© Горький Медиа, 2025
6 июня 2025

Житие мученика Александра

Статья И. Немировского из сборника «Пушкин после 1831 года»

Что стояло за письмом Жуковского, запечатлевшим последние минуты жизни Пушкина? До недавнего времени пушкинисты видели в нем лишь намеренное искажение образа поэта в угоду императору, но теперь этот текст начали интерпретировать как литературное переосмысление реального события, выполненное по законам агиографического жанра. Читайте об этом в статье И. Немировского из сборника «Пушкин после 1831 года».

Все мы начиная с 24 февраля 2022 года оказались перед лицом наступающего варварства, насилия и лжи. В этой ситуации чрезвычайно важно сохранить хотя бы остатки культуры и поддержать ценности гуманизма — в том числе ради будущего России. Поэтому редакция «Горького» продолжит говорить о книгах, напоминая нашим читателям, что в мире остается место мысли и вымыслу.

Пушкин после 1831 года. СПб.: Academic Studies Press / БиблиоРоссика, 2025. Под редакцией И. Немировского. Содержание

* * *

«Смерть решит все сомнения» (литературные подтексты письма Жуковского о смерти Пушкина)

И. В. Немировский

Письмо Жуковского, адресованное отцу поэта, С. Л. Пушкину, стало главным доступным современникам источником сведений о дуэли и смерти Пушкина. Оно писалось в первые дни после смерти поэта, с 3 по 15 февраля 1837 года, когда подробности того, как Пушкин уходил из жизни, были еще свежи в памяти тех, кто стоял у его одра. В процессе создания письма Жуковский собрал воспоминания почти всех, кто там находился. Это были самые близкие друзья и врачи. Отосланное из Петербурга в Москву А. Я. Булгакову 15 февраля 1837 года, письмо было предназначено для списывания и публичного прочтения. Последнее — в условиях жестких ограничений на проявление любой общественной реакции на смерть Пушкина — было особенно ценно.

П. Е. Щеголев, фактически введший письмо в научный оборот, назвал его «самой достоверной и авторитетной историей последних дней жизни Пушкина». При этом в подробном анализе, сделанном историком в его знаменитой книге «Дуэль и смерть Пушкина», он, в противоречии с собственным утверждением, оспаривает достоверность самых важных эпизодов. Более всего его недоверие вызывает стремление Жуковского убедить читателя в том, что «Пушкин умер глубоким христианином, в примирении, любви и просветлении. В момент перехода от жизни к смерти он с необычайной силой выказал чувства своей преданности монарху, напоминающие по настроению чувства сына к отцу». Эта короткая цитата не вполне передает весь скепсис Щеголева в оценке письма Жуковского как исторического источника. Прежде всего — Щеголев оспорил подлинность ключевой фразы письма, выражавшей верноподданнические чувства Пушкина к императору: «Скажи государю, что мне жаль умереть; был бы весь его. Скажи, что я ему желаю долгого царствования, что я ему желаю счастия в его сыне, счастия в его России». В данном случае, считает Щеголев, речь идет не просто об искажении, а о прямой фальсификации. Столь же последовательно и жестко Щеголев отрицает и другие проявления «христианских чувств» Пушкина, описанные Жуковским. Так, по мнению Щеголева, перед смертью Пушкин причастился только под давлением друзей и царя. Резкой критике подвергается и все то, что в письме Жуковского характеризует отношение Пушкина к жене. Щеголев полагает, что Жуковский приписывает Пушкину гипертрофированную заботу о Наталье Николаевне, в частности желание скрыть от жены смертельный характер своей раны, и что «на самом деле» Пушкин считал, что «она должна все знать». Завершая свой критический анализ письма Жуковского, Щеголев приходит к выводу о том, что оно представляет собой не достоверный рассказ о смерти Пушкина, а литературное произведение в жанре жития: «Описание Жуковского носит чисто житийный характер. Кончина Пушкина представлена как идеал кончины во всей его житийной закругленности».

Очень может быть, что именно оценка Щеголевым письма Жуковского как недостоверного и исполненного «чуждого» Пушкину монархического пафоса задержала изучение письма в советское время. Немногие исследования этого произведения были посвящены объяснению причин того, почему Жуковский исказил картину умирания Пушкина. В качестве основной называлось желание Жуковского обеспечить благосостояние семьи Пушкина, поскольку царь взял на себя все заботы о ее финансовом благополучии. Только в последние два десятилетия письмо Жуковского стало объектом пристального внимания пушкинистов.

