорошо сосуществовали, устраивали общие вечера. Бессо Жгенти, грузинский критик-футурист, с которым я виделась в Союзе писателей году в 1975-м или в 1976-м, рассказывал, как они все мальчишками бегали в «Фантастический кабачок», где «Голубые роги» проводили вечера [В 1915 году в Кутаиси формируется группа поэтов «Голубые роги» — «Циспери канцеби», в которую входят Тициан Табидзе, Паоло Яшвили, Валериан Гаприндашвили, Колау Надирадзе и др., стремящиеся к обновлению грузинского языка и освоению на грузинской почве достижений западноевропейского и русского символизма. — Д. Б.], и этим мальчишкам-школьникам было интересно их слушать, что-то от этого осталось в них.
— В письмах Моргану Филипсу Прайсу Зданевич пишет о том, что он делал в Грузии: «Работал над документами, вывезенными из Турции, чертил разрезы и планы осмотренных мною церквей, читал в кругу друзей об искусстве и для сих же друзей издавал книги на особом заумном языке (точно и без того мы недостаточно были оторваны от действительности), зарабатывал, торгуя мукой и керосином, побывал наборщиком, барменом и играл на бирже». С февраля по июнь 1919-го он работал переводчиком в Британской железнодорожной миссии в Тифлисе, служил в Тифлисе и Батуме в Счетном отделе Железнодорожного департамента Американской благотворительной организации «Помощь на Ближнем Востоке», а потом он пишет, что «продолжал жить под гнетом виденных зрелищ в мире мертвых идей в захудалом Тифлисе, вдали от центров, где решались судьбы человечества». Зданевич говорит, что не имел возможности съездить за границу в студенческие годы и вернулся в Грузию в 1917 году, в результате чего, «потеряв всякую связь с художественными центрами, как и всякий мастер-новатор, обречен в условиях безвыездной жизни в Грузии на медленное нивелирование и распад». Он лукавит или действительно подвергает переоценке свой тифлисский опыт?
— И то и другое...
— Это поза?
— Нет, для Хамелеона-Зданевича это то, что надо. В 1917 году он очень активно работал в Союзе деятелей искусства, возглавил общественную организацию «Свобода искусству», выступал с призывами к отделению искусства от государства и созыву учредительного собрания деятелей искусств, но верх взял Маяковский, так получилось. У них было очень много фракций, состоявших иногда даже из одного человека. Зданевичу какой-то частью своего существа хотелось быть там, где меняется мир. Человек сегодня хочет спокойно заниматься своей работой, а в это время где-то там что-то происходит, очень важное, а я здесь сижу. Одно другого не исключает.
— Два крайних полюса среди героев ваших книг — это Илья Зданевич и Константин Вагинов, которые абсолютно контрастны в художественных установках. Вагинов в трамваях собирает арго жителей Лиговского проспекта, умирает от туберкулеза, нежно лелея память о старом и понятном, описывает попытки воссоздать былое спокойствие или былое величие через обрывки свидетельств прошлого мира. Зданевич уезжает в Париж, попадает в столичные европейские круги, начинает работать в Доме Шанель, создает livre d’artiste вместе с Пикассо, Хуаном Миро и бесчисленным количеством художников мирового уровня. Чувствуете ли вы эту дистанцию, является ли она для вас такой же яркой?
— Вагинов и Зданевич — люди совершенно разного типа. Если мы возьмем, допустим, судьбу Льва Лунца, то он был ближе к Вагинову, очень ярко начинал с «Серапионовыми братьями», как и Вагинов, был болен туберкулезом, скончался во Франции, куда его перевезли родственники. Или, допустим, судьба Бориса Поплавского — тоже уехал талантливый человек, но рано умер. Не случилось.
Вагинов больше пассеист, наблюдатель. У Зданевича — редкая, на самом деле нечасто встречающаяся энергетика, неукротимая энергия, которую он в самые разные точки направляет. Что-то у него лучше получается, что-то хуже, но он все время что-то пробует. Только недавно были опубликованы его зарисовки из экспедиции по турецкой Грузии, где он исследовал памятники грузинской и армянской церковной архитектуры. Но тем не менее и в этом весь он. Кроме всего прочего, в отличие от многих, он обладал потрясающей работоспособностью и филигранностью.
Знаете, с кем бы я его сравнила? С Павлом Филоновым и его аналитическим искусством. Работа над каждым квадратом площади. Только у Филонова в основном живописная работа, а у Зданевича — его пенталогия заумных драм, где все проработано, и чем дальше, тем больше, но уже дальше некуда. Потом он уже от этого направления отказался, сделал все, что мог в этом направлении, стал заниматься другими вещами.
— Последний вопрос: а вы любите авангард?
— Во всяком случае, интересуюсь. Я считаю, что в какой-то степени я ближе к всечеству, потому что авангард должен быть авангардом по отношению к чему-то. Хорошую неавангардистскую литературу тоже можно читать с удовольствием. Как писал Игорь Терентьев: «Можно читать Апухтина с удовольствием, // Прибавляя щепотку сиролеха».