Современные пушкинисты довольно легко опровергали критику Щеголева. Так, Я. Л. Левкович, оспаривая утверждение Щеголева, что вряд ли Пушкин причастился добровольно, снисходительно указывает на то, что в пушкинскую эпоху причащение было обязательно и воля умирающего во внимание не принималась, как будто Щеголев, живший на полвека раньше, чем Левкович, знал об этом меньше, чем она. Также было доказано (скорее показано), что Пушкин все-таки сказал свою сакраментальную фразу («был бы весь его»), за которую Жуковскому так досталось от Щеголева. Легкость и простота, с которой современные пушкинисты оспаривали Щеголева, определялась тем, что они не относились к письму Жуковского как к литературному произведению. Для них оно оставалось прежде всего источником, и литературная условность, безусловно свойственная письму Жуковского, во внимание не принималась. Можно сказать, что советские пушкинисты оспорили Щеголева во всех его частных выводах, но у них не получилось оспорить главный вывод историка, состоящий в том, что письмо Жуковского представляет собой не просто источник, а литературное произведение в жанре жития мученика.

Именно в произведениях этого жанра уход из жизни становится кульминацией жизненного пути, фокусом, в котором сходятся все деяния умирающего, и поэтому смерть должна описываться с подробностями, которые призваны стать подтверждением его высокого статуса. Это описание строится по строгим жанровым канонам, и мы постараемся показать, как в письме Жуковского воспроизводится этот канон. Так, ключевым элементом житийного канона является прощение, которое мученик перед смертью дает своим мучителям. И письмо Жуковского не просто приводит пушкинские слова «Не мстить за меня! Я все простил», но и с житийной определенностью начинает с этих слов нарратив о духовном перерождении Пушкина. Собственно, с этих слов Пушкина письмо Жуковского и приобретает житийный характер, составляя резкий контраст с предыдущим повествованием, где Жуковский, описывая дуэль между Пушкиным и Дантесом, не скрывает того, что доминирующим чувством поэта в тот момент было чувство мести. Рассказ о дуэли включает в себя эпизод, где Пушкин, сам смертельно раненный, зовет Дантеса к барьеру, стреляет в него и, не попав, в досаде бросает пистолет в снег. Именно этот выстрел, по мнению философа Владимира Соловьева, «...окончательно сломил силы Пушкина и действительно решил его земную участь. Пушкин убит не пулею Геккерна, а своим собственным выстрелом в Геккерна». При этом Соловьев, следуя за Жуковским, признает, что

...последний взрыв злой страсти, окончательно подорвавший физическое существование поэта, оставил ему, однако, возможность и время для нравственного перерождения. <…> Что перед смертью в нем действительно совершилось духовное возрождение, это сейчас же было замечено близкими людьми.

И в самом деле, Жуковский не просто описывает момент духовного перерождения Пушкина («И особенно замечательно то, что в эти последние часы жизни он как будто сделался иной; буря, которая за несколько часов волновала его душу яростною страстию, исчезла, не оставив на нем никакого следа; ни слова, ниже воспоминания о поединке»), но и строит описание ухода Пушкина из жизни таким образом, что все его слова и поступки становятся следствием этого духовного перерождения, чем и определяется житийный характер всего нарратива.

Другой важной чертой агиографического канона, кроме упомянутого выше «прощения», являются слова мученика, сказанные им перед смертью. В письме Жуковского приводится все, что Пушкин сказал перед смертью, при этом смысловой акцент делается на его обращении к императору. Этим словам придается значение духовного завещания поэта. Щеголев, утверждая, что Пушкин не говорил этих своих предсмертных слов и что Жуковский просто приписал их ему, тем не менее подчеркивает, что они звучали как прощание сына с отцом. Тем самым, на мой взгляд, вольно или невольно Щеголев указывает на еще одну черту, сближающую письмо с житием, а именно на апелляцию к благочестивым родителям мученика. В этом отношении адресация письма Жуковского отцу Пушкина сама по себе также может быть рассмотрена как отсылка к агиографическому канону. В свою очередь, уже как отец, а не как сын, Пушкин прощается перед смертью с собственными детьми и с женой, что также лишний раз подчеркивает житийный характер письма Жуковского.

Не оставляет сомнений, что Жуковский был знаком с житийной литературой и, как русский православный человек, читал и знал Четьи минеи. Проблемным может оставаться вопрос о том, как житийный характер письма Жуковского соотносится с его собственными произведениями, где описывается безвременная смерть. Эта тема представлена прежде всего его переводами: наиболее известными и значимыми из них являются «Стихи на смерть королевы Луизы» («В ту минуту, когда ты в белой брачной одежде...»; перевод из Ж. П. Рихтера, опубликовано в 1827 году). К этому стихотворению хорошо подходят слова Щеголева, сказанные о письме Жуковского: здесь описывается идеальный уход из жизни христианина. Другим важнейшим слагаемым литературного фона письма может считаться стихотворение Жуковского «Сельское кладбище», посвященное ближайшему другу Жуковского, Андрею Ивановичу Тургеневу, когда тот был еще жив, и неожиданно для его создателя ставшее стихотворением на смерть Андрея Тургенева, ушедшего из жизни летом 1803 года.

Именно в этом своем посмертном смысле перевод из Грея стал важной частью культа памяти Андрея Тургенева, возникшего в кругу его друзей. И в этом качестве «Сельское кладбище» приобрело даже большую известность, чем стихотворение Жуковского, непосредственно посвященное смерти друга, «На смерть А<ндрея Тургенева>» (1803). Жуковский не решился его публиковать, однако поделился им с И. П. Тургеневым, отцом Андрея Тургенева, в отдельном письме. Оба письма, отцу Андрея Тургенева и отцу Пушкина, в творчестве Жуковского составили своего рода диалог на тему о природе смерти и о том, что происходит с душой человека после смерти.

В письме к И. П. Тургеневу об этом говорится так:

Ах, почтенный человек, как понять, что такое смерть? Мертвые не говорят; а те, которые оплакивают их, видят одни развалины, ничтожество целого. Верю, что я, то есть состав мой, не исчезнет. Стихии разделятся, приобщатся к стихиям; но где тот образ, то явление, которые происходили от союза стихий? Части разрушенного инструмента целы; но где гармония, где прелестные звуки, которые восхищали меня? Но в природе нет ничтожества. Смерть есть изменение. Творение умирает, перестает действовать только тогда, когда сила, которая двигала его органами, перестает производить сие движение. Если мы составлены из стихий, то почему не назвать души стихиею же, несравненно тонкою, первородною, проистекающею от первоначальной стихии, которая оживляет все творение, от Бога? Грубые стихии отделятся, возвратятся к своим источникам, душа к своему источнику. <…> Но если душа, как духовный атом, отделенный от души всемирной, объемлющей все своею беспредельностью, должна к ней приобщиться и в нее кануть, как в океан капля, то какая утешительная мысль о будущем свидании может оживлять человека, разлученного смертью со своими любезными?

Как видно из приведенной цитаты, вопрос о природе смерти Жуковский сводит к вопросу о том, сохраняет ли душа умершего индивидуальные черты или же, как капля в океан, возвращается к своему источнику и растворяется в нем. Рассуждая об этом, Жуковский опирается на теорию Шарля Бонне о том, что в душе человека объединяются материальная и духовная стихии под воздействием «первоначальной стихии», изложенной Бонне в главе «Соединение душ с телами организованными» его книги «Созерцание природы». В год написания письма И. П. Тургеневу Жуковский внимательно читает этот труд Шарля Бонне. Ответа на вопрос, что происходит с душой человека, когда духовная и материальная стихии отделяются одна от другой, то есть после смерти, Бонне не дает. Философ признается, что у науки ответа на этот вопрос нет, и Жуковский, так же как Бонне, останавливается здесь в своих рассуждениях. Именно поэтому надежда на встречу с любимым другом «за гробом», выраженная в письмах, представлялась Жуковскому осложненной сомнениями («Смерть решит все сомнения. Вообразите же, что для нашего А<ндрея> И<вановича> все решилось» [Жуковский 1999–, 15: 16]). С уверенностью о встрече с другом после смерти Жуковский говорит только в поэзии, именно в элегии «На смерть А<ндрея Тургенева>»:

Прости! не вечно жить! Увидимся опять;
Во гробе нам судьбой назначено свиданье!
Надежда сладкая! приятно ожиданье! —
С каким веселием я буду умирать!

В. Э. Вацуро обратил внимание на то, что в кругу «Дружеского общества», к которому относились Жуковский и Андрей Тургенев, лирический субъект перешел в элегию из писем и дневников. Именно так произошло с элегией Жуковского на смерть Андрея Тургенева, которая впервые появилась в письме Жуковского И. П. Тургеневу. Вопрос о том, сохраняется ли душа человека после смерти, нашел здесь совершенно определенный положительный ответ, но при этом потерял глубину и многозначность. Философский характер рефлексии на смерть сохраняется только в письмах и дневниках, определяя тем самым особый жанр — письмо о смерти. Именно здесь нарратив о смерти теряет условность, сближающую элегию о смерти с эпитафией, и может содержать подробности, невозможные в элегии.

Адресуя свой вопрос о природе смерти И. П. Тургеневу, Жуковский понимал, что проблема того, как взаимодействуют душа и тело и что происходит с душой человека после смерти, в масонской среде, к которой относился Тургенев, нашла свое определенное положительное разрешение. Так, отвечая Жуковскому, И. П. Тургенев писал:

Что есть смерть? Переход от времени в вечность. Мой друг! Или нет Бога, или мы Его не знаем, или все то праведно и истинно, что святая религия и философия истинная, духом Божиим просвещаемая, нас учит. Самый строгий разум, ежели не может открыть тайны, религиею научаемый, то не может же и опровергнуть их и не признавать их, ежели он только не упрям и не совсем слеп. Как мне не предполагать бессмертия, когда и смерти нет? Трудно доказать и иметь понятие о ничтожестве и вечной смерти, но ничего нет легче и вразумительнее как жизнь, движение, сообразное и приличное всякой твари, умной и материальной.

Так, мой друг, все живет, ничто не умирает, а только изменяется и другой вид и образ приемлет. Стоит только знать, что форма ничего не делает. Можно существовать и в другом виде. Так, так, конечно! Как умереть Андрею? как погаснуть его искре?

Как видим, для Тургенева-старшего вопрос о том, что происходит с душой человека после смерти, не относится к области «чистого разума» в принципе. В его отношении к смерти естественно-научная составляющая отсутствует. Он признает бессилие разума и тем самым исключает подход, характерный для Бонне и в описываемое время близкий Жуковскому и стоящему за ним Карамзину. Как Тургенев-старший написал в уже цитировавшемся нами письме: «Капля сольется с океаном, так что и не найдут его. Тварь достигнет достойной цели своей, соединится с Творцом, который весь, яко солнце в маленькой капельке, в нем вообразится». Смерть воспринимается им, истинным масоном, как переход к бессмертию и является главным событием человеческой жизни; поэтому детали того, как уходит из жизни человек, приобретают особую важность. Тургенев целенаправленно собирает детали того, как умирал его сын. Письма посылают ему все, кто находился у одра Андрея Тургенева. Этими деталями Тургенев-старший делится с Жуковским. Письмо последнего не содержит никаких подробностей этого ухода, хотя он, видимо, осознал их необходимость и буквально заставил Блудова, жившего с Тургеневым-младшим в одной квартире, прислать ему детальное описание смерти Андрея Тургенева. Заметно, что Блудов сделал это с большой неохотой и только после того, как Жуковский пригрозил ему разрывом дружеских отношений. В том, как Андрей Тургенев уходил из жизни, Блудов видел мало героического, поскольку умирал Тургенев-младший от «пятнистого» тифа и за несколько дней до смерти впал в бессознательное состояние, сделавшее невозможным причастие. Прямо об этом Блудов Жуковскому не написал, но, как отметили публикаторы письма Блудова, С. В. Березкина и Н. А. Дмитриева,

Блудов пишет Жуковскому об умершем друге с сочувствием и печалью, но не касается воспоминаний о последних моментах из его жизни. В целом же оба этих письма Блудова при всей их искренности оставляют впечатление какой-то недоговоренности, как будто он уклонился от воспоминания о смерти Андрея Тургенева.

О том, что Андрей Тургенев не причастился перед смертью, в определенной степени свидетельствует письмо митрополита Платона (Левшина), адресованное Тургеневу-старшему. Это обстоятельство совершенно не помешало ему сделать вывод, не оставляющий сомнений, что душа его сына обретет бессмертие и избежит тленья:

А мой цвет увял в лучшую пору. Скосила его жестокая смерть. Тело предано общему хранилищу — земле в Невском монастыре. Положен будет камен и будет там покоиться до дня явления и развязки всеобщей, а дух между тем переходит район бездны. Ах, мой друг! Как не восстать ему от тления.

Реальные обстоятельства того, как на самом деле уходил из жизни его сын, во внимание не принимаются, а убеждение в том, что душа Андрея Тургенева после смерти обрела бессмертие, придало описанию смерти житийный характер, поскольку обретение бессмертия душой праведника и избегание тлена — важнейшая часть агиографического канона. Письма о смерти Андрея Тургенева, написанные его друзьями-масонами Петром и Паисием Кайсаровыми, Иваном Лопухиным и Мерзляковым, находятся в большем соответствии с этим каноном, чем письмо архипастыря официальной церкви митрополита Платона.

И. Лопухин, Петр и Паисий Кайсаровы и сам И. Тургенев продолжили традицию меморизации смерти праведника, сложившуюся среди московских масонов. Важным проявлением этой традиции может служить культ смерти духовного лидера московских масонов, профессора Московского университета, философа и писателя И. Г. Шварца (1751–1784). Последний ушел из жизни совсем молодым и, как многие думали, в результате гонений на него со стороны куратора Московского университета Мелиссо. Это обстоятельство, наряду с другими драматическими сюжетами, имевшими место в жизни Шварца, утвердило его в ипостаси праведника. Его смерть была признана образцовой в масонском кругу, к которому относились И. П. Тургенев и И. Лопухин. Отношение к смерти Шварца определило многое в дальнейшем восприятии смертей уходящих друзей. Во-первых, важным и достойным самой детальной фиксации стал сам процесс умирания. Детали тщательно собирались и делались достоянием определенного круга лиц. В случае Шварца подробное описание того, как он уходил из жизни, оставили супруги князья Трубецкие, в имении которых произошла эта смерть. Так в масонской среде закрепилась традиция того, что свидетели смерти оставляли подробное ее описание, адресованное другим братьям-масонам. Глубоко неслучайно, что подробное письмо о том, как уходил из жизни Андрей Тургенев, оставил И. Лопухин, виднейший член московского масонского кружка, близко знавший Шварца, а Блудов, человек другого круга, описал эти подробности только под давлением Жуковского. Отношение к смерти Шварца имело явные черты агиографии. Чего стоит, например, воспоминание супругов Трубецких, принявших его последний вздох, об исчезнувшем вдруг сразу после смерти Шварца смрадном запахе. Отсутствие дурного запаха после смерти праведника — важнейшая черта агиографической литературы. Перед смертью Шварц обращается к стоящим у его одра с прощальным словом: «я был сейчас на суде и оправдан на нем. Теперь могу умереть спокойно».

Традиция меморизации смерти праведника была продолжена вскоре после смерти Шварца (1784) А. Н. Радищевым в произведении, прямо названном житием — «Житие Федора Васильевича Ушакова» (1789). Оно было посвящено А. М. Кутузову, видному члену кружка московских масонов, другу Шварца и соученику по Лейпцигскому университету А. Н. Радищева и Федора Ушакова. Сам Радищев тоже принадлежал к масонскому кругу, но, определяя как «житие» свой рассказ о человеке, который умер от последствий венерической болезни и которого едва ли можно было причислить к святым, он, на первый взгляд, не следовал масонской традиции меморизации праведника, а нарушал, если не пародировал ее. Однако в том-то и дело, что Радищев, не скрывая от читателя подробностей молодости Ушакова, исполненной разнообразных искушений, целью своего повествования делает описание духовного пути, который проходит Федор Ушаков, — от преуспевающего чиновника и бонвивана до настоящего стоика, достойного сравнения с Сократом. Обращаясь к Кутузову, Радищев называет целью повествования описание мученической смерти своего героя:

Воспомяни, о мой друг! Федора Васильевича сгараема внутренним огнем, кончину свою слышавшаго из уст нельстиваго своего врача, и к тебе, мой друг, к тебе прибегающаго на скончание своего мучения... Воспомяни сию картину, и скажи, что делалось тогда в душе твоей. Пиющий Сократ отраву пред друзьями своими наилучшее преподал им учение, какого во всем житии своем не возмог. Таковыя размышления побудили меня описать житие сотоварища нашего Федора Васильевича Ушакова.

«Житие», написанное в форме письма другу Кутузову, является не только по форме, но и по своей сути письмом о смерти, где все предшествующее смерти подводит нас к мысли, что именно смерть делается кульминацией жизненного пути героя. Духовное преображение героя происходит тогда, когда он узнает о своей близкой и неминуемой смерти. Именно с этого момента повествование обретает черты жития, как это происходит с описанием смерти Пушкина в письме Жуковского. И так же, как в письме Жуковского, житийная часть истории о смерти Федора Ушакова начинается с диалога Ушакова и врача. Ушаков допытывается, сколько ему осталось жить, и, получив ответ, что совсем недолго, сохраняет мужество, благодарит врача и зовет друзей, чтобы проститься с ними перед смертью. Далее следует пространное «последнее слово» героя:

Удостоверенный в близкой кончине своей Федор Васильевичь велел нас всех позвать к себе, да последнюю совершит с нами беседу. «Друзья мои, вещал он нам, стоящим около его постели, час приспел, да разтанемся; простите, но простите на веки». Рыдающих облобызал, и не хотев более о сем грустити, выслал всех вон. <…>

Спустя несколько времени он призвал меня к себе, и вручил мне все свои бумаги. «Употреби их, говорил он мне, как тебе захочется. Прости теперь в последний раз; помни, что я тебя любил, помни, что нужно в жизни иметь правила, дабы быть блаженным, и что должно быть тверду в мыслях, дабы умирать безтрепетно».

Последнее слово Федора Ушакова было обращено к Радищеву и состояло в завете «быть блаженным», то есть благословенным. Создавая «Житие» и публикуя труды Ушакова, Радищев, как он об этом написал, выполнял этот завет умершего друга («Даждь небо, да мысль присудственна мне будет в преддверии гроба, и да возмогу важное сынам моим оставить наследие, последнее завещание умирающаго вождя моея юности, и живаго да оставлю им в вожди друга любезнейшаго, друга моего сердца, тебя»). Последние страницы «Жития» рассказывают об особой роли Кутузова, который не отходил от одра Федора Ушакова до его последних минут. В эти минуты Ушаков просит Кутузова дать ему яду, чтобы избавиться от страданий. Кутузов ему в этом отказал, и, как считает Радищев, напрасно. С точки зрения писателя, добровольный уход из жизни в такой ситуации не только извинителен, но и желателен, а умирал Ушаков тяжело, от «Антониева огня», то есть перитонита. Перитонит был непосредственной причиной и смерти Пушкина; клинические картины обеих смертей близки, но это, конечно, не главная причина, дающая основание считать, что «Житие Федора Ушакова» является значимым источником письма Жуковского о смерти Пушкина. Эта близость основана на принадлежности к одному синкретическому жанру, который можно определить как «литературное житие», когда сентименталистское письмо-исповедь строится в соответствии с агиографическим каноном. При этом житийность более всего проявляется в повествовании о смерти, когда смерть становится финалом духовного перерождения героя, а исходной точкой является обыденность, исполненная греховности. Для Федора Ушакова такой точкой было любострастие, для Пушкина — дуэль и чувство мести. При этом письмо Жуковского не содержит даже намека на желание Пушкина уйти из жизни добровольно. Между тем существует свидетельство о том, что Пушкин хотел застрелиться, чтобы прекратить свои страдания. Жуковский не мог об этом не знать, но в житийном повествовании его письма места этому эпизоду не нашлось.

«Житие Федора Ушакова» было опубликовано анонимно, но в масонских кругах знали о том, что авторство книги принадлежит Радищеву. Об этом адресат посвящения, А. Кутузов, писал своей сестре, Голенищевой-Кутузовой. От него об авторстве Радищева узнали И. П. Тургенев и, скорее всего, Карамзин. Письмо Жуковского И. П. Тургеневу о смерти Андрея Тургенева было написано в период тесного общения Жуковского с Карамзиным, и в самом письме Жуковский приводит усеченную цитату из Карамзина («Доверенность к Провидению»). Целиком же цитата звучит так: «Доверенность к Провидению — доверенность к той невидимой Руке, которая движет и миры, и атомы; которая бережет и червя, и человека — должна быть основанием нашего спокойствия». Для темы настоящего исследования важно констатировать, что отношение к смерти как к высшей точке человеческой жизни было характерно для Карамзина не в меньшей степени, чем для Жуковского. Взявшись за перевод труда Шарля Бонне «Созерцание природы», Карамзин искал ответ на вопрос о соотношении духовной и материальной субстанций и, так же как Жуковский, не найдя ответа у Бонне, выразил свою уверенность в бессмертии человеческой души в поэтизированном эссе «Цветок на гроб моего Агатона» (1793), посвященном памяти безвременно умершего друга Карамзина, Андрея Петрова. Эпиграфом Карамзин поставил цитату из «Юлия Цезаря» Шекспира на малоизвестном большинству читателей английском языке:

His life was gentle, and the elements
So mix’d in him, that Nature might stand up,
And say to all the world; This was a man!
Shakespeare

И это вместо того чтобы привести цитату на русском языке, доступную Карамзину из сделанного им самим перевода этой драмы Шекспира: «Жизнь его была толь изящна и свойства духа его были толь благородны, что натура могла бы выступить и сказать всему миру: „Вот был Муж!“» Возможное объяснение этому состоит в том, что эпиграф на английском соответствует идее Бонне о том, что душа человека представляет собой комбинацию элементов. Перевод Бонне был сделан Карамзиным незадолго до того, как было написано эссе, где имя Бонне прямо называется. В самом эссе поднимается вопрос о том, что происходит с душой человека после смерти, и если перевод Карамзина останавливается ровно на этом вопросе, не разрешая его, то в эссе писатель выражает уверенность в бессмертии человеческой души и в грядущей, после порога смерти, встрече с другом. Эссе имеет ярко выраженный житийный характер. Карамзин выражает сожаление, что сам не присутствовал при кончине друга, и благодарит своего друга Д., приславшего ему описание подробностей того, как уходил из жизни Андрей Петров.

Можно сказать, что в цепочке писем о смерти — жанра, сочетающего характерные для сентиментализма черты эпистолярности с элементами житийного канона, — эссе Карамзина «Цветок на гроб моего Агатона» стало очень важным звеном, мимо которого не мог пройти Жуковский. Эссе, написанное в 1793 году, было опубликовано во второй раз в седьмом томе собрания сочинений Карамзина в 1803 году, то есть непосредственно перед тем, как Жуковский написал письмо И. П. Тургеневу. Как показала Канунова, Жуковский читал «Созерцание природы» в 1803 году, и наибольший интерес у него вызвали те части сочинения Бонне, которые были переведены Карамзиным и опубликованы им в журнале «Детское чтение» (1791). Для нашего исследования важно, что вслед за Бонне Карамзин считает проблему соединенности души и тела неразрешимой, и Жуковский в этом отношении рассуждает так же, как Карамзин.

К моменту смерти Андрея Тургенева в памяти современников еще не изгладилась драматическая смерть самого Радищева. В частности, острой была реакция Карамзина: по предположению Ю. М. Лотмана, она нашла отражение в статье «О самоубийстве» («Вестник Европы», сентябрь, 1802), где содержался упрек Радищеву в малодушии, то есть в том, что он добровольно ушел из жизни вследствие не мотивированного реальными обстоятельствами испуга. Имелся в виду упрек, который сделал Радищеву его начальник по Комиссии составления законов, граф Завадовский. У нас нет сведений о том, какова была реакция Жуковского на смерть Радищева, но для понимания того, чем была обусловлена его реакция на смерть Андрея Тургенева, важно учитывать, что смерть Радищева на момент написания письма Жуковского о смерти Андрея Тургенева была не просто свежей «литературной смертью», но также актуализировала имя Радищева как автора «Жития Федора Ушакова», где самоубийство представлялось достойным способом ухода из жизни в определенных обстоятельствах. Можно утверждать, что самоубийство Радищева было темой бесед между Карамзиным и Жуковским в те две недели, что писатели провели вместе в мае 1803 года в подмосковном имении Карамзина Свирлово. Возможно, что впечатление от самоубийства Радищева наложилось на впечатление Жуковского от смерти Андрея Тургенева. Как предположил А. Л. Зорин, среди современников были те, кто считал смерть Тургенева самоубийством. Однако письма о его смерти, написанные масонами в житийном ключе, не содержат намеков на то, что смерть Андрея Тургенева была самоубийством. Некоторое общее ощущение того, что смерть младшего Тургенева была осложнена каким-то неблагополучием, можно получить только из писем и свидетельств людей, находившихся вне масонского круга, например, из цитировавшегося нами письма Д. Н. Блудова. Однако если точка зрения Зорина является в настоящее время лишь остроумной гипотезой, то, как я уже писал выше, тому, что Пушкин хотел закончить свою жизнь самоубийством, существуют прямые свидетельства. Жуковский не счел возможным упоминать об этой попытке Пушкина, которая нарушала общую картину стоического умирания поэта, сближающую письмо с житием. Между тем для современников сама немотивированная, с их точки зрения, дуэль Пушкина воспринималась как самоубийство.

Если письмо Жуковского о смерти Андрея Тургенева и не содержит следов знакомства Жуковского с «Житием Федора Ушакова», то они явно просматриваются в написанном много позднее письме Жуковского о смерти Пушкина. Можно предположить, что Жуковский познакомился с «Житием» не по первому изданию 1789 года, а по пятой части собрания сочинений Радищева, вышедшей в 1811 году. Для этой части собрания «Житие» готовил к публикации друг Жуковского, видный член Дружеского общества, поэт Мерзляков. Он же был редактором и другого произведения, вошедшего в собрание сочинений Радищева, — трактата «О человеке». Тема бессмертия человеческой души, занимавшая Жуковского во время написания его письма И. П. Тургеневу, была здесь центральной. Радищев посвятил ей последнюю часть своего трактата, сердцевину которой составляла полемика с «Созерцанием природы» Ш. Бонне. Не останавливаясь перед констатацией бессилия науки ответить на вопрос о том, что происходит с душой человека после смерти, он дает на этот вопрос определенный положительный ответ: душа после смерти сохраняет свои индивидуальные черты. Стоит отметить, что публикатор трактата, Мерзляков, был активным созидателем культа Андрея Тургенева.

Воспоминание о том, как умирал Андрей Тургенев, — важнейшая часть культа его имени, отраженного в переписке и дневниках его друзей, который, конечно, слабея с годами, так и не исчез полностью. Благоговейную память об Андрее Тургеневе всю свою жизнь сохранял Жуковский. Совершенно очевидно, что, работая над письмом, также адресованным отцу ушедшего друга, Жуковский учитывал свой предыдущий опыт написания письма о смерти преждевременно ушедшего из жизни друга, адресованного его отцу. Сходство ситуаций усиливается еще и за счет того, что в случае с Пушкиным, как это имело место в случае с Андреем Тургеневым, определенных усилий потребовала акцентуализация того, что Пушкин умер по-христиански по своей воле, а не под давлением. Император ставил христианскую смерть Пушкина в заслугу себе самому. В противовес этому мнению, Жуковский описывает уход Пушкина из жизни как духовный подвиг, когда «случайные черты» ушли и перед друзьями и близкими предстал истинный Пушкин:

Когда все ушли, я сел перед ним и долго один смотрел ему в лицо. Никогда на этом лице я не видал ничего подобного тому, что было на нем в эту первую минуту смерти. Голова его несколько наклонилась; руки, в которых было за несколько минут какое-то судорожное движение, были спокойно протянуты, как будто упавшие для отдыха после тяжелого труда. Но что выражалось на его лице, я сказать словами не умею. Оно было для меня так ново и в то же время так знакомо! Это было не сон и не покой! Это не было выражение ума, столь прежде свойственное этому лицу; это не было также и выражение поэтическое! нет! какая-то глубокая, удивительная мысль на нем развивалась, что-то похожее на видение, на какое-то полное, глубокое, удовольствованное знание. Всматриваясь в него, мне все хотелось у него спросить: «Что видишь, друг?»

Можно сказать, что и в случае с Пушкиным, как это было в случае с Андреем Тургеневым, в письме, адресованном отцу поэта, Жуковский также приходит к мысли, что «Смерть решит все сомнения» в отношении того, что душа Пушкина не просто сохранилась, но и очистилась, когда тело его перестало жить. Связь двух писем отцам — непосредственная, определенная их житийным характером, но при этом житийный характер письма Жуковского отцу Андрея Тургенева выражен не ярко, тогда как житийность письма Жуковского С. Л. Пушкину выражена значительно более явно. И это потому, что близкие друзья и современники видели в Пушкине человека надломленного, едва ли не потерявшего свой дар или, что еще хуже, не соответствующего своему высокому предназначению. Поэтому так важны были подробности этой смерти и поэтому так важно было для Жуковского усилить житийные черты своего письма, с тем чтобы показать, что Пушкин перед смертью испытал духовное перерождение. Этот расчет оказался совершенно верным. Смерть Пушкина, воспринятая через призму письма Жуковского в том числе, примирила Пушкина с друзьями и с читающей публикой.

Подобно тому как реакция Жуковского на смерть Андрея Тургенева имела как прозаическое воплощение (в письме), так и поэтическое (в элегии «На смерть А»), двойное отражение в творчестве Жуковского имела и смерть Пушкина. Помимо письма к С. Л. Пушкину, Жуковский написал стихотворение (1844). Мы постарались показать житийный характер письма Жуковского о смерти Пушкина. Представляется, что визуальным аналогом стихотворения Жуковского могла бы служить икона, изображающая Пушкина по иконописным канонам возвращения в вечность. Отсюда вневременная статичность такого описания:

Он лежал без движенья, как будто по тяжкой работе
Руки свои опустив. Голову тихо склоня... <…>
Нет! но какою-то мыслью, глубокой, высокою мыслью
Было объято оно: мнилося мне, что ему
В этот миг предстояло как будто какое виденье,
Что-то сбывалось над ним; и спросить мне хотелось:
«Что видишь?»

К этому можно добавить только то, что икона с изображением Пушкина действительно существует, — не могу не добавить «к сожалению», поскольку изображает жанровую сцену и к вечной жизни отношения не имеет.

Материалы нашего сайта не предназначены для лиц моложе 18 лет

Пожалуйста, подтвердите свое совершеннолетие

Подтверждаю, мне есть 18 лет

© Горький Медиа, 2025 Все права защищены. Частичная перепечатка материалов сайта разрешена при наличии активной ссылки на оригинальную публикацию, полная — только с письменного разрешения редакции